шкаф зеркальный угловой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это – второе. Мюллер – это Мюллер. Вы второй после Бормана, группенфюрер...
– Неверно. Я был чиновником, начальником управления. Премьер-министр, то есть канцлер, доктор Геббельс убил себя. Главный, президент рейха, преемник фюрера, гросс-адмирал Денниц сидит в тюрьме, не казнен, получил пятнадцать лет, значит, ему еще осталось тринадцать, думаю, выпустят раньше, лет через пять, тогда ему будет пятьдесят девять, вполне зрелый возраст...
– Группенфюрер, вы говорите так, абы говорить? Вам нужно время, чтобы принять решение? Или вы действительно верите своим словам?
– Опровергните меня. Я научился демократии за эти годы, Штирлиц. Я теперь умею слушать тех, кто говорит неприятное.
– Неужели вы не понимаете, что гестапо – это исчадие ада?
– Гестапо было организацией, отвечавшей за безопасность рейха, Штирлиц. Как Федеральное бюро расследований. Или Ми-6 в Лондоне... Покажите мне хотя бы одну подпись на расстрел, которую я бы оставил на документах... То, что говорили в Нюрнберге, будто я с Кальтенбруннером за обедом решал судьбы людей, – чушь и оговор... Вы же знаете, что практически всех моих клиентов в тюрьмы поставлял Шелленберг... А ведь его не судили в Нюрнберге, Штирлиц... Он живет в Великобритании... Мои источники сообщают, что условия, в которых его содержат, вполне пристойны... И я не убежден, будут ли его вообще судить, – скорее всего он выйдет на свободу, когда уляжется пыль...
Штирлиц несколько удивился:
– Значит, вы готовы предстать перед Международным трибуналом?
– Сейчас? – заколыхался Мюллер. – Ни в коем случае. Еще рано. А вот когда Гесс станет национальным героем, а гросс-адмирал Денниц и фельдмаршал Гудериан будут признаны выдающимися борцами против большевизма, – что ж, я, пожалуй, отдам себя в руки правосудия.
– Группенфюрер, если американцы узнают, что вы покрывали человека, убившего младенца Линдберга, если члены партии узнают, что еще в двадцатых годах вы избивали подвижника идеи, убийцу паршивого еврея Ратенау, ветерана движения фон Саломона, если несчастные немцы узнают, что именно вы руководили операцией по уничтожению всех душевнобольных в стране, а их было около миллиона, если евреи узнают, что Эйхман составлял для вас еженедельные сводки о количестве сожженных соплеменников, если русские опубликуют все материалы, в которых вам сообщалось о расстрелах и повешениях невиновных женщин и детей, оказавшихся в зонах партизанских действий, – вы все равно надеетесь на благополучный исход дела?!
Мюллер вернулся к столу, сел напротив Штирлица и спросил:
– Что вы предлагаете?
– Капитуляцию.
– Будем подписывать в двух экземплярах? – Мюллер грустно вздохнул. – Или ограничимся устной договоренностью?
– А вас бы устроила устная договоренность?
Спросив так, Штирлиц хотел понять, что его ждет: если Мюллер согласится подписать даже кусок папифакса, значит, отсюда не выйти, конец; если же он будет предлагать устную договоренность, значит, он дрогнул , любой здравомыслящий человек на его месте дрогнул бы. А ты убежден, что он психически здоров, спросил себя Штирлиц. Ты же видел, как они здесь гуляют в своих альпийских курточках, галантно раскланиваются друг с другом, вполне милые мужчины и дамы среднего возраста, а ведь это именно они всего за один год превратили прекрасный Берлин, культурную столицу Европы двадцатых годов, в мертвую зону, уничтожили театры Пискатора, Брехта, Рейнгардта, сожгли книги Манна, Фейхтвангера, молодого Ремарка, запретили немцам читать Горького и Роллана, Шоу и Маяковского, Драйзера и Арагона, Алексея Толстого и Элюара, арестовали всех журналистов, которые обращались к народу со словами тревоги: одумайтесь, неистовость и слепая жестокость никого не приводили к добру, «мне отмщение и аз воздам», нас проклянет человечество, мы станем пугалом мира... Ну и что? Кто-нибудь одумался? Хоть кто-нибудь выступил открыто против средневекового безумия, когда несчастных детей заставили забыть латинский алфавит и понудили писать на старонемецкой готике, когда промышленность стала выпускать средневековые женские наряды, а каждый, кто шил костюмы или платья по фасонам Парижа или Лондона, объявлялся врагом нации, изменником и беспочвенным интернационалистом?! Хоть кто-нибудь подумал о том, что, когда радио Геббельса день и ночь вещало о величии немецкой культуры, особости ее пути, исключительности таланта нации, ее призвании принести планете избавление от большевизма, неполноценных народов и утвердить вечный мир, не только соседи рейха – Польша, Чехословакия, Дания, Венгрия, Голландия, Бельгия, Франция, – но и весь мир начал особо остро задумываться о своем историческом прошлом?! Разве одержимость великогерманской пропаганды не стимулировала безумие великопольского национализма? Французского шовинизма? Разве взрыв имперских амбиций на Острове не был спровоцирован маниакальной одержимостью фюрера и Геббельса?! Разве нельзя было понять, что в век новых скоростей нельзя уповать на разделение мира и народов, противополагать их друг другу, а, наоборот, следует искать общее, объединяющее?! Разве думающие немцы не понимали, что такого рода пропаганда не может не вызвать тяжелую ненависть к тем, кто беззастенчиво и постоянно восхвалял себя, свою историю, полную героизма и побед над врагами, свою науку и образ жизни?!
И теперь эти люди, ветераны движения, фанатики фюрера, гуляют по аккуратным улицам Виллы Хенераль Бельграно, затерявшейся в горах, и мило раскланиваются друг с другом! Они по-прежнему полны ненависти к тем, кто разгромил их паршивый рейх и заставил скрываться здесь, за десятки тысяч километров от Германии! Они по-прежнему винят в трагедии немцев всех, но только не себя и себе подобных, а ведь они, именно они привели нацию к катастрофе, потому что отказали и себе, и народу в праве на мысль и поступок, добровольно передав две эти ипостаси личностей, из которых складывается общество, тому, кого они уговорились называть своим фюрером: «За нацию думает вождь, он же и принимает все основополагающие решения»; «Большевизм будет стерт с лица земли»; «Американские финансисты, играющие в демократию, на грани краха; один раз они пережили „черную пятницу“, что ж, переживут еще одну; ублюдочный парламент Англии, где сидят мужчины в женских париках, изжил самое себя, – декорация демократии; французы обязаны быть поставлены на колени, – они должны заплатить за Версаль, заплатить сполна!»
Нацию приводят к катастрофе трусость, тугодумие и страх, организованный именно этими мюллерами и борманами, которые не понимали, что если они еще кое-как продержатся на страхе, то их дети и внуки будут раздавлены тем страшным зданием, которое они возвели. Неужели эти люди совершенно лишены чувства ответственности за потомство?! Не могут же они не понимать, что страх сковывает мысль, а в наш век побеждает лишь тот, кому гарантирована свобода мысли и бесстрашие поступка?
Мюллер вздохнул:
– Мы же с вами профессионалы... Что же, придется подписывать договор о сотрудничестве.
Штирлиц покачал головой:
– О договоре не может быть речи, группенфюрер. Мы можем подписать акт капитуляции...
– Ах, так...
– Только так... Не сердитесь... У вас нет иного выхода. Пошли погуляем? Там и поговорим о деталях...
– Отчего ж не погулять, пошли...
Мюллер поднялся, широко развел руки, повертел головой и спросил:
– Слышите, как трещит в загривке? Страшное отложение солей... Все можно вылечить, даже рак, – я финансирую работу двух центров, занимающихся изучением этой чертовой заразы, ужасно боюсь рака, – а вот отложение солей, казалось бы, какой пустяк, вылечить невозможно... Главная сила здесь, – он похлопал себя по затылку. – А тут операцию не сделаешь: чуть ошибся, резанул на сотую долю миллиметра в сторону, вот и паралитик на всю жизнь – под себя ходишь и мычишь, как стельная корова... Одно соображение, Штирлиц: как вы уйдете отсюда после того, как мы обменяемся ратификационными грамотами?
– А вы меня выведите, – ответил Штирлиц. – Дайте приказ...
– Нет... Начальник охраны этой колонии откажется подчиниться, Штирлиц... Он же понимает, что, уйди вы отсюда, мир узнает об этом оазисе. Значит, семистам ветеранам снова придется бежать?! Искать приюта в других зонах?! Ждать, пока им построят дома? Обвыкать на новых местах? Нет, Штирлиц, в действие вступит закон собственного «Я»... С ним шутки плохи...
– Но в рейхе вы же смогли поломать «Я»? У вас слово «Я» разрешалось одному фюреру, все остальные были «Мы»... Неужели разрешили своим подчиненным забыть здесь эту истину национал-социализма?
– Пока – да. Слишком свежи раны... У вас текст готов?
– В голове.
– Некая форма обязательства сотрудничества с русской секретной службой?
– Так бы я это не называл, группенфюрер... Сначала признание капитуляции... Потом перечисление опорных баз и лиц, их возглавляющих... Затем коды к сейфам в банках... Название тех фирм, которые – опосредованно – принадлежат вам, то есть НСДАП, ну, а уж потом форма связи, методы, гарантии...
Мюллер подошел к сейфу, достал маленький магнитофон, усмехнулся:
– Я ведь тоже не сидел сложа руки, дорогой Штирлиц... Хотите послушать монтаж, который мне сделали из наших с вами трехдневных бесед?
– Любопытно... А смысл? Какой смысл? Чего вы хотите этим добиться?
– Сначала послушаем, ладно? А потом я вам задам этот же вопрос. А вы мне ответите на него: понять логику противника – значит победить.
Мюллер нажал кнопку воспроизведения записи; голос Штирлица был задумчив, говорил медленно, взвешивая каждое слово:
– Вы говорите о том, что нашу идеологию и ваше движение связывает общее слово «социализм»... Что ж, давайте разбирать эту позицию... Вы еще запамятовали добавить, что Бенито Муссолини начал свою политическую карьеру как трибун итальянской социалистической партии, выступавший против финансовой олигархии, в защиту интересов рабочих и беднейших крестьян... Он тоже оперировал понятием «социализм»... Вы говорите, что убийство Эрнста Рэма произошло за шесть месяцев до убийства Кирова... И в этом вы правы... Есть ли у меня претензии к России? Конечно... И немало.
Мюллер выключил магнитофон и мелко засмеялся:
– Думаете, вас не расстреляют в тот самый миг, когда эта пленка окажется в Москве? У Лаврентия Павловича? Даже если вы привезете капитуляцию, подписанную гестапо-Мюллером? Вас расстреляют, бедный Штирлиц! А это обидно, когда расстреливают свои, ощущение полнейшей безнадежности...
– В пленке есть рывки... Это монтаж, группенфюрер... Специалисты поймут, что это такое...
– Не обманывайте себя. Не надо. Я ведь дал послушать незначительную часть ваших рассуждений вслух... Я не зря прогуливал вас по пустому полю аэродрома! Я работал , Штирлиц! Зная вас, я был обязан работать впрок... А теперь слушайте меня...
– Готов, группенфюрер, – устало, как-то безразлично ответил Штирлиц. – Только, бога ради, пошли побродим... У меня от этого, – он кивнул на магнитофон, – свело в висках...
– Бедненький, – вздохнул Мюллер. – Могу вас понять... Что ж, пошли...
Мюллер поднялся, пропустил Штирлица перед собою и, когда они вышли из особняка, взял его под руку:
– Хотите посмотреть авиационный праздник?
– Можно, – согласился Штирлиц с видимым безразличием; грустно пошутил: – Готовите кадры для нового Люфтваффе?
– Этим занимается полковник Рудель. Я ничего не готовлю. Я даю оценку подготовке, Штирлиц... Так вот к чему сводится мое предложение. Вы остаетесь здесь. У меня. Причем я не прошу вас капитулировать. Наоборот. Я предлагаю вам дружную совместную работу. Знаете, ведь порою старый враг оказывается самым надежным другом. Да, да, первые месяцы я здесь читал древних греков и римлян...
– Что я буду у вас делать?
– Думать, – ответил Мюллер. – Просто думать. И беседовать со мною о том, что происходит в мире. Я не потребую от вас никакой информации о ваших людях, о ваших руководителях, я не посмею унижать вас, словно какого-то агента... Нет, я приглашаю вас в компаньоны. А? На вас интересно оттачивать мысль... Мне сейчас приходится много думать, Штирлиц, переосмысливая крах. Вас бы не отправили сюда, не отдавай ваши шефы отчет в том, что идея национального социализма весьма привлекательна для людской общности, которая, становясь – численно – большей, качественно делается невероятно маленькой, а поэтому легко управляемой. Нужны апостолы, понимаете? Лишь апостолы не имеют права повторять ошибки тех, кто ушел... Пора вырабатывать универсальную доктрину, приложимую – по-разному, ясно, – к каждой нации.
Они поднялись на поле аэродрома; пять самолетов местного клуба готовились к выполнению фигур высшего пилотажа; стыло ревели моторы; механики в аккуратных костюмчиках с эмблемами «Аэробель» сновали по полю с толстыми портфелями свиной кожи, – точно такие же были у авиаторов берлинского Темпельхофа. Гляди ж ты, подумал Штирлиц, даже портфели смогли вывезти, где бы ни жить, но жить так, как раньше.

– Вон это поле, – сказал Роумэн пилоту. – Видишь, стоят самолеты? У них сейчас начнется праздник, свяжись с радиоцентром аэроклуба, я буду говорить с ними по-немецки.
– О чем? – спросил Гуарази.
– Скажу, что мы летим приветствовать их... Из Парагвая.
– А они спросят, откуда ты узнал об их празднике?
– Объявления были напечатаны в Санта-Фе, Кордове и Барилоче, Дик.
– Пусть с ними говорит пилот... По-испански, – сказал Гуарази. – Я не хочу, чтобы ты говорил на незнакомом нам языке.
– Ты не веришь мне? – Роумэн резко обернулся, зацепившись рукой за парабеллум пилота, показушно висевший на ремне крокодиловой кожи.
– Если бы я тебе не верил, то вряд ли пошел на это дело, Макс.
– Все же откуда тебе известно, что того человека, которого мы увезем отсюда, зовут Макс?
Гуарази улыбнулся:
– Не комментируется... Ты их не видишь на поле?
– Еще слишком далеко.
– А если они не придут?
– Расстреляешь меня, и все тут, – ответил Роумэн.
– Ты мне нравишься, Макс. Я не хочу тебя убивать. Я ценю смелых людей. Не считай нас зверьми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я