roca мебель для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Опохмелиться надо...»
И, решив, что разговор окончен, снова склонился над станком.
Не зная, как быть, я с добрый час прошатался по территории завода и снова вернулся к станку.
«Принес?» — спросил Жорка сквозь сизое облако пара, висевшее над дымящейся эмульсией.
Я промолчал. Он вопросительно посмотрел на меня. Я помотал головой и вернул ему деньги. Жорка не произнес ни слова. Мы долго молчали, но он под конец не выдержал.
-«Так что, может, сердишься?» — его голос срывался от обиды.
«Нет, Жорка»,— тихо пробормотал я.
Я мог бы долго еще продолжать свой рассказ. Но вдруг осекся и замолк.
— И это все, что ты можешь нам рассказать? — тихо спросила мать. Она сидела не двигаясь, пока я рассказывал.
— Все. Это было, правда, давно,— быстро прибавил я и опустил голову. Я почувствовал себя неловко, рассказав эту историю. Почувствовал, что меня не поняли. Скорее всего, и мать и отец сочли это неуместной выходкой. Не знаю, что потянуло меня за язык, и мне нисколько не стало легче оттого, что я рассказал, наоборот, я смутился. Вышло ведь так: смотрите, мол, какой я зрелый и умный...
— Трудно тебе там? — услышал я глухой голос отца.
— Нет, не то! — почти сердито выкрикнул я.— Только мне уже давно не надо делать «соответствующих выводов» за столом.
— Что ж,— сказал отец.— Главное — это жить своим умом.
«Красная площадь...» — услышал я голос диктора. Отец засуетился, откупорил бутылку шампанского и налил бокалы. Торжественно прозвучал бой курантов.
— Валё! — невпопад прокричали мы все трое, стоя чокнулись и пожелали друг другу счастья. Отец пригласил мать на танец.
Я налил бокал.
— За твое здоровье, Жорка!
И еще раз:
— За твое, Сильвис!
— Что ты там делаешь? — спросила мать, глядя на меня через отцовское плечо.
— Ничего,— ответил я. И тихо добавил: — Маленький спиритический сеанс. Ведь можно поговорить с друзьями?..
Когда отец, станцевав румбу, почувствовал боль в области сердца, а шампанское было выпито до дна, к нам постучали соседи, чтобы поздравить с Новым годом и пожелать всяческих благ. После взаимных поздравлений я сразу же улизнул и закрылся в своей комнате.
За окном еще вспыхивали залпы праздничного фейерверка, и его цветистую россыпь ночь подхватывала белой сетью деревьев. Вот совсем недалеко раскрылся новый букет, и комната озарилась зеленым холодным светом. Я посмотрел на свои руки — они тоже были зелеными.
Я присел на кровать и стал вглядываться в темноту ночи, которую время от времени нарушали лишь эти искусственные звезды. Мне нравится глядеть в темноту, и я могу просиживать так часами. Когда долго смотришь на ветви деревьев, дрожащие за окном, они приобретают самые причудливые формы, медленно начинают уплывать в сторону, а потом снова возвращаются на прежнее место.
Часы на башне музея четко пробили час — бам, и металлический, гудящий звук боя тут же застыл в студеном воздухе. Это было лаконичным напоминанием о том, что первый час новых радостей, новых забот, а может, разочарований уже миновал. Для всех.
Один час списан и с моего счета.
Передо мной новый год (правда, за вычетом одного часа). Совершенно пустая анкета, одну графу которой я могу уже заполнить: прошел один час. Только и всего. Итоги пока подводить рано.
Быть может, сейчас кто-то и анализирует дотошно свои ошибки, делает, по словам моего отца, «соответствующие выводы», может, даже осуждает себя (хоть и с опозданием) за различные промахи в прошлом и, умилившись таким покаянием, наконец засыпает. Он мог бы записать в своей анкете: «Я покаялся» — в уверенности, что открыл этим новую эру своей жизни.
За окном едва заметно покачиваются белые ветви каштана, их тени ложатся узором в четырехугольном отсвете окна на полу. Я думаю. Мои самые большие надежды — в этой отвлеченной анкете времени, которая лежит теперь передо мной. Наверно, все девятнадцатилетние ожидают больших перемен. Должно быть, это вполне естественно. Это ожидание подогревается и тем, что я уже сделал первые шаги на пути, которым идут все без исключения. В том числе и мои друзья.
С некоторых пор я почувствовал, что утратил доверие к себе, хотя признаться в этом и было нелегко. Но сделать такое признание заставила меня боязнь утратить нечто более ценное. И все вдруг показалось мне дурацким фарсом, в котором я часто сам разыгрываю какую-то роль. Дальше так нельзя. Мои отношения с людьми зашли в тупик. Я думал: как нужен человек, перед которым не надо было бы притворяться, как перед другими, подлаживаясь к их вкусам и взглядам. Так мне было бы легче. Однако, в сущности, это опять означало бы обособление...
И все же огромное расстояние отделяло меня от друзей. Быть может, оно появилось еще тогда, когда мы все собирались на краю старого парка играть в футбол. Играли мы подолгу, а потом, когда уже смеркалось, усталые и проголодавшиеся, отправлялись собирать щавель. Мы разбредались по всему полю, я лежал на животе, уткнувшись носом в траву, и жевал сочные листья щавеля. Тогда я, казалось, забывал все — и друзей; и футбол, и небо, зардевшееся на западе; я жевал щавель, и в этом запутанном мире трав возникали картины моих будущих странствий. Товарищи иногда расходились по домам, оставив меня одного в высокой траве; и я возвращался один, выходил на дорогу, где зажигались зеленые огни, и нехотя тащился домой, волоча усталые ноги, свою тень и блекнущие воспоминания о несостоявшихся путешествиях.
Потом поле засадили деревьями, мы уже не играли в
футбол, а затем вдруг обнаружили, что выросли, но остались друзьями.
Вспоминается толстяк Донатас, наш общий любимец. Он работает киномехаником. Перед моими глазами Донатас всегда такой, каким я вижу его на работе: в черном фланелевом халате, он сидит на высоком алюминиевом стульчике. На вид он несколько грубоват, а на самом деле — душа парень. В прошлом году он окончил среднюю школу и теперь собирается уехать.
— Куда? — однажды спросил я его.
— Не знаю. Далеко...
Я удивился, но потом вспомнил, что точно такими же словами я когда-то ответил на его вопрос. Но на сей раз эти слова принадлежали ему — он сохранил их дольше, чем я.
— У жизни есть еще какая-то оборотная сторона, и мне кажется, что я иногда вижу ее. Пугаюсь, втягиваю голову в плечи, но все же хочу познать ее. Иначе меня будет терзать мысль, что я прозевал нечто очень важное.
Словно заноза, застряли в моей памяти эти его слова. Тогда я окинул взглядом аппаратную, будто что-то потерял, и, попрощавшись, ушел. Девушками он не интересовался, однако к нашей Лайме, в которую все мы были тогда влюблены, он питал какую-то особую склонность.
Лайма в прошлом году поступала в консерваторию, но неудачно.
— Артистки из меня не получится,— решила она.— Обождем до следующей весны...
Она выделялась довольно экстравагантным поведением, была высокого роста, выражение ее продолговатого лица постоянно менялось — то высокомерное, то даже чуть нагловатое, а полные яркие губы улыбались иронически и снисходительно. В компании она обычно начинала капризничать.
Но один раз я видел ее другой. Плачущей.
— Какое вам всем до этого дело! — огрызнулась она, когда я поинтересовался, отчего она плачет.— Дай сигарету, если есть.
Закурила, помолчала немного и, вздохнув, сказала:
— И бревно же этот Ромас! Даже целоваться не умеет по-настоящему... А ты-то умеешь?
— Конечно.
— И вообще, все мужчины свиньи.— Лайма немного выпила в тот вечер, и мне захотелось ей возразить. Но она перебила меня: — А ты был когда-нибудь с женщиной?
— Нет, Лайма, еще не успел,— честно признался я.
— Врешь, Марти, все вы врете.
Сказано это было не зло. Лайма снова задумалась. Я никогда не видел ее такой. Она вызывала во мне любопытство и жалость.
— Это идиотство, когда человек прикидывается дерьмом, не будучи им на самом деле.
Я удивился. Лайма нетерпеливо махнула рукой:
— Это я про себя. Ты не обращай внимания. Я иногда несу всякую чепуху. Ведь я пьяна?..
И тут же приставила свой маленький кулачок к моему лицу.
— Но, черт побери, все это останется между нами и должно быть забыто! Слышишь?!
Я кивнул.
— Ведь Ромас хороший, правда?— спросила она вдруг.
— О, он бесподобен.
— Отчего это, Марти, мы всегда мечтаем о том, что для нас недоступно? Или хотим видеть в другом черты, которых не хватает нам самим?
— Не знаю. Я сам многого не знаю.
Больше Лайма меня не расспрашивала.
Но такой я ее видел всего лишь раз.
Когда мне хочется вспомнить лица друзей, я всегда вижу одни только желтые пятна, а когда стараюсь разглядеть отдельные черты, то они хоть и выступают отчетливей, но искажаются до неузнаваемости...
Генрикас носил волосы на пробор. Волосы были короткие, неопределенного песочного цвета, аккуратно зачесанные набок. Под ними покатый лоб с ложбинкой посередине. Брови, темнее, чем волосы, были прямые, как две черточки. Острый и тонкий нос как-то неожиданно выделялся среди других черт лица — мягких и рыхлых. Только нижняя челюсть, выдвинутая вперед, придавала лицу энергичное выражение.
Я не любил Генрикаса, потому что он был склонен прихвастнуть, рассказывая о своих похождениях. Он
был самый старший из нас, мечтал стать кинорежиссером и работал на фабрике худруком.
Мы собирались у Ромаса, который окрестил нас львами, борющимися с повседневностью и примитивом. Тут начинались нескончаемые дискуссии. Однако кто знает, была ли это действительно борьба или бегство...
Музейные куранты пробили дважды, словно античный воин ударил мечом о медный щит. Время.
Время искать себя среди множества вещей, людей и событий. Время подавить ту тревогу, которую возбуждает грядущая, большая и новая ответственность.
С утра — отлив, надо разобраться, вчера я много думал, жаль, если все это пойдет насмарку, ухватись, ухватись за нить мыслей (а были ли они вообще?), ты должен подтвердить это сам, своим собственным поведением. И я подтверждаю, до самого обеда, а после обеда — апатия. Не слишком ли большая роскошь апатия? Увидим, увидим, до ужина придумаем что-нибудь другое.
Мне вздумалось полакомиться снегом. Сгреб его с подоконника, мягкий, пушистый, и кладу в рот. Совсем как в детстве. Много его намело за ночь, я и не заметил, когда начало и когда кончило мести.
Я повязал уже галстук. Пора «плыть на остров».
«Остров»— это кафе, в котором собираются мои товарищи. Сегодня туда должен пожаловать и я; вчера они праздновали у Ромаса, наверно, было весело, сегодня — разговоров не оберешься.
Войдя в кафе, я сразу же убедился, что за пестрая фауна здесь собралась. Из раздевалки хорошо просматривался весь зал за стеклянной дверью, и я тотчас отыскал там моих друзей. Они сидели в углу, у окна, и, когда я пробирался между столиками, Генрикас первый заметил меня, театральным жестом он вскинул руки над головой и крикнул:
— Мое почтение положительным персонажам!
Товарищи обернулись ко мне. Только теперь я заметил рядом с Генрикасом незнакомую девушку.
— Познакомься,— кивнул он в ее сторону.— Это Юдита, короче — Дита. Иначе говоря, новое действующее лицо на сцене.
Он нагнулся к моему уху и добавил:
-— Не девочка, а шедевр...
— Не говори так,— вспыхнула она.
Меня удивили теплота ее голоса и ее лицо. Детский овал, смущенная улыбка, дрожащая на губах, темные и ровные, по-мальчишески стриженные волосы, которые еще больше оттеняли белизну лица. Тонкая шея и покатые плечи, обтянутые голубоватым джемпером.
— Очень приятно,— пробормотал я и подал руку.— Мартинас. С Новым годом!
Перездоровавшись со всеми, я сел на свободный стул между Донатасом и Лаймой.
— Нехорошо опаздывать,— медленно произнес Донатас, помешивая ложечкой кофе.
— Теперь это модно,— ответил я.— Ну как, весело было вчера у Ромаса?
— Как кому...— протянул тот.
— А ты еще в роли толстяка-отшельника? Пропадаешь, брат!
Он невесело улыбнулся, пожал плечами и ничего не ответил.
— Давно тебя не видала, Мартис,— сказала Лайма.— Но ты нисколько не изменился. Не правда ли, Ромас?
Губы у Лаймы ярко накрашены, она в черном платье с закрытой шеей. На плечи спадают длинные золотые волосы — гордость нашей компании.
— Да так уж повелось, что мы ищем перемен там, где они меньше всего могут быть,— ответил я вместо Ромаса.
— Я же говорил, что он придет!— не сдержался Ромас.— Я всегда верил в тебя, старина!
— Что будем пить?— спросил Генрикас.
— Кто что,— ответил Донатас.— Полная демократия.
— Нет,— запротестовал Ромас.— Сегодня такой день, что все должны приложиться.
Договорились, к чему будем «прикладываться», взяли также кофе с бисквитом. Я попросил еще компот из абрикосов.
Юдита тем временем сидела чуть склонив голову, сложив руки на коленях и несмело оглядываясь вокруг. Я понял, что со всеми, кроме меня, она уже знакома.
Генрикас отошел к стойке бара, мне захотелось курить, и я последовал за ним.
— Послушай,— сказал я,— я что-то не разберусь. Виноват, отстал от жизни. Кто это?
Он довольно усмехнулся:
— Что ж, могу дать краткую биографическую справку: матери у нее нет, живет с отцом, старик ее очень любит, в этом году она окончила музыкальную школу. Удовлетворяет тебя моя информация?
— Не очень. Ну да более исчерпывающую я постараюсь получить сам.
Мы вернулись к столику. На эстраде собирался джаз.
— Чего ты такой кислый?— спросил я Донатаса.
— Пустяки,— поморщился он.— Летом куплю себе спиннинг, и все будет хорошо.
Генрикас уже рассказывал какую-то историю, но начала ее я не слышал.
— ...пили мы под лозунгом «Будем сильнее самих себя». Вылакали пару бутылок. Потом встретили еще нескольких дружков. Те тоже заказали. Мы всё ликвидировали. Интересный получился там у меня диалог с одной женщиной, но я не очень-то уж и помню. Потом...
Я не стал больше слушать. Его рассказы о вылаканных бутылках порядком уже мне надоели. Я посмотрел на Диту. Она разглядывала свои руки, сложенные на коленях, и было не ясно, слушает она Генрикаса или о чем-то думает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я