https://wodolei.ru/catalog/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вся наша земля – кошмарное кладбище останков... Люди ходят по тому, что раньше было людьми, оленями, львами...
Штирлиц вышел с кладбища. Клинику профессора Родригеса-и-Санчеса де Лильо нашел легко. Сестра милосердия в голубом халате мягко его поправила: профессор де Лижжо – настоящий аргентинец. До сих пор я прокалываюсь со здешним «ж» вместо «л», подумал Штирлиц, плохо, если когда-нибудь придется легендировать себя здешним жителем, надо быть внимательным, хотя нет более интернациональной страны, чем Аргентина, каждый гражданин, какой бы национальности он ни был, полноправен; любопытно, продавец в магазине сердито заметил: Перона обвиняют в том, что он фашист, но разве фашист может спокойно разрешать русским организовывать свои поселения, дружить в евреями и помогать цыганам?
– Что с вашими глазами, сеньор? – сестра была воплощением милосердия: чистенькая, улыбчивая, излучавшая доброту и спокойствие.
– Болит левое веко, сеньорита, порою чешется, словно попала какая-то соринка.
– Пожалуйста, скажите ваше имя.
– Рафаэль Рьяно-и-Лопес, сеньорита.
– У вас есть документы?
– Конечно. В отеле, – ответил Штирлиц, подумав, что фашизм, в каком бы обличье ни существовал, тщательно следит за учетом всех и каждого, ни один человек не имеет права жить без бумажки, на которой приляпана его фотография и стоит полицейский штамп, указывающий адрес постоянного проживания; порядок прежде всего, тотальная раскассированность индивидуумов по профессиям, вероисповеданиям, возрастам, национальностям, партийным симпатиям и состоянию здоровья. Но ведь любое ограничение свободы личности может помочь удержать нацию в узде только какое-то время, подумал Штирлиц, ничто не в состоянии понудить человека жить запеленутым целую вечность; не отец, так сын или дочь сбросят незримые оковы «орднунга»; впрочем, никакой это не порядок; высший порядок можно наблюдать через микроскоп, когда видишь, как свободно живут частицы , подчиняясь высшему закону свободы; оболочка лишь гарантирует их свободу, охраняя от вторжения инокультурных тел, защита от внешнего вторжения необходима, и она никак не мешает обмену , а ведь обмен – это свобода...
– О, я не знаю, сможем ли мы принять вас без документов...
– Возможно, вы спросите профессора?
– Но ведь есть закон, сеньор...
– Я понимаю... Что ж, ехать за паспортом? Я бродил по кладбищу, там достаточно пыльно, много людей... Какая незадача...
– Хорошо, я спрошу профессора, сеньор... Пожалуйста, постарайтесь понять меня...
Сестра поднялась, вошла в соседний кабинет, вернулась оттуда через мгновение:
– Профессор ждет вас, пожалуйста...
Это он, сразу же понял Штирлиц, это он сидел за рулем машины, которая въехала в особняк Росарио; высокий, крепкий человек с сильным лицом – глубокие морщины, седина, широко расставленные глаза с умным прищуром, очень чистые, странного цвета, похожи на глаза Клаудии, зеленые... Нет, у нее были нежные глаза, в них всегда светилось добро; вообще-то зеленые глаза тревожны, потому что слишком выразительны, всякая открытость чувств тревожна, люди привыкли скрывать самих себя, родители с раннего детства начинают вдалбливать в голову детей: «проведи языком по небу десять раз, прежде чем сказать что-нибудь»; «не торопись сходиться с этим мальчиком, приглядись к нему»... Чувства боятся, все норовят сокрыть самих себя в себе же; так спокойнее, будто человек не предает себя чаще, чем окружающие! Порою десять раз на день!
– Садитесь, пожалуйста, – мягко сказал профессор. – И не взыщите, бога ради, за этот отвратительный порядок – требовать документы во всех частных клиниках. Правительство боится, что мы сможем врачевать повстанцев, когда они выйдут на улицы.
– По-моему, восстанием пока не пахнет, – заметил Штирлиц, – экономический бум, все довольны.
– Садитесь, я погляжу ваш глаз, – профессор отошел к голубой раковине, вымыл руки и, вытирая их стерильным полотенцем, сказал: – Жизнь страны подобна приливам и отливам... Сегодня – хорошо, завтра – плохо, но ведь главное не решено; призывы к справедливости и классовой гармонии носят лозунговый характер, столица окружена пригородами, где люди живут в ужасающих условиях...
Он посмотрел веко Штирлица, пожал плечами:
– Странно, все чисто... Может быть, вы перенервничали? Или что-то аллергическое? Когда у вас это началось?
– Часа три назад... На кладбище...
– Любите кладбища? – профессор усмехнулся, продолжая разглядывать глаза Штирлица. – Странно, мне кладбища портят настроение... И потом: надо любить живых...
Штирлиц нескрываемо удивился:
– Вы повторили мои слова.
– Я не слышал ваших слов, – возразил профессор. – Так что не упрекайте меня в плагиате... Давайте-ка закапаем успокаивающее, а дома сделаете компресс из спитого чая, я сторонник консервативной медицины...
– Спасибо, профессор. Я могу уплатить вашей ассистентке? Или вы сами продиктуете номер вашего счета?
– Полно, платить ничего не надо... Я же не потратил на вас времени, да и потом это не операция, пустяки...
– Спасибо, – повторил Штирлиц. – Что же касается «лозунгового характера» призывов к классовой справедливости и национальной гармонии, то такое порою случается надолго, – возьмите хотя бы Испанию... Я там был недавно... Франко держит страну в узде, и люди даже рады этому: хоть какой-то порядок...
– В тот момент, когда Франко сдохнет, – ответил профессор, и Штирлиц заметил, как яростно побелели его глаза, – его эпоха кончится...
Поднимаясь с кресла, Штирлиц поинтересовался:
– Почему вы так думаете? Обладаете информацией? Или прилежны логике?
– И так и эдак, – ответил профессор. – Вы стоите на противоположной точке зрения?
– Как вам сказать... Франкисты убили многих моих друзей... Я ненавижу каудильо, но ведь этот фашист живет припеваючи, несмотря на все бури в Совете Безопасности... Значит, он кому-то угоден?
– Если бы вы ответили иначе, я бы с радостью налил вам в глаза немного щелочи, – рассмеялся профессор, – конечно, это противоречит врачебной этике, но у меня там погиб брат во время войны...
Штирлиц приехал в район Ла Бока задолго до того времени, которое назначил Оссорио.
Совсем другой мир, подумал он, выйдя из машины. Не то, что город или страна, а просто другой мир; окраина Неаполя, какой была лет десять назад; что за чудо этот Буэнос-Айрес, какое вместилище разностей!
Маленькие улочки были полны музыкантов: играли на гитарах, прислушиваясь друг к другу; когда кончал свою мелодию один, сразу же начинал второй, ощущение непрерывности музыки делало ее похожей на журчание горных рек; художники сидели у мольбертов, не обращая внимания на зевак, которые в молчании стояли у них за спинами.
Маленькие домики были выкрашены в разные цвета; каждый домик – бар, ресторанчик или кафе; Штирлиц заметил вывеску: «Зал танго»; господи, ведь я попал на родину этого танца, раньше, до того, как он пошел отсюда по миру, это было «вульгарным прижиманием мужчин и женщин», «безнравственной пошлостью», «скотством». Как же причудливы изменения, претерпеваемые миром! Тот, кого считали вероотступником, по прошествии времени делается столпом справедливости, а страстный борец за чистоту идеи, каким был наш Победоносцев, сразу после смерти оказывается отцом-инквизитором, зверем в облике старца с добрыми голубыми глазами; песнопения негров называли кривляньем, а теперь выстраиваются тысячные очереди, чтобы попасть на концерт, где выступают эти артисты, ну и люди, ну и нравы!
Ресторанчик, где ужинал Оссорио, найти было нетрудно, здесь каждый старался помочь приезжему, объяснения давал поэтические, непременно советовал посмотреть махонькую Каменито: «Нигде, кроме Ла Боки, нет улицы, состоящей из одного блока, вы никогда не сможете купить живопись столь прекрасную, как там!»; «Не торопитесь посещать чудо-парк Лесама, сначала надышитесь воздухом Италии в нашей Ла Боке, он так прекрасен!»
...Штирлиц зашел в ресторанчик, сел за столик недалеко от Оссорио, который беседовал с пожилым капитаном в белом кителе, заутюженном так, что, казалось, человек боится шелохнуться, – только б не сломать линии.
Разложив на своем столике карту, Штирлиц заказал спагетти и бутылку вина, попросил принести кофе («Я пью вино вместе с кофе, не сердитесь, я знаю, это шокирует итальянцев») и углубился в изучение туристской карты, прислушиваясь к разговору Оссорио с клиентом; тщетно; как и во всем италоговорящем мире, гомон стоял невообразимый, хотя гостей было мало; кричали повара, смеялись официанты, бранились уборщицы на кухне, гремела музыка, и услышать хоть что-нибудь – даже если присматриваешься ко рту человека – далеко не просто.
Когда капитан, пожав руку Оссорио двумя громадными ладонями, отвалил , Штирлиц, извинившись, обратился к сенатору:
– Сеньор, не помогли бы вы мне найти несколько интересующих меня архитектурных ансамблей на карте?
Оссорио сделал вид, что не понял Штирлица, подошел к нему, переспросил, что угодно сеньору, присел рядом и сказал негромко:
– Мне кажется, сегодня я чист... Они вообще последнее время, особенно после того, как я сообщил, что вернулся к практике, отстали от меня.
– Наоборот, – возразил Штирлиц. – Сейчас они обязаны быть более внимательны... Клаудиа погибла из-за того, что встретилась с вами... А они знали, что прилетела она к вам от меня... Вас должны были подвести ко мне, она же сказала вам?
– Да. Пытались. Это был доктор Гуриетес, начальник медицинской службы ИТТ.
– Вам известен его телефон? Адрес?
– Да... Она, конечно, не смогла назвать вам имена, которые я передал?
– Нет. Вас не могли подслушать? Вы говорили с ней в таком месте, где не было звукозаписи?
– Нет. Думаю, что нет.
– Где это было?
– В кафе... Там не было посетителей, только она и я.
– Кто назвал кафе?
– Я.
– Вы там часто бываете?
– Редко.
– Хозяина знаете?
– Нет.
– Это точно, что в зале никого, кроме вас, не было?
– Да. И на улице никого... Я сидел лицом к улице.
– И машины не проезжали?
Оссорио внимательно посмотрел на Штирлица.
– Машины проезжали... Вы правы... И одна из них проехала довольно медленно.
– Такси?
– Не помню.
– Какого цвета?
– Не помню... Но вы правы – это было такси! – убежденно ответил Оссорио. – «Плимут», точно, «плимут».
– Такси, – повторил Штирлиц. – Такси... Лица шофера вы не помните...
– Не помню.
– А если я покажу вам его?
– Можно попробовать...
– Хорошо. Какие имена вы назвали Клаудии?
– Зайнитца. Фридриха Зайнитца, Фрибля и Труле.
– Зигфрида Труле?
– Вы знали это имя?
– Да. Я знаю еще пятнадцать имен старых наци, которые там живут... Про Рикардо Баума у вас не осталось материалов?
– Не помню, – ответил Оссорио, ощутив прежнюю настороженность, потому что Баум, по его сведениям, был представителем военной разведки рейха в Барилоче.
– Он представлял Канариса, – сказал Штирлиц, не отводя взгляда от лица Оссорио. – Вам, конечно, знакомо имя адмирала?
– Да.
Штирлиц откинулся на спинку кресла:
– А как вы себе представляете национал-социализм, сенатор?
– Как самое страшное зло! Примат нации и рейха. Презрительное отношение к личности. Вера в приказ, спущенный сверху. Страх перед каждым, кто позволяет себе думать по-своему, а не по-предписанному. Попытка превратить народ в стадо слепцов, послушное воле и слову одного человека...
– Верно, – Штирлиц кивнул. – По роду моей работы, моей прежней работы, мне пришлось бывать в концлагере Треблинка... Я пытался спасти профессора Корчака, не слыхали про такого?
– Нет.
– Это великий педагог... его отправили в Треблинку вместе с его учениками – это были в основном еврейские и польские дети... Поскольку у меня были неплохие связи со скандинавской прессой, удалось начать кампанию протеста против его ареста... И Гитлер, стараясь сохранить отношения со Швецией, разрешил отпустить Корчака... Но старик ответил, что он уйдет только вместе с учениками... И ему предложили пойти вместе с ними в печь... Так вот, я видел Треблинку воочию, сенатор... А еще я знал, что каждый двухтысячный житель рейха является осведомителем гестапо... Из шестидесяти миллионов жителей... То есть триста тысяч штатных провокаторов, которым платили заработную плату за предательство друзей... Порою – родственников... В стране было триста тысяч домовых партийных организаций национал-социалистов то есть около трех миллионов добровольных доносчиков, смотревших на каждого, кто иначе одет, подстрижен, иначе ведет себя, говорит не как все, словно на зверя, которого надо затравить.
Штирлиц заметил, как тело Оссорио передернуло, а лицо замерло, сделавшись на какой-то миг маской.
– Вы были в Треблинке? – спросил сенатор после долгой паузы. – У вас есть татуировка? Мне говорили, что у всех узников этого ада был свой номер.
Штирлиц кивнул:
– Это делалось не только в Треблинке, но и в Освенциме, и во всех других концлагерях. А их было более семи тысяч. Примерно два миллиона узников... Впрочем, нет, больше, – постоянно работали крематории: те, на ком поставили медицинские эксперименты, – особенно в этом смысле отличился доктор Менгеле, я неплохо его знал, – немедленно уничтожались, примерно тысяча людей ежедневно... И шесть тысяч ежедневно умирали от голода – в основном русские, польские и югославские узники...
– Почему у вас нет татуировки, сеньор Брунн?
– Потому что я посещал эти лагеря в немецкой военной форме, сенатор.
– Вы...
– Видимо, вы помните, что бункер Гитлера взорвал кавалер трех рыцарских крестов, герой третьего рейха полковник Штауфенберг. Бороться с гитлеризмом, не состоя в его рядах, было невозможно. Нет, я неверно сказал, его победили русские армии и войска союзников... Я имею в виду оппозиционную борьбу... Этим я и занимался, сенатор... Почему меня интересуют ваши материалы? Только потому, что в Нюрнберге был освобожден министр Гитлера банкир Ялмар Шахт, творец армии рейха и гестапо, – без его денег они бы ничего не смогли сделать... Палач был оправдан, вы же знаете об этом, нет? Даровали жизнь преемнику фюрера, президенту гитлеровского рейха адмиралу Денницу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я