https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/dlya-dushevyh-kabin/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сальме подошла к барьеру и стала ждать, согнув в локте правую руку, склонив голову набок. Она рассматривала бланки для телеграмм. На них были пестрые цветы, тюльпаны и гвоздики, на одном даже две большие красные розы. Сальме собиралась с духом, было неудобно спрашивать конверт у незнакомого мужчины, а заведующая все еще не переставала плакать, и то хорошо, что сумела ответить на «здравствуйте». Молодой человек сосредоточенно считал, не поднимая головы, постукивали костяшки счетов.
Сальме разглядывала все, что тут делается, словно любопытная девчонка. И ей вспомнилось, что завтра вечером в клубе свадьба. Не связаны ли эти слезы со свадьбой, ведь в Кивиру все обычно валится в одну кучу — хоть ты человек, хоть животное. Здесь все сливалось воедино: породы скота, национальности, свадьбы, похороны, рождения и смерти. Все было как бы одно, существовал лишь один общий Кивиру: краснолицый, синеглазый, кряжистый и прочный, чуть пьяный, чуть придурковатый. Да и браки здесь были частенько запутанные, ведь человек на этом свете всего лишь искатель, плутает, как жук в потемках.
Так-то вот, теперь, значит, на очереди свадьба.
Прежде чем бригадирский Айвар, то бишь сын жены бригадира Айвар, решил жениться на продавщице, он ходил на почту. Почему у него вдруг изменились склонности и симпатии, не знает никто. Действительно ли у продавщицы Ийви было больше мебели или, попросту говоря, она жила побогаче? Если правда, что ж, можно было лишь пожелать молодому человеку счастья: он сумел разобраться в ценности вещей, не в человеке. Ибо человек смертен, а вещи вечны; каждому поколению мерещатся только вещи в их новых связях; человек остается все тем же, он выбирает себе кровать или стол, засыпает сладким сном, потом просто спит, ест за столом, дремлет после дневной работы, уронив голову на стол, и под конец спит и видит во сне только кровать и стол. Человек, то есть женщина, все меньше его интересует. Мужчина женится на новой женщине, а кровать и стол он берет с собой как что-то вечно живое, закаленное в испытаниях. Мерле, работавшая на почте, была привлекательнее, дороднее и румянее, чем продавщица Ийви. Девушка, за спиной которой целый магазин с товаром на полках, и должна была выйти на первый план, заслонив другую с ее румянцем. Хотя магазин и не принадлежал Ийви, что-то в нем было неотъемлемое от нее. И вот в подержанном
сердце Айвара вспыхнул огонек — жарче, чем радужная стружка, бегущая из-под резца его станка.
Или как еще обстояли дела на самом-то деле?
Как бы то ни было — приближалась свадьба, без особых, правда, бубенцов, но с раскалыванием чурбана и прочими озорными шутками.
А печь гудела, чтобы хоть немного согреть мансарду, и ревизор щелкал на счетах, чем-то неотразимо напоминая жучка-точильщика, который превращает дерево в прах и крошку.
Или, может, дело было еще хуже, делопроизводство передавали в другие руки?
Было время, когда в этом помещении под самой крышей устраивали вечеринки и у барьера, где сейчас ожидали покупателей стопы «Нооруса» и «Библиотеки «Лооминга», стояли в ряд пивные бутылки и среди них «Вируская белая» — пастух с трубой. Времена эти были не так давно, еще когда сноха гостила у Сальме.
Сальме постаралась выстроить фразу по-книжному, прежде чем сказала с праздничной медлительностью:
— Извините, пожалуйста! Мне очень требуется один конверт для письма.— И когда незнакомый человек поднял от бумаг рассеянный взгляд, блуждающий в мире цифр, Сальме прибавила столь же торжественно: — С маркой!
Поистине геройством было для Сальме говорить красиво; она толком не знала всех этих слов, да еще во рту не хватало зубов. Сальме недоверчиво улыбнулась, скривив губы.
Мерле, шмыгая носом, подошла к стойке, взяла со стола одной рукой конверт с маркой — на конверте был изображен дом отдыха в Нелиярве — и протянула Сальме. Другой рукой она поднесла к глазам носовой платок.
— Пять копеек,— тихо и как бы покорно произнесла она.
Сальме ощупью искала кошелек в надежде, что достанет
его, не расстегивая пальто. Но нет, кошелек был глубоко, в кармане передника, пришлось все же расстегнуть пуговицы черного пальто. Кошелек был еще в одном кошельке, сшитом из синего ситца и перевязанном тесемкой, а тесемка была еще и пущена вокруг пояса; почти так же хранила деньги ее мать, когда у нее хоть немного их было. Несколько раз вокруг пояса, да еще кошелечек в кошельке, как надобно на этом свете, где все легко потерять. Застегнуть, да завязать, да еще раз перевязать. Наконец показался зеленый, с «жабрами» кошелек, в котором хранился паспорт, была трехрублевка и пригоршня меди. Сальме пожалела, что не вынула пяти копеек дома, скорее заплатила бы, хотя ни она сама, ни девушка с почты никуда не торопились.
Незнакомец кашлянул и продолжал стучать костяшками счетов, он успел вынуть из ящика стола пакеты с марками и теперь подсчитывал, на какую они сумму, прилежно и не отвлекаясь ни на что, будто автомат. Даже когда Сальме уходила, он не поднял головы. Да и что значила для него какая-то старуха, если он обязан был высчитать стоимость государственного имущества и составить акт для этой девушки с кислым лицом, которая сейчас опять вернулась к теплой печи. Ее любовь разбита, она стала чужой сама себе; глаза любви смежены, ее собственные глаза открылись на все, они сверкают от слез, да, у нее нет мебели, а у той, другой, мебель есть — стимул для большой любви?!
Сальме защелкнула кошелек, сунула его в кошель и завязала тесемкой, неуклюже запрятала под пальто, в карман передника, и рукой в черной рукавице осторожно взяла конверт, будто это была птица. Конечно же письмо — это птица, почтовый голубь, который улетает отсюда, от хлевов, от тракторов, от людей в серых ватниках, в Таллин, этот далекий город, куда приглашала ее в гости сноха. Даже идя в автобус, она повторила свое приглашение: бросай все, садись вместе со мной в автобус, не беда, что одета в старое платье, зато новое пальто сверху, под ним ничего не видать. К тому же и в городе ничего необычного или небывалого нет, там тоже люди живут и среди них есть всякие.
Мерле смотрит в окно. Перед почтой стоит автомобиль, деревья замерли, бледные лучи солнца поблескивают на далеком поле, и печная жесть жжет руки. Она уже примирилась со своей судьбой, вот и слезы говорят об этом.
Старуха исчезла в тени лип, так что она уже вне кадра. Осталась лишь пустынная дорога, пейзаж с лучами солнца, с заснеженной землей и равнодушно курящейся трубкой адулаского маслозавода. Застывшие на месте мгновения все же шагают, кружат вокруг самих себя, и счеты зловеще стучат.
ПИСЬМО И КАРТОШКА
Между тем Сальме вернулась домой, сняла пальто и повесила на гвоздь над кроватью, затем обернула его простыней, задымленной досера, как освежеванную тушу животного. Сняла черные валенки, на которых были новые галоши с резкими узорами, и влезла в легкую домашнюю обувь.
Пора было сесть за письмо снохе, спросить у нее, сколько ложек кофе из пакета с картинкой, где негритянка, нужно класть на стакан кипятку.
Сальме положила на стол конверт, вырвала из тетради чистый лист и достала из ящика шариковую ручку.
«Здрасьте сынок и сношенька»,— написала она крупным угловатым почерком, сразу заполнив две строки, и задумалась. Что нового может она им сообщить?
Писать письмо — дело трудное и сложное, но сноха велела ей все же писать время от времени, не то она, сноха, будет нервничать в городе, не зная ничего о здоровье Сальме. Сальме недоверчиво улыбнулась: чего там еще нервничать?
На листке в клетку было несколько слов, но далее дело не продвигалось. Вдруг в голову Сальме пришла спасительная мысль: надо сперва сварить картошку, скоро обед. К тому же, занявшись кофе, она совсем забыла о завтраке. Есть надо регулярно, не то пропадет аппетит или разболится желудок, как предостерегала сноха.
Сальме встала из-за стола и принялась хлопотать.
Она снова взялась разжигать плиту, огонь разгорелся быстро, принесенный утром в ведре брикет горел ровным пламенем. Но она вдруг обнаружила, что кончилась вода. Сальме обула черные ботинки, чтобы принести воду. Молния на ботинке заела, не затягивалась, и Сальме забеспокоилась, что нога распухла, — этого она все время боялась. Она сняла ботинок, осмотрела ступню и стащила один шерстяной носок, опасаясь при этом, не простудится ли в одной паре носков. Сноха твердила ей, чтобы ни в коем случае не простужалась, это главное; если избежишь простуды, ни одна болезнь не одолеет тебя. Застегнув молнию, она со страхом почувствовала, что голова у нее горячая. Сальме отворила дверь в коридор, чтобы освежиться. Голова была слишком уязвимым местом, могла разболеться от малейшего сквозняка, голову она берегла, сшила себе из старой ушанки сына шапку, под нею носила шапочку из бумазеи, а сверху повязывала подаренный снохой красный шерстяной шарф.
Она еще хотела вымыть ведро, на дне ведра осел толстый слой ржавчины.
Во дворе она шла очень осторожно, в районной газете только и писали, что о гололеде под слоем снега. Хватаясь за кусты сирени, она проковыляла к дороге, прошла к колонке, что на зиму была укутана в солому и навоз, из которых высовывался лишь конец крана, обросший синим бугорчатым льдом. Сальме поставила ведро под кран и на четвереньках вскарабкалась на наледь, чтобы пустить воду. Вентиль поворачивался туго, и Сальме пришлось вцепиться в него обеими руками. Но тут подскользнулась левая нога, и Сальме упала перед краном на колени, как молящаяся перед алтарем-источником. Она разжала пальцы, отпустив вентиль, и съехала с наледи, задела ногой ведро, оно опрокинулось, и вода залила оба ботинка.
— Ой, упаси боже,— пробормотала она в испуге.— И воду-то никак теперь не достанешь...
Когда она, уже без происшествий, вернулась домой, то достала из-под стола огарок свечи на дне кружки, швырнула красный шарф на кровать, взяла корзину, проломленное дно которой было устлано еловыми ветками, и вышла в коридор. Посреди коридора был ход в подвал, оттуда и проникал в комнату Сальме затхлый запах; сноха все морщила нос, когда была у Сальме. Окна были заколочены на зиму, форточки не было, а сноха велела проветривать комнату.
Слабое пламя огарка колебалось; Сальме спустилась по лестнице и с трудом открыла тяжелую дверь. В подвале было темно, единственное оконце на зиму забросано навозом. Каждую осень это было большой заботой. Жильцам приходилось ходить к скотникам и просить их, чтобы привезли навозу. Но в эту осень дело обошлось проще: Орешкин сам в ноябре привез навоз со скотного — у него тоже хранилась в подвале картошка.
Сальме поставила кружку с огарком свечи на столб у закрома, отперла замок и вошла в сусек, до половины заполненный картошкой. Каждый год у Сальме оставалась какая-то часть картошки, и весной она отдавала картофель тем, кто держал свиней. Если его не оставалось столько, чтобы везти на скупку. Везти же в город, снохе, не стоило: картошку в городе ели мало, к тому же негде было хранить.
Сальме набрала полную корзину, осторожно вылезла из узкого сусека, взяла огарок и медленно пошла к двери. На сей раз ничего с ней не приключилось.
ПИСЬМО ВСЕ ЕЩЕ ТАК И НЕ ДОПИСАНО
Картошка варилась. Сальме сидела на скамеечке и ждала. Но начатое письмо не давало ей покоя, ее, как всегда, распирало нетерпение. Снохе то и дело приходилось успокаивать и удерживать Сальме, когда они бывали вдвоем, хоть здесь, хоть в городе. Когда сноха приходила вечером с работы, она принималась готовить в кухоньке обед. Но там было ужас как тесно, и она говорила свекрови, чтобы та ушла в комнату, не стояла перед нею. И так было со всем, все привычки Сальме ставились под сомнение. Сноха запрещала ей подглядывать в щелку двери, когда кто-то шел по коридору, и говорила, что деревенские привычки не для города. В окно глядеть разрешалось, но через тонкую тюлевую гардину. Однако сноха не спрашивала Сальме, что она могла углядеть интересного с такой высоты,— ничего, кроме стены соседнего дома. Из окна напротив тоже выглядывала седоволосая старуха, а этажом ниже какая-то полная женщина выбивала пыль из желто-бурого ковра. Это и было днем, когда молодые на работе, все ее общество. И голуби тоже, разумеется. Сальме иногда бросала им на балкон крошки хлеба. Но и такое общение сноха пресекала в корне: нельзя приучать к балкону голубей, а то с ними забот не оберешься. Все-то сноха замечала и брала под присмотр. Когда Сальме захотела вопреки решению снохи менять нательное белье только раз в неделю, не два раза, сноха снова тут как тут: где грязная сорочка? Сорочка не могла оказаться в корзине, раз была на Сальме. Сальме пыталась, правда, спорить, что стирать сорочку два раза в неделю — это чересчур, но сноха сказала, что для прачечной это вовсе не чересчур, что, если слишком долго носить сорочку, от нее пахнет потом. Но как могла Сальме верить прачечной, неизвестно же, кипятят они там белье или не кипятят. Когда же Сальме сама принялась кипятить белье, сноха велела прекратить: воняет, мол, на всю квартиру.
Иногда по вечерам она жаловалась снохе на скуку. Хотя та и советовала заняться вязанием или чтением. Примерно как Хильдегард. «Не стану я больше надрываться, весь век свой трудилась. Губить свои глаза, очень мне надо!» Сноха только пожала плечами: Сальме, как она заметила, вдевала без очков нитку в иголку... Порой Сальме жаловалась на плохое здоровье, вздыхала и охала, сноха пробовала ее пульс и выслушивала сердце, однако все было в порядке. «Скучаешь — вот твоя болезнь»,— говорила сноха и снова советовала читать или вязать.
Даже здесь, дома, возле плиты, Сальме казалось, будто сноха все время подсматривает за ней, как она себя чувствует и что делает. «Свой дом — свой закон, хочу — встану, хочу — лягу, никому до этого дела нет»,— сердито бормотала она, как будто сноха стояла у нее за спиной. Бормотала и шевелила руками, однако же никак не могла избавиться от странного чувства, что сноха где-то здесь, рядом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я