https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/hommage/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Хотите, чтоб все было тихо, аккуратно, по-парламентски?— По-парламентски хотел бы — но нет, увы, парламента в России. По науке хочу, Петр Алексеевич.— Наука революции не догма, но именно бунт.Дзержинский тихо спросил:— Петр Алексеевич, как вы относитесь к Штирнеру?Кропоткин такого вопроса не ждал. А вопрос был этот для Дзержинского главным, решающим, поскольку брошюры варшавских «анархистов-коммунистов» изобиловали ссылками именно на Штирнера.… Иоанн Каспар Шмит родился в Баварии. Жизнь его внешне была неприметной, но тем разительнее являла она ту непреложную для Дзержинского истину, что судить о человеке по опросному листку, по словам родных, соседей, знакомых, врагов и друзей, по устоявшимся мнениям, широко и, казалось бы, напрочно распространенным, никак невозможно, нечестно и, как однажды сказал Юлиан Мархлевский, «барственно». О человеке можно судить, лишь узнав его по-настоящему, и не только в слове произнесенном, но и в деле.Для Иоанна Каспара Шмита, писавшего под псевдонимом «Штирнер», делом было «слово написанное».Начав с афоризмов подражательных, тихий учитель женской частной школы в Берлине, неприметный внешне, казавшийся всякому встретившему его каким-то забитым, маленьким, щуплым, провозгласил: «Люди — суть то, чем они могут быть. Чем они могут быть? Конечно, не чем иным, как тем, что они на самом деле есть. Все — суетно: нет истины, права, свободы, человечности и всего прочего, что существовало бы для меня, до моего появления на свет».Мимо. Не обратили внимания, не заметили Шмита. В Германии, в стране, где ценится стройное построение логической схемы, начиная от планировки мебели на кухне и кончая новой формой математического доказательства, в стране, где схоластика средневековья покоилась на фундаменте вооруженного рыцарства, такого пода отвлеченными афоризмами себя не заявишь. И Шмит, ставший Штирнером, воскликнул: «До тех пор, пока ты веришь в истину, ты не веришь в себя и являешься слугою, религиозным человеком. Только Ты есть истина. Нет, Ты больше, чем истина, ибо она в сравнении с Тобою — ничто».Сказав «а», надо было отлить «б». И Штирнер сформулировал свое учение, объявив единственным законом мира личное благо человека: «Какое мне дело до того, согласно ли с христианством то, что Я мыслю и делаю? Какое мне дело до того, является ли то, что Я думаю и делаю, либеральным, гуманным, или бесчеловечным, нелиберальным?! Если то, что Я думаю и делаю, представляет собою то, что Я желаю, если Я получаю от этого удовольствие, называйте это как хотите — МНЕ все равно!»Право для Штирнера — пустое место, — ничто, безделица. «Ты можешь быть тем, чем позволяет тебе быть Твоя СИЛА. Всякое право я вывожу из СЕБЯ. Я имею право на все, чем могу овладеть. У кого сила, тот выше закона».Это заметили: Германия середины прошлого века искала «сильную личность». Капитал, чреватый жаждой экспансии, требовал философского оправдания своих акций. Как это ни парадоксально, но именно анархист Штирнер дал рецепт доктрины Круппу — первой половиной своей теории. Вторую половину, где Штирнер, следуя своей логической схеме, отвергал государство, как «дитя» права, можно было бы заменить, купировать, запретить. Паллиатив государства будущего, которое предлагал «тихий анархист Штирнер», был оправданием деяний сильных мира сего, ибо он утверждал: «Будущее человеческое сообщество — есть союз эгоистов. Союз — мое собственное создание, он не свят, он не есть власть над моим духом. Поскольку Я не желаю быть рабом моих принципов и без всякого страха постоянно . подвергаю их своей критике, постольку же Я не даю обязательства пред союзом относительно моего будущего поведения. Я не продаю Своей души дьяволу, государству или всякому иному духовному авторитету. Я есть и остаюсь для Себя чем-то большим, нежели государство, церковь, Бог. Удерживать людей в союзе может лишь выгода, получаемая личностью в каждый данный момент. Когда Мне нужен мой сочеловек, Я вхожу в соглашение для того, чтобы в союзе с ним увеличить Свою мощь и соединенными силами совершить больше, нежели это может сделать отдельная личность.Государство надо победить дерзким произволом, и помочь в этом может лишь эгоизм. Преступление — это насилие отдельной личности, и только преступлением она может разбить силу государства, если полагает, что не государство сильнее ее, но она сильнее государства. Борьба мыслящих против правительства в том лишь случае несправедлива, если она бессильна, если мыслящие выставляют против тирании государства одни только идеи — они обречены, поскольку эгоистическая сила накладывает на уста мыслящего печать молчания. Теоретическая борьба не может победить; сила идеи побеждается силой эгоизма.Вопрос о собственности нельзя решать так мирно, как это думают социалисты или коммунисты. Он будет решен только войной всех против всех. Я должен сказать Себе, что Моей собственностью является все, что Я в силах добыть; Я называю Своей также и власть над жизнью и смертью, которую присвоили себе государство и церковь. Жизнь отдельного человека имеет для меня лишь ту ценность, которую я ей придаю».(В 1926 году, прочитав сборник речей Гитлера, Дзержинский позвонил в Коминтерн и сказал: «Надо заново пересмотреть всего Штирнера. Мне кажется, что во многом Гитлер — оттуда: сверхчеловек, для которого всепозволенность является религией. За ним пойдут мелкобуржуазные радикалы и люмпенпролетариат — он освобождает их от понятий нравственности и долга».)Всепозволенность сделала учение Штирнера популярным среди радикальных мелкобуржуазных элементов, поскольку рецепт к достижению его будущего, составленного из «союзов эгоистов», был прост, лишен какой бы то ни было научности («Поди разберись в этих „товар — деньги — товар“, в этих мудреностях Маркса! А здесь любому ясно: „Если ты силен — можешь все!“) и открыт пониманию именно тех, кто, ничего не желая отдавать общему, мечтал достичь всего для себя одного. „Революция и возмущение не одно и то же. Революция стремится к новым институтам, возмущенье же ведет к самоусовершенствованию, — утверждал Штирнер, — возмущенье не есть борьба против существующего, оно есть изъятие Себя из существующего. Отчего Христос не был революционером? Оттого, что он не ждал спасения от перемены порядков. Он не был революционером, как, например, Цезарь. Он был мятежником“…… Кропоткин понимал, что его ответ на вопрос Дзержинского решит контур всего последующего разговора: будучи человеком мудрым и смелым, заглядывавшим неоднократно в глаза смерти, князь, обдумывая, как следует ответить, наново увидел визитера, отметил чахоточный румянец, спокойствие неспокойных, изумрудных, изнутри чистых глаз, «породистость» маленьких, женственных рук и сказал:— Я бы считал недостойным — ни себя, ни вас — отвечать неправду. Конечно, в Штирнере есть то, что должно отталкивать от него людей воистину сильных и убежденных. Но учтите, он появился в атмосфере германской инертности и дисциплинированной затхлости, когда кто-то должен был выбросить лозунг «силы» — иной бы не приняли просто-напросто. Поэтому, критикуя ряд его положений, подавляющее множество — особенно касающееся порочности частной собственности — я не могу не принять. Человеку разум дан для того, чтобы отделять злаки от плевелов.— Я рад, что вы ответили именно так, Петр Алексеевич, потому что ряд ваших товарищей, поступая по Штирнеру, отвергают Штирнера, и получается неискренность, нечестность получается, рождается недоверие.— Кто поступает по Штирнеру?— Анархисты, работающие в Польше, анархисты-интернационалисты…— Не могу поверить, товарищ Юзеф, не могу поверить. Факты. Я фактам верю.Дзержинский всем строем разговора подводил Кропоткина именно к этому вопросу. Достав из кармана прокламацию «анархистов-коммунистов», он протянул ее князю.Тот, сменив очки, прочитал вслух:— «Товарищи! В борьбе с царскими палачами доступен любой метод — „око за око, зуб за зуб“! Лишь одно может поколебать их — жестокая борьба не на жизнь, а на смерть, борьба, в которой нам дозволено все, террор, страх, ужас. Поняв нашу таинственную, могучую силу, тираны затрепещут. Объединяйтесь в „тройки карателей“! Искры вашего отчаянья разожгут пожар всеобщей революции!»Кропоткин вернул прокламацию Дзержинскому, подавил вздох:— К революции ведь зовут…— Это не ответ, Петр Алексеевич. Это звучит, как оправдание целого при порицании части.— Что ж мне, в газеты письмо напечатать?! Публично выступить против авторов этой прокламации?! Разброд внести и раскол?! Так прикажете поступить?— Анархия предполагает отсутствие любой революционной организации,— мягко улыбнулся Дзержинский, поняв трудность положения собеседника.— Можно ведь и не выступать в прессе, можно иначе повлиять на горячие головы, собрать на организационное совещание, разъяснить, что не тоже давать в руки палачам материал для обвинительного приговора тысячам тех революционеров, которые не разделяют убеждений товарищей анархистов.С организацией у анархистов было плохо — Дзержинский ударил в больное место.— Я не считаю истинными революционерами, — раздражаясь, ответил Кропоткин, — книжников и талмудистов, библиотечных доктринеров.— Статистика между тем говорит, что царизм держит в тюрьмах и ссылках больше всего именно «библиотечных революционеров», то есть нас, социал-демократов, Петр Алексеевич.Кропоткин повторил упрямо:— Товарищ Юзеф, революцию в белых перчатках не свершишь.Дзержинский сразу же вспомнил тайгу, Лену, быстрое ее, литое течение, юное лицо Миши Сладкопевцева, эти же самые его слова, даже интонация похожа, и понял, что дальнейший спор бесполезен — не переубедишь.… Дверь открыла Зиночка Жуженко — к немалому для Дзержинского удивлению. Вышедший из-за ее спины Алеша Сладкопевцев, младший брат Михаила, яростно растирал мокрые волосы вафельным, дешевеньким полотенцем.Дзержинский знал, что Михаил — после их встречи в Швейцарии — был выдан полиции, посажен в тюрьму, этапирован в Архангельскую губернию, встретил там брата, помог ему бежать. Алексей был как близнец Миши, только еще более тощим, глаза, окруженные черными кругами, лучились искренностью, добротою и открытостью.— Здравствуй, Феликс, здравствуй, друг! Что удивляешься? Зиночка — моя подруга. Видишь — могут же мирно жить эсдеки с эсерами. — Он засмеялся, обнял Дзержинского, провел его в маленькую, светлую мансарду, откуда открывался вид на Париж — крыши, крыши, сколько же одинаковых крыш в этом сказочном городе?! — Зинуля, соорудишь нам чая, да? Ты голоден, Феликс? Зинуля, у нас что-нибудь осталось от вчерашнего пиршества? Вчера приходили Савинков и Чернов, отмечали удачу… — Он оборвал себя, как Михаил год назад при встрече в Женеве, на берегу озера.«От меня секреты, а от Зины Жуженко, моего товарища по партии, секретов нет, — обиженно, чувствуя при этом, что обида эта не случайная, досадная, а какая-то более глубокая, тревожная, что ли, подумал Дзержинский. — Игра в конспирацию хуже, чем ее отсутствие».— Ты бы хоть таиться научился толком, Алеша! Если бы я ставил своей целью знать причину вашего с Черновым торжества, если бы это нам было надобно, — подчеркнул Дзержинский, — мы бы это узнали от Зиночки — как социал-демократ она превыше всего чтит дисциплину, разве нет?— Нет, — ответила Жуженко и, взяв Дзержинского под руку, повела к столу, — для женщины, даже революционерки, любимый человек превыше дисциплины.— Что ж, хорошо, когда честно, — сказал Дзержинский, — беру обратно свои слова.— Отчего же, слова были — в принципе — верные, — не согласился Сладкопевцев, — хоть и обидные. Ты откуда?— Лучше спроси — куда?— Куда?— В распутье, — хмуро ответил Дзержинский. — Про кенигсбергский процесс все знаешь?— Да, читал. И Зина многое рассказывала. Поздравляю тебя, Феликс, ты многое сделал для этой победы.— Зиночка, — заметил Дзержинский, — непорядок получается, своего рода односторонность информации. Вы тогда в Берлине были, от вас не таились — а вы здесь все товарищам эсерам и выложили?— Исправлюсь, — ответила высокая, красивая женщина и пошла на кухню — собирать остатки пиршества.— Алеша, — проводив ее взглядом, сказал Дзержинский, — ваши товарищи не ведают, что творят.— Что ты имеешь в виду?— Я имею в виду те брошюры и прокламации, которые были захвачены в Кенигсберге: это же подарок охранке.Лицо Сладкопевцева внезапно ожесточилось:— Мы не намерены менять программу в угоду охранке, Феликс!— Значит, вы намерены и впредь печатать цареубийственную белиберду?— Во имя этой «белиберды» товарищи идут на эшафот!— И тащат за собой тысячи других!— Ты упрекаешь меня в непорядочности?— Алеша, пожалуйста, не кори меня за резкость, но я бываю на родине не в кружках террористов, которые должны избегать широких контактов, а в массе, в рабочей массе. Я вижу, что происходит, более широко, объективней, чем ты, — не в силу какой-то своей особенности, но оттого, что верю в иную доктрину, в доктрину массовую, а не индивидуальную.— Массу должна вести личность, Феликс, а ничто так не зажигает массу, как жертвенность.— Ты имеешь в виду убиение губернатора?— Я имею в виду гибель наших товарищей после убиения, как ты говоришь, губернатора.— Но это чудовищно, Алеша! Разве можно подпаливать «человечиной»?! Это безнравственно, наконец! Это азарт смертников, это рулетка, а не революционная работа!— По-твоему, кружковая болтовня о сладком будущем — лучше. Словом революцию не сделаешь.— Помянешь меня, Алеша, — ответил Дзержинский устало, ибо истину эту приходилось повторять до утомительного часто, — на баррикады, когда начнется вооруженное восстание, в первую очередь станут рабочие, объединенные нашим словом, а не вашим делом.— Слава богу! Впервые услышал от тебя про вооруженное восстание — мне казалось, вы вырождаетесь в просветителей.— Слушай, а вы нас-то читаете? — изумленно спросил Дзержинский. — Или вроде ущербных писателей — только самих себя?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я