душевые кабины 90х90 цены 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ульянов и Люксембург разразились против Мильерана гневными филиппиками.) Феликс Дзержинский, воссоздавший польскую социал-демократию после первого побега из ссылки, работал над критикой ППС, исходя из теоретических установок Плеханова, Люксембург и Ульянова (Ленина). Дзержинский завязал непосредственный контакт с Люксембург уже в 1900 году, который прерван был вторым арестом означенного преступника. Однако, поскольку он официально воссоздал СДКПиЛ, Люксембург отправилась на Конгресс Интернационала как делегатка СДКПиЛ, но ППС опровергло ее членство (польские революционеры прибыли единою делегациею). Один из руководителей ППС намекнул, что у нее фамилия не польская и что в землях „прусского захвата“ вопрос „национальности“ надобно разбирать особо. Другой лидер ППС И. Дашиньский называл „Красную Розу“ „сволочью“. Однако следует считать состоявшимся фактом, что Люксембург и на этом конгрессе, забаллотированная ППС, стала фигурой наиболее заметной, фигурой, с которой серьезные деятели мировой социал-демократии готовы вести переговоры по всем вопросам польского революционного движения, являющегося по ее словам „неразрывной“ частью русского движения».(У Глазова — в отличие от директора Департамента полиции Лопухина — всего одна ошибка была: Люксембург по отчеству была Эдуардовной, а не Самойловной.)… Откинувшись на спинку неудобного скрипучего кресла, Глазов папочку закрыл и снова глянул на фотографию Матушевского, Грыбаса, Тшедецкой и Кулицкой. На них, как и на Якуба Окуцкого, Юзефа Красного, Адольфа Барского, пятнадцатилетнего агитатора Эдварда Прухняка, на всех, словом, ведущих социал-демократов Королевства Польского и Литвы, была заведена другая папочка, цветом тоже красная, но не столь яркая, как предыдущая.Сводя воедино сведения, полученные из Санкт-Петербургского охранного отделения, о бегстве Дзержинского с тем, что здешнее подполье зашевелилось, Глазов немедленно связал три нити в одну: Роза Люксембург в Берлине; соратники Дзержинского, проявляющие особую за последние дни активность, — здесь; и, наконец, двадцатипятилетний организатор партии, затерянный где-то в дороге, но неминуемо, неизбежно ожидаемый в Варшаве товарищами, — клубок грозный, но интересный, коль развяжется…Сейчас «товарищей» брать рано. Брать надо в тот момент, когда появится Дзержинский. Если же Дзержинский наладит отсюда контакт с Розой Люксембург, которую ныне поддерживают депутат прусского рейхстага Август Бебель и Карл Либкнехт, — следует ждать скандала, и скандал этот будет громким.«Впрочем, не будет, — словно бы возражая себе, подумал Глазов. — Ужас заключается в том, что не будет скандала. Не знают! Мало знания в Департаменте! Истинную угрозу не видят, очевидных болячек страшатся. Коли удастся мне взять Дзержинского с друзьями — тогда, может, рискнуть к Лопухину, а? Первый истинный интеллигент в директорах Департамента полиции. Или слишком велик риск? Он ведь и Зубатова поддерживает, и Рачковского с Гартингом, а сие — полюса в политическом сыске, истинные полюса, и не оттого, что первый — дома трудится, а последние — за границей».Так ничего и не решивши, Глазов хрустко потянулся, папочки спрятал в сейф и только тогда ощутил тяжелую боль в затылке — видимо, погода будет ломаться, слишком уж жарко в Варшаве…Он собрался уже уходить, но дверь его кабинетика отворилась без стука; на пороге стоял подполковник Шевяков, заместитель начальника Варшавского охранного отделения. Был подполковник рослым, словно бы литым; в лице его чувствовалась постоянная озабоченность, редко сменявшаяся быстрой улыбкой, которая делала лицо простецким — сразу выдавала корни. Видимо зная это, улыбался он редко, а если шел на завтрак к кому из сильных, то непременно брал из филерского реквизита профессорское, в золоченой оправе, пенсне.— Что у вас, Глеб Витальевич, — спросил Шевяков отрывисто, — все спокойно?— Все спокойно, Владимир Иванович, совершенно спокойно.Шевяков дверь прикрыл, прошелся по кабинетику, заложив руки за спину, хрустнул суставами, скрыл зевоту, присел на подоконник, вдохнул всей грудью июньский, в липовой кипени, воздух, глянул на огни ночной Варшавы и сказал;— Тоска у нас с вами, а не жизнь.Глазов достал папироску, медленно размял ее, искрошив табак в пепельницу так, что казалось, весь он высыплется, закурил; медленно, со вкусом затянулся и ответил:— Так ведь это прекрасно, что тоска, Владимир Иванович. По нашему ведомству тоска означает благоденствие в государстве.— Умны вы, Глеб Витальевич, спору-то нет, а иногда, простите, как соплей вымазанный рассуждаете.Глазов вскинул голову: так подполковник говорил впервые, и что-то в нем было особое — открытое, что ли, вывернутое. Раньше он старался за фразою следить, прятал мещанское изначалие, всячески подчеркивая значимость свою и весомость, а сейчас вдруг стал самим собою — таким, как интеллигентный Глазов всегда его чувствовал.— Это хорошо, что не обижаетесь на меня, — продолжал между тем Шевяков, не оборачиваясь от окна, чувствуя спиной изучающе-напряженный взгляд коллеги. — Я б не начал этого собеседования, не присмотрись к вам пристально.— Я это ощущал.— С нашими-то филерами и болван ощутит.— Понять только не могу, зачем вы горничную мою заагентурили? Она ж дура дурой.— Это вам так кажется, потому что вы сквозь нее, так сказать, смотрите, а мне она, как отцу родному, душу изливает на ваше презрительное небреженье. Чтоб утвердиться в человеке, надо про него сызначала плохое узнать: через это хорошее ясней смотрится. Так вот, верю я вам, Глеб Витальевич, а посему нуждаюсь в вашей помощи. — Тут только Шевяков резко обернулся, и Глазов скрыл улыбку — больно уж провинциально играл подполковник, как с арестованным студентиком, право…— Слушаю, Владимир Иванович.— Да вы улыбнитесь, улыбнитесь, — сказал Шевяков и снова скрыл ленивую зевоту. — Я ж чую, как вы серьезность храните, а в душе надо мною посмеиваетесь. Разве нет? Смейтесь, смейтесь, Глеб Витальевич, смейтеся — я на умных беззлобный. Когда вам, кстати, надо долг ротмистру Граббе возвращать?Глазов папироску затушил в пепельнице, тщательно затушил и ответил негромко:— Я ж не задаю вопроса, Владимир Иванович, когда вы впервые попросили агента «Мститель» расписаться в получении двадцати пяти рублей, а вручили ему только десять.— Так я отвечу, коли спросили. Год назад попросил. И у других прошу. И клюю, как курочка, так сказать, по зернышку. И сам себе — гадостен! Но меня «Мститель» покроет, а с вас Граббе намерен послезавтра публично в клубе потребовать двести рублей к отдаче, иначе грозится ославить бесчестным жуликом и сквалыгою.— Какое вы имеете к этому отношение, господин подполковник? — спросил Глазов тихо, с угрозою в голосе.— Прямое, — ответил Шевяков. — Я, так сказать, деньги вам принес, коих у вас нет и к послезавтрему не будет, никак не будет. Честно не будет, во всяком случае.— Вы хотите ссудить меня до очередной выплаты?— Это как разговор пойдет. И не ерепеньтесь, не надо. Ей-богу, я к вам с открытой душой, и предложение мое, буде оно вас не устроит, так предложением и останется.— Я слушаю, Владимир Иванович.— Так-то лучше. А то сразу — «господин подполковник». Предложение мое вот к чему сводится, Глеб Витальевич. Я б даже иначе подступился, не в лоб. Вы ведь в Охранном отделении служите семь лет, а за это время только Владимира получили и одну звездочку в погон. За семь-то лет! Дела нам нужны, Глеб Витальевич, дела. Губерния мы приграничная, с иногородцами, иноверцами и прочей швалью. К нам — как к Москве и Петербургу пригляд. А у нас все тихо и спокойно, благость у нас и верноподданность. А если б мы с вами типографийку . какую открыли? Сюда звезда, — Шевяков ткнул рукой на погон, — сюда, — он тронул грудь, — орден, так сказать.Глазов достал новую папироску, снова долго крошил табак, а потом задумчиво ответил:— Ну звезда, ну орден… Наплодим мы нашей провокацией подполье, не сможем за всем усмотреть — прогонят взашей, скажут: «Не умели работать, распустили социалистов». Тогда — что?— Так не скажут, коли с умом дело поставить. Не скажут, поверьте. Тот полковник, который сидит в Петербурге, тоже в генералы хочет. Вы — в штабсы, я — в полковники. Генерал — в товарищи министра, я — в начальники Департамента, вы — главою Варшавской охраны. Не надо своею лишь особою жить, Глеб Витальевич. Вол и баран к общности тянутся, вместе хотят, один за другим идут. Мне одному не потянуть — я правду вам открываю. Я серьезного партийного интеллигента не уломаю на работу, а вы сможете. Но ведь коли б я не умел кучера Граббе уговаривать — разве б узнали вы, какой вам стыд уготован на послезавтра?— И все-таки я не до конца понял вашу задумку, Владимир Иванович. Суть ее заключается в чем? В том, чтобы нам с вами поставить пару-тройку подпольных типографий через провокаторов, потом типографии эти прихлопнуть и за отличную работу получить повышение? Я в глаза редко смотрю долго-то — нет смысла, плохая это игра; но если уж смотрю, то вижу: вы не все мне открыли, отнюдь не все.Шевяков удовлетворенно потер руки:— Хорошо копаете, с ковенских времен выросли — Меттерних, да и только. Я ждал, спросите ли? Не спросили бы — много, так сказать, сомнений во мне бы породили. Я, Глеб Витальевич, хочу охватить.— То есть?— Все вы прекрасно понимаете, зачем вопросы-то задавать? Охватить можно, коли свое, если знаешь истоки, людей, структуру, новые идеи, коли умеешь в них разобраться и вовремя подкинуть то, что отвернет, когда потребно, внесет рознь, посеет, так сказать, вражду, страх, недоверие.— Заразиться не боитесь?— Чем?— Как — чем? Крамолой. Вам придется погрузиться, чтобы изнутри руководить, а это опасно, Владимир Иванович, идейки-то ведь цепляют…— Они тех цепляют, у кого банк, тысячи десятин или фабрика в городе. Меня не зацепят, мне надежда только одна — на то, что имею, а еще более — на то, что могу, так сказать, заиметь. Охватив, я смогу прихлопнуть то, что этой моей надежде поперек стоит.— Рискованное дело, Владимир Иванович, сугубо рискованное. А коли не прихлопнете? Слово тем страшно, что, будучи произнесенным, не исчезает. Маркс тем страшен, что он постоянно писал, долбил в точку, повторял одно и то же, — как вы это изымете из голов миллионов? Коли б вы вашу идею одновременно с реформами проводили, ежели б вы были подстрахованы сверху, новым рабочим законодательством, иным отношением к мужику, университетскою перестройкою. — тогда, понятное дело, задумка ваша хороша. А ведь реформой не пахнет, Владимир Иванович, не пахнет! Велено: удерживать что есть, никаких новшеств.— Глеб Витальевич, вы про реформу — не надо, не нашего это ума дело. А вот толком расходовать наш рептильный фонд на газеты — этому еще нам учиться и учиться! Коли человеку пять лет повторять, что он свинья, — захрюкает! Ежели вдолбить ему, что счастлив он, что большего счастья нет на земле, чем то, которое ему отпущено, — поверит! Это, так сказать, одно направление удара. А второе, главное — прихлопнуть вовремя, с уликами, на деле, зная заранее: кого брать и где.— Слово сказанное — не исчезает, — снова повторил Глазов. — Исчезнет, коли на одно их — будет сто слов в наших газетах.— Кто нашим газетам верит, Владимир Иванович?— Отсюда, снизу, — раздражаясь, а потому становясь более откровенным, ответил Шевяков, — конечно, мало чего можно сделать в общеимперском, так сказать, плане. А из Санкт-Петербурга — можно!— Как туда попасть?— При помощи дел! Много вы дел за последние годы помните? Много открыли организаций? То одного берут, то другого, а организация социал-демократов существует! И будет существовать, доколе не охватим! Дай мы два-три громких дела — позовут в столицу, это уж мне поверьте, там есть кому поддержать! Но сначала нужны дела, построенные на новой идее! Ну, как — согласны?Глазов сунул деньги подполковника — купюры старые, трухлявые, как заигранные карты, — в карман:— Расписку писать или слову поверите?Шевяков дождался, пока Глазов застегнул пуговицу на френче, и ответил:— Расписку вы мне на двести рублей выпишите, Глеб Витальевич, это деньги не из секретного фонда. Я их на «Мстителе» и «Графе» год экономил.Подполковник рассчитал так: ежели Глазов пуговицу на кармане застегнул — неудобно будет взрослому человеку, да еще из господского сословия, торговаться, как купчишке безродному. Тот, кто из мещан, обостренно чувствует барство, не любит его, хоть к нему сам стремится, понимая в глубине души, что никогда спокойной этой холености ему не достигнуть.— Где ж вы собираетесь мою расписочку хранить? Дело заведете? «Мною заагентурен поручик охраны Глазов»? Во имя кого? Здесь чужим интересом пахнет, Владимир Иванович, — прищурливо закончил Глазов, но к карману все же не потянулся. 7 — Да, — говорил возница, посмеиваясь в прокуренные усы, — и вижу я, как вон за той корягою стоят трое: худые, аж щеки провальные, бородами к глазам пообросли, а таиться в лесу не могут. Дурень не поймет — беглые политики. Я что жа, я глазом не повел, будто и не зрел их, песню с пьянью затянул и лошадку кнутовищем погладил…— А отчего решил, что политики? — спросил Сладкопевцев. — Может, грабители?— И-и-и, барин, — рассмеялся возница, — рази грабитель станет за корягой таиться? Он — поперек тракту и в руке нож — куда денешься? Бери чего хошь, только детей сиротами не оставляй.— Ну, запел ты песню, — продолжал Сладкопевцев, — а дальше что?— Как чего? К становому, понятное дело. Так и так, говорю, они за корягою стоят.— Так вон их здесь сколько, коряг-то? — заметил Дзержинский.— А мы все тутошние переходы знаем, барин, — ответил возница. — Нам друг дружке не к чему размусыливать, какой коряг и где: я кнутовищем-то поведу, становой сразу бердача в охапь — и пожарил верхами. Глянь — ведут политиков через два часа. Мне — алтын и водки полбутыли. Да… А раз, помню, за мостом русалку видал…Дзержинский и Сладкопевцев переглянулись.— Еду я, значится, с моста, на берегу лежит баба, а у ней заместо ног хвост, как у быка длиннющий, а на кончике в жгут закрученный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я