https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— А кто тогда служить станет, коли мы своих будем наказывать? Затребуйте объяснение. И укажите, что ласкою надо, ласкою и уговором… Срочно разыщите отца Гапона или в Одессе — Шаевича, пусть им выдадут денег — отправьте в Оршу, чтобы открыли истинных зачинщиков, а темных артельных успокоили… 13 Чиновник IV класса по европейскому департаменту министерства иностранных дел Гавриил Григорьевич Хрисантов устраивал по субботним дням каждого третьего месяца обеды, на которые были званы, помимо послов Черногории и Бельгии, давние друзья дома: присяжные поверенные, литераторы, финансисты, доктора медицины и университетская профессура.К столу, помимо пельменей, давали желтую, с жиринкой, белугу и, на любителей, ветчину по-кучерски. Водку в этом доме чистой не пили: супруга Гавриила Григорьевича, урожденная Грузенштадт, Анна Ивановна настаивала на зверобое из Привислинского края и на весеннем испанском чесноке, который обычно присылал в подарок мадридский консул Хорхе де ля Пенья.Александр Федорович Веженский, как обычно, занимал за столом место под номером «7», ибо, уверял он дам, это число приносит счастье. Соседом его под номером «6» был профессор истории Вержблов, с ним он знаком был с тех пор, как слушал его курс в университете, а справа под номером «8» был усажен генерального штаба полковник Половский, военный агент России в Кабуле.После второй рюмки шум за столом сделался всеобщим, и можно было начинать разговор по интересам, ибо для чего ж, как не для этого, устраивались обеды?!Вержблов яростно уплетал пельмени, в разговор вступать упрямо не хотел, сверлил глазами бельгийского посла, который продолжал свое обычное малоевропейское прожектерство, лениво трогая серебряной вилкой белугу.— Единство Франции и России, подкрепленное союзом с Альбионом, — вот гарантия на пути прусских амбиций, — говорил он, словно бы повторяя заученное раз и навсегда. — Меня не может не удивлять определенная пассивность наших министерств в том давлении на общественное мнение, которое мы могли бы оказать, но не оказываем, оглядываемся на традиции, осторожничаем, с этим вместе теряем веру в возможность гуманистического сотрудничества, не задумываясь, как тяжко станет последующему поколению веру эту обрести вновь, тогда как сейчас, стоит лишь протянуть руки, — и мы вместе, в тесном союзе духовного братства и делового интереса…Вержблов оторвался от пельменей на одно лишь мгновение, чтобы тихо спросить Веженского:— Вы что-нибудь поняли, Александр Федорович?— Все понял, — ответил Веженский, — чего ж тут не понять? Он для дипломата слишком даже, я бы заметил, откровенно говорит.— Растолкуйте, бога ради!— И впрямь не понимаете, профессор? — улыбнулся Веженский. — Или хотите меня дураком поглядеть?— Да что вы, Александр Федорович, окститесь!— Славянофилов наших он клюет. Талантливые люди, а кричат об «особости», мешают выходу России к европейскому содружеству, в котором— говоря серьезно — только и можно проявить свою, русскую, талантливую и широкую сущность: с кайзером не докажешь, он славянством «гребует», как в деревне бабки говорят.— Неужели очевидное, всем ясное надо так драпировать словесно? — удивился Вержблов.— Он — посол, ему могут «вмешательство» вменить, а это дипломату не смыть, это ему, как тавро коню, — навечно. За нашими славянофилами стоят силы серьезные, большие силы. Аксаков — умница, талант в литературе — считал, что он на политику влияет… Заблуждение. Его сделали рупором своих интересов те, кто по-современному, по-капиталистическому не может, а старое полиция охраняет, старое — всегда надежно.— В поддых, — буркнул Вержблов и снова принялся уплетать и сверлить, сверлить и уплетать.Веженский обернулся к другому своему соседу — военному агенту Половскому — и сказал:— Вы, военные, слава богу, мыслите более определенно.— Нам, увы, мыслить не дают. Нам лишь болтать позволяют.— Ну уж армия не может пожаловаться на равнодушие со стороны двора, полковник!— Это нет, — сразу же согласился Половский. — Тут вы беспременно правы. Двор к нам уж так неравнодушен, так неравнодушен, прямо-таки душит в своих объятиях. Грибоедова вспоминаю часто, — он сделал глоток, поморщился. — И барский гнев, и барская любовь…— Это когда мир, — согласился Веженский, — тогда, вы правы, армия подобна модистке: ею любуются, о ней говорят, ее разыгрывают. Армия всесильна в действии — тогда ей не советуют и все ее просьбы выполняют.— Вот именно — просьбы. А к армии сие неприложимо. Приказ — исполнение, все остальное ведет к трагедии.— Сложно в Кабуле?— А где сейчас просто? — ответил Половский насмешливым вопросом. — Конечно же, сложно. А будет еще сложнее. Впрочем, меня оттуда переводят.— Далеко?— Видимо, на Дальний Восток.— Проснулись япошата?— Вы их спящими видели? Они, Александр Федорович, и не засыпали вовсе после реформации Мэйдзи. Это мы — дрыхнем. А проснемся, глаза вылупим, мира-то и не узнаем, обойдет он нас — и справа и слева обойдет, поверьте слову.— А что такое слово? — задумчиво, словно самого себя, спросил Веженский и поглядел на полковника. — Общность издаваемого голосовыми связками шума, выраженная литерой или мимикой? Что такое масса звучания? Я под этим термином подразумеваю видимую сущность слова. А ежели масса, то какова материя этой массы? Или это особая масса, нематериальная, потому что слово обладает таинственным свойством жить бестелесно? Слово, по-моему, выражение смысла, высшего смысла. Оно есть поразительное чудо — слово. «Военный». Один смысл. «Русский военный» — смысл ведь совершенно иной, если особенно рядом произнести «японский» или, к примеру, «прусский военный»,— Это уже не слово, а идея, — откликнулся Половский. — А идея — материальна и целенаправленна. Отдельное слово может быть термином бестелесным, но группа слов, определяющая идею, обязательно материальна.— Верно, — согласился Веженский. — Совершенно правильно. Слово дано нам для того, чтобы экономить энергию, в нас сокрытую, слово — предтеча действия. Вот мы с вами пять минут поговорили, а ведь как экономно обозначили свои препозиции.— Они у нас общие. А пойдите-ка обозначьте препозиции с солдатами!— Солдатская препозиция — окоп.— Для окопов каски нужны, Александр Федорович! Хорошие винтовки! Железные дороги нужны для того, чтобы окопы начать рыть! Летательные аппараты необходимы! Артиллерия! А где это все в России?!Веженский глянул на приглашенных: все разбились на группки, но кто-то, безликий, юркий, улыбчивый, в дальнем углу стола прислушивался к их разговору, а заметив, что и Веженский почувствовал это, засуетился, стал делать какие-то неловкие жесты и растерянно-чарующе улыбаться.— Увлеклись, — усмехнулся Половский. — Как мысль невозможна без слов и слово без мысли, так и мы без российских бед и надежд наших — не жильцы на этом свете. Без соглядатаев — тоже. Пойдемте-ка за чаем.Налив себе по маленькой чашечке из самовара — чаем у Хрисантовых не обносили, — они стали у окна, и Половский, словно продолжая спор, начатый с самим собой, заговорил:— Вашей идее в армии союзников несть числа, Александр Федорович, младшие чины алчут крестов и генеральских погонов, солдатня — грабежа. Но ведь мы не готовы — понимаете? Мы совершенно не готовы. Причем — ив этом ужас весь — солдат голод перенесет, нехватку патронов отыграет в штыковой атаке, отсутствие летательных аппаратов и хорошей артиллерии заменит российской сноровой храбростью. Мы не готовы страшнее. У нас идеи нет. Понимаете? В России нет общенациональной идеи…Глядя в чуть раскосые, угольные глаза Полонского, Александр Федорович тихо и со значением спросил:— Самодержавие, православие, народность?— В век электричества, синематографа, метрополитена, атаки капиталом — самодержавие, православие, народность! Скорлупа сие, а не идея. Смысл идеи — в широкой привлекательности ее, в общедоступности не национальной, но общечеловеческой, в той магии подражательности или — во всяком случае — желании подражательности, которая повсеместно вербует идее союзников. Мы выгодны миру с этой нашей, как вы изволили выразиться, идеей: все более и более теряем былую весомость, орудуем одним нам понятными словесами, когда со всех сторон нас обступает дело — не словеса.— Вы славно мыслите. Но как истинно русский интеллигент этим, видимо, свою функцию в обществе и ограничиваете?— В террористы поступить? Податься в берлогу Кропоткина?— Туда — не надо, — очень тихо сказал Веженский. — Экономя энергию на словесах, надо делом заниматься.— Социализм? Это в России нереализуемо.— Верно. Социализм у нас невозможен. А разум — да. Я отказываюсь считать Россию страной полудиких варваров, которых невозможно разбудить.— Чем будить собираетесь? Японцы-то проснулись оттого, что в доках грохот — флот строят…До Минска осталось верст десять. Дзержинский, прильнувший к окну, определил это по тому, как мельчали крестьянские наделы, как все больше повозок было на шляхе, и по тому, наконец, что в воздухе все ощутимее стало пахнуть деповской гарью.— Ну вот, — сказал Дзержинский. — Давай прощаться. До встречи в Берлине, Миша.— Нет, Феликс, почему — я? Паспорт ведь твой. Сегодня ночью ты страшно кашлял. Тебе надо скорее за границу, подлечиться, прийти в себя — бери паспорт.— Может, предложишь разыграть на орла и решку? — спросил Дзержинский. — У меня здесь друзья. Меня переправят. А тебе надо проскочить с нашей компанией — паспорт верный, ты пройдешь границу.— Феликс, это несправедливо и не по-товарищески, наконец… В дверь постучали.— Да, да, пожалуйста, — ответил Дзержинский, сняв с верхней полки маленький баул, купленный в Сибири.Николаев вошел в купе, дверь за собою прикрыл мягко и спросил:— Вы покидаете нас, Юзеф?— Да, Кирилл. Но, думаю, свидимся.— Я тоже так думаю. Вот моя карточка — здесь и петербургский адрес, и владивостокский, и парижский, и берлинский.— Спасибо, Кирилл. Мне бы очень хотелось повидаться с вами в Берлине.— Когда думаете там быть?— Скоро.Николаев понизил голос:— Под каким именем?Сладкопевцев медленно передвинулся к двери. Николаев это заметил, шагнул к столику, присел.— Заприте, — сказал он Сладкопевцеву. — На минуту стоит запереть. Дело заключается в том, что купец первой гильдии Новожилов — мой дядя. Следовательно, вы, — он кивнул на Сладкопевцева, — мой двоюродный брат, Анатоль. Истинный Анатоль, кстати, сейчас в Париже. Брюнет, чуть заикается и при этом отменно глуп. Но сие пустое. Кстати, я не храплю— это Шавецкий заливается. Я ночами думаю. Помните, в Сибири вы еще заметили, что в купе у нас храпят? Я сам из-за храпа моих спутников страдаю.Дзержинский вспомнил, как отец сказал ему, четырехлетнему еще, когда дети разбили любимую чашку матушки и каждый боялся признаться, что именно он задел ее в шумной, веселой свалке в гостиной, перед ужином: «Посмотри мне в глаза, сын».Феликс увидел себя тогда в зрачках отца крохотным, тоненьким, в синей матроске.— Ты не задевал чашку, — сказал отец, — у тебя глаза не бегают.(Отец всегда говорил с детьми на равных — даже с Владысем, которому годик был. «Нельзя сюсюкать, — говорил отец, — никто не знает, когда в человеке закладывается главное, определяющее его — может быть, именно в тот час, когда годик ему всего, и лопочет он несвязное, но глаза-то, глаза ведь живут своим, духовным — смеются, страшатся, печалятся, излучают счастье».)Дзержинский запомнил отцовскую фразу о «бегающих зрачках», глазам человеческим привык верить, никогда, однако, не играя в «прозорливость».Глаза у Николаева были грустные, умные, бархатные («Женщины, верно, к нему льнут, — отметил Дзержинский, — а они чувствуют истинное в человеке острее и быстрей, чем мы»), а хитрованство свое он напускал— иначе ему нельзя, обойдут «на перекладных»; словом — чистые были глаза у Николаева, без суеты и второго, тайного дна.Словно бы почувствовав, что Дзержинский сейчас наново анализирует его, Николаев грустно покачал головой:— Впервые вижу живых революционеров. Лицом, как говорят, к лицу… Анатоль, братец, вы изволите принадлежать к фракции социал-демократов?— Нет, — ответил Сладкопевцев. — Жандармов уж кликнули? Ждать в Варшаве?Николаев поморщился:— Господи, Анатоль, если я к вам серьезно отношусь, Маркса читаю, Кропоткина, Струве, Бурцева, то уж и вы, будьте любезны, ко мне относитесь соответственно.— Он не кликнул жандармов, — медленно сказал Дзержинский. — Мне будет обидно, если я обманулся.— Я не намерен в тюрьме анализам предаваться, Юзеф, — жестко возразил Сладкопевцев. — Какой резон Николаеву дать нам уйти?— Человеческий, — ответил Дзержинский. — В чем-то мы сейчас сходимся: ему мешают те же силы, что и нам. На этом этапе и в иных аспектах, но силы — те же самые.— Я не верю, — повторил Сладкопевцев упрямо.— Придется поверить, — вдруг улыбнулся Дзержинский. — Выхода иного у нас нет. Не в Дегаева же нам играть, а? Да и Николаев — отнюдь не Судейкин: тот пугался, а этот, смотри, улыбается, слушая твои угрозы.— Он меня фруктовым ножиком резать будет, — хохотнул Николаев. — Ножичек прогнется, он — расейский, в нем стали нет, одна мякоть.— Хорошо сказано, — заметил Дзержинский. — С болью.Николаев достал из кармана портмоне, вынул толстую пачку денег: сотенные билеты были перехвачены аккуратной, красно-синей, американской, видно, резиночкой «гумми».— Возьмите, Юзеф. Возьмите, сколько надо, в Берлине отдадите.— Спасибо. Но я, к сожалению, в ближайшее время вернуть деньги не смогу, посему вынужден отказаться.— Да перестаньте вы, право! Думаете, я не понимал, отчего последние дни к столу не садились? Деньги кончились, гордыня, а может, конспирация ваша. А я вас разгадал уж как дней пять. Больно открыто вы «Искру» слушали, больно ликующе — в глазах-то у нас душа живет, разве ее скроешь?— У вас мельче денег нет? Рублей тринадцать, четырнадцать? Это я мог бы взять с уплатой через месяц, — сказал Дзержинский.Николаев полез в карман, вытащил смятые ассигнации, пересчитал:— Только десятками.— Я возьму двадцать…— Пойдем, Анатоль, в мое купе, до границы нам ехать и ехать, пока-то еще жандармский контроль придет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я