https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Есть, по крайней мере, три надежных варианта... Первый: в наших возможностях сделать в филиале ЦРУ на Дэй-Шао-Чоу маленький пожар. Это наши люди в Гонконге могут гарантировать...
– Материалы, – Дигон ткнул пальцами в папку, лежавшую на столе, – уже могли уйти в Штаты.
Айсман отрицательно покачал головой:
– Я прилетел оттуда вчера. До понедельника не уйдут, сегодня уик-энд.
– Так. Дальше?
– Можно провести операцию запутывания...
– То есть?
– Мы постараемся поставить вашим парням в Гонконге и Сингапуре парочку противоречивых материалов, которые опровергали бы эти – компрометирующие вас...
– Уже лучше. Еще что?
– Устранить тех ваших сотрудников, которые открывают тайны врагам...
– ЦРУ мне не враг.
– Я понимаю... Но ведь они говорили об этом не ЦРУ. Ваша разведка лишь перехватила эти разговоры...
– Нет, нет, – сказал Дигон, – не годится. Кому нужна кровь в нашем деле...
– Какой вариант вы утвердите? – спросил Айсман. – Какой из первых двух?
– Второй. Это лучше...
– Но этот вариант тоже не вегетарианский, – заметил Айсман, – здесь нам придется тоже несколько пошуметь.
– Не понимаю, – сказал Дигон.
– Это не наше дело, Айсман, – заметил Дорнброк. – Вы делаете свое дело, и нам нет нужды знать, как вы его делаете. Мы лишь оценим результаты вашей работы. Итак, утверждаем второй вариант...

Все было разыграно точно. Айсман не был участником комбинации – в данном случае его не посвятили в подробности. Поэтому его доводы, как и вопросы Дигона, звучали убедительно и очень искренне... Беседа была записана на пленку и снята двумя микрокинокамерами. Синхронность звука и текста была очевидной. Дигон дал санкцию на акт, направленный против его страны, против Центрального разведывательного управления. Сегодня Дигон будет ознакомлен с этими материалами – тут надо бить в открытую. От него потребуют решения: либо он во всем идет с Дорнброком, либо его сегодняшняя беседа, направленная против его правительства, и его предложения, которые караются по федеральному закону, будут переданы в Вашингтон, и тогда ему придется тяжко – конкуренты утопят его, стоит лишь Дорнброку начать бой. Надо загнать его в угол, проиграть с ним партию, подобную той, которую Гейдрих некогда играл с ним самим. Дело есть дело, тут нельзя церемониться – карты на стол, решение должно быть принято сразу же... Дигон не готов к таким методам – он сломается. Он станет человеком Дорнброка... Таким образом, в нужный момент и в определенный час сработают такие механизмы, которые приведут в действие людей в сенате и конгрессе, заинтересованных в Дигоне. И сделает это Дигон во имя Германии, которую представляет Дорнброк. Он не сможет этого не сделать, ибо он попался. Они же прагматики, эти американцы, Дорнброк всегда видел в этом их главный недостаток. У них вместо бога бизнес. А у него бизнес во имя бога, которым для него стало будущее нации.

– Кто этот парень? – спросил Дигон, поднимаясь (скрытые в фальшивых иллюминаторах камеры шли за ним следом). – Он производит впечатление делового человека.
– Верно, – ответил Дорнброк, глядя на Дигона с улыбкой, – он прошел хорошую школу у Гиммлера...
«Ну что?! – думал он, рассматривая в упор Дигона. – Теперь понял?! И теперь ты еще ничего не понял. Только один я понимаю главное: когда на полигонах Азии мы отработаем оружие мести из твоего урана, твоей стали и твоих денег, мы, немцы, станем хозяевами положения, потому что миллиарды азиатов будут выполнять нашу волю, одетую в броню оружия возмездия, нашего оружия!»


ДЕНЬ, ВЕЧЕР И НОЧЬ РЕЖИССЕРА ЛЮСА

1

Люс купил бутылку виски в самолете: здесь это было значительно дешевле, чем на земле, – без пошлины. Американцы, летевшие в Сайгон и Сингапур, покупали по десять – пятнадцать блоков сигарет. Стюардессы были в длинных малайзийских юбках, громадноглазые, с тонкими руками, которые Люсу казались шеями черных лебедей – так грациозны были их движения и так они дисгармонировали с резкими и сильными кистями коротко стриженных парней в военных куртках, которые протягивали девушкам деньги.
Люс раскупорил «Балантайн» и сделал два больших глотка из горлышка.
«Так же пил Ганс, – вспомнил он, – значит, прирежут меня или траванут, как бедного Дорнброка. И у него так же тряслись тогда руки. Только у меня дрожь мельче, чем у него. Как озноб. А у него руки дрожали в те моменты, когда он после глотка смотрел на меня и ждал ответа, а я думал, что он несет бред. Миллиардерским сынкам можно нести бред. Мне надо молчать, чтобы иметь возможность выразить свои мысли в фильме, не пугая заранее продюсера. А им можно говорить все, что заблагорассудится, этим сынкам... Вот как можно обмануться, бог мой, а?! Больше всех в его гибели виноват я... Выходит так... Только у него тряслись руки, потому что он впервые решил стать гражданином, а у меня руки трясутся потому, что я и сейчас не могу стать мужчиной. Какой там гражданин... Мразь, настоящая мразь...»
Облака под самолетом громоздились огромными снежными скалами. Они были пробиты наискось сильными сине-красными лучами заходящего солнца. Здесь, в Азии, они были какие-то особые, эти облака. В Европе они были плоские, а здесь громоздились, словно повторяя своей невесомостью грозные контуры Гималаев.
«Но все-таки Нора напутала в главном, – подумал Люс, сделав еще один глоток, – она смешала доброту с безволием. Она решила, что я безвольная тряпка, и сказала мне, что я женился на ней из-за ее наследства. И этим она угробила наш альянс, именуемый католическим браком. Это значит, я жил десять лет с человеком, который не верил мне ни на йоту. Хотя Паоло прав – все от комплекса... Наследство папы-генерала... Мы получили от него в подарок „фольксваген“, прошедший сорок две тысячи... Конечно, я женился на этом „фольксвагене“, на ком же еще?! „Мы не можем разойтись, потому что у нас дети!“ Но я ведь плохой отец, по твоим словам! А ты отменная мать! „Кому нужны твои фильмы?! Кому?!“ Все верно. Никому. Дерьмо, а не фильмы. А вот этот может получиться. Потому что продюсеры под него не дали ни копейки... А тебе, моя радость, придется пойти поработать в оффис... Триста сорок марок в месяц – за культурные манеры и благопристойную внешность. Если человеку говорить десять лет, что он свинья, он в это уверует – так, кажется, в пословице? Но я пока еще капельку верю в то, что остаюсь человеком...»
Он купил билет из Берлина с десятичасовой остановкой в Венеции. Там он сразу же поехал по главному каналу, сошел на Санта Лючия, не доезжая остановки до площади Святого Марка, чтобы еще раз – второй раз в жизни – пройти по махоньким улочкам, мимо «Гритти», выпить чего-нибудь крепкого в павильоне на набережной, который всегда пустует, несмотря на рекламу и рисунки с обещанием самых дешевых блюд: англичанам – английских, янки – американских... Этот несчастный павильон всегда пустует, потому что Хемингуэй обычно пил в соседнем «Гарри».
Там, постояв на площади, Люс мучительно вспоминал название римского фонтана, куда надо бросить одну монету, чтобы вернуться в Вечный город, две – чтобы жениться на любимой, а три монетки надо кидать тому, кто хочет развестись...
«Почему я уперся в этот проклятый фонтан? – подумал тогда Люс. – А, ясно, просто здесь, на Святом Марке, нет фонтана, а моя мещанская натура вопиет против этого: такая громадная площадь – и без фонтана. А поставь на ней фонтан – все бы рассыпалось к чертовой матери: гармония разрушается одним штрихом раз и навсегда».
Он сел на пароходик, который отходил на остров Киприани, и поехал к жене и детям. Он ехал лишь для того чтобы сказать Норе о разводе и оговорить все формальности.
...Разговор на Киприани был долгим, хотя Люс уверял себя, что он едет к ней на пять минут и на час – к детям.
– Если ты приехал только для того, чтобы сказать мне о разводе, – побледнев, сказала Нора, – тогда тебе незачем видеться с детьми: они все понимают, это садизм по отношению к ребятам. Я к этому привыкла, но я не думала, что ты можешь быть таким жестоким и по отношению к детям...
«Хорошо бы взять с собой камеру, – думал он о постороннем, чтобы не взорваться и не нагрубить, слушая вздор, который несла Нора. – Хотя лишний груз... Багаж стоит чертовски дорого... А сколько потребуется пленки? Оставить в номере нельзя – засветят... Нет, надо надеяться на блокнот, диктофон, а главное – на память. Но какая же сволочь этот Карлхен – как он трусливо убежал от меня! Есть фанатики-ультра: правые и левые. А этот фанатичный центрист: во всем и всегда – с властью! С любой, но с властью!»
– Когда я приехала от дедушки, ты развлекался у проституток! Да, у проституток в Мюнхене! Мне сказала об этом Лизхен!
– Она что – держала свечку? («Берг прав: искусство сейчас на распутье. Нацистам выгодно такое искусство, герои которого поют старогерманские песни и ходят в народных костюмах – посмешище всему миру. Это же не ансамбль танца, а народ. То, что позволительно ансамблю, непозволительно стране. Они хотят таким образом сохранить традиции. А какие у нас традиции? От Фридриха Великого – к Бисмарку, а потом через кайзера – к Гитлеру. Сохранить традиции – дело этнографов; прогресс тем и замечателен, что разрушает традиции, утверждая себя в новом. Керосиновая лампа – нежная традиция ушедшего века...»)
– Мне ты все время твердишь: «экономия, экономия, экономия во имя моей работы», а сам кидаешь деньги на ветер со своими друзьями и шлюхами, которые тебя предают на каждом углу!
(«В Берлине сто тысяч углов, на каком именно? Что она несет?»)
– Кто тебе это сказал?
– Мои друзья...
– А мои враги, – закричал он, – рассказывали мне сто раз о том, как ты утешаешься от моего садизма со своим доктором! Мой садизм – это когда я не сплю с тобой... А я во время работы становлюсь импотентом! Ясно тебе?!
(«Ничего, пусть помолчит минуту, а то у меня голова начала кружиться от ее слов и сердце жмет... Так можно довести до инфаркта... А может, она психически больна? Слава богу, молчит... Почему я думал о традициях?.. Ах да... Берг... Старики хотят, чтобы мы делали такие же фильмы, как те, которыми они умилялись в немом кино... Пусть тогда ездят на лошадях, а не на машинах. Все наши лавочники боятся лезть в технику – они в ней ни черта не понимают, потому что неграмотны, а в кино лезут все, это же так легко – делать кинематограф! Старому лавочнику неинтересно читать книгу о молодом физике, ему непонятен мир этого нового человека; ему хочется читать о себе самом, чтобы все было ясно и просто: порок наказан, добродетель, капельку пострадав, восторжествовала. „Детишки, подражайте добродетели, видите, зло отвратительно!“ Вот так они и цепляются за штанину прогресса. И выходит, что „нога техники“ шагнула черт-те куда, а „нога духа“ – в болоте, потому что за нее уцепились старые лавочники. Им бы о своих детях подумать, но они не могут – честолюбие не позволяет: „Глупая молодость, что она смыслит в жизни?!“ Так и подталкивают своих детей к бунтам! Черт, теперь сердце зажало... А, это она снова о том, что я развратное животное...»)
– Зачем же ты тогда живешь со мной? Разве можно жить с развратным животным? Ты ведь такой гордый человек...
– Какой же ты негодяй! Разве бы я жила с тобой, если б не дети?!
(«Если я сделаю этот фильм, я принесу больше пользы детям, чем когда она возит их на пляжи... Это заставит их определить позицию в жизни – с кем они? Детям не будет стыдно за меня... Это ужасно, когда детям стыдно за родителей... Сын Франца смеется над отцом в открытую: „Наш лакей пишет очередной трактат о пользе виселиц в борьбе с коммунизмом“. Так и говорит. Но при этом покупает машины и девок на деньги отца. И ни во что не верит. И о стране говорит „загаженная конюшня“. Я бы застрелил такого сына... А Франц только смущенно улыбается и продолжает писать свои лакейские трактаты...»)
– Хватит, Нора. Это нечестно... Я ведь не устраиваю слежку за тобой... А мог бы... И я все знаю про этот самый порошок в нашей спальне... Хватит...
Потом были слезы; она говорила, что надо забыть «все гадости и глупости прошлого». А он повторял только одну фразу: «Нора, все кончено».
Втайне – сейчас в самолете он признался себе в этом – он надеялся, что все еще может наладиться. Но он повторял свое «Нора, все кончено», потому что он и верил и не верил ее обещаниям «начать все наново – без идиотских сцен». Она снова начала плакать, а потом, зло прищурившись, сказала ему: «Ты женился на мне из-за наследства...» Тогда он повернулся и вышел. Она закричала вдогонку: «Люс! Фердинанд! Фред! Вернись! Иначе будет плохо! Вернись!» Раньше это действовало – «сумасшедшая баба, повесится в туалете», – и он возвращался. Сейчас, перепрыгивая через три ступеньки, он бежал вниз, словно за ним гнались, и в ушах звучало: «Ты женился на мне из-за наследства, а когда я сказала тебе, что отец ничего мне не оставил, ты пришел с разводом!»

Руки перестали дрожать, телу стало тепло, а ноги сделались горячими – все те шесть часов, что он добирался до римского аэропорта и ждал самолета, пальцы ног были ледяными, бесчувственными. Только сейчас, когда самолет перевалил Гималаи и он крепко выпил, многочасовое ощущение холода оставило Люса.
«Из моих восьми картин, – подумал он, снова прикладываясь к бутылке, – пять я сработал для того, чтобы Нора не чувствовала разницы между домом ее родителей и моим домом... Я смущался своей бедности и старался выполнить ее желания еще до того, как она их загадывала... Она забыла, что ее папа получал ежемесячно деньги от армии, а мне надо было каждый раз срывать с себя кожу и прикасаться обнаженными нервами к току высокой частоты – только тогда срабатывает искусство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я