https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/gorizontalnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Гостиница, где поселились мы с Нонной, бревенчатая, обшитая тесом, выкрашена в мягкий салатный цвет. На салатном четко белеют наличниками плоские окна. Старые тополя у входа. Тишина.
Только постреливают в круглой железной печке березовые дрова. Этот уютный треск будет сопутствовать нам повсюду, даря свое тепло.
А что есть ценнее тепла для человека в чужом городе в холодную пору года?..
В нашем номере никелированные кровати с сетками, стол и тумбочка с зеркалом. Два чайника — большой и маленький, для заварки.
Осматриваюсь. Чего-то недостает. И наконец понимаю — настольной лампы. Спускаюсь вниз, спрашиваю у дежурной лампу.
— Сейчас нет, милая,— говорит она.— Все гостям роздали. Вечером обойду комнаты, спрошу. Может, кто обойдется, дак-ну!..
Северяне не любят досказывать то, что и так ясно. Где-то посреди фразы они обрывают себя словечками «ну» и «дак», ставя их, как перегородки, в самых неожиданных для собеседника местах. 14 и. Гофф
А иногда словечки эти заменяют и самую фразу. Какие только смысловые значения и оттенки не кроются за основательным, протяжным олонецким «ну-у»! Чаще всего это согласие, немногословное подтверждение.
— Нынче мороз на улице.
— Ну-у.
— Мальчик, ты здешний?
— Ну-у.
— Дедушка, к вам гости...
— Ну-у.
Перекусив в гостиничном буфете, разбираем вещи, прячем чемоданы в стенной шкафчик.
— Вот тебе и Олонец,— говорит Нонна.— Сказано было, приезжай весной!
Она как будто чувствует себя виноватой, что завезла меня сюда,— я кажусь ей разочарованной. На самом деле я просто привыкаю к новому Олонцу, не тому, что построило воображение.
— В музей сегодня пойдешь?
— Нет, не сегодня.
— Может, хочешь со мной? Посмотришь новую больницу.
— В другой раз.
Ей кажется, что меня надо развлекать. А мне просто надо побыть одной.
— Ладно, подруга, я потопала,— говорит она и в последний раз затягивается сигаретой.
Ей пора идти. Ее ждут.
Она проводит по губам розоватой помадой, повязывает голову шарфиком, натягивает пальто. И вот передо мной уже Нонна Адамовна, врач-консультант из областной больницы.
— Покедова,— говорит она.— Не скучай, подруга. В восемнадцать ноль-ноль будь как штык на месте. Поведу тебя в местную, значится, ресторацию...
И она исчезает за дверью. В коридоре слышны ее шаги. Ее здесь ждут. Меня здесь не ждет никто.
* * *
За окном мост через Олонку. (А может, это Мегрега?) Один из семи мостов (два еще строятся!). За мостом, на высоком берегу, вытянулся ряд домишек. Типичная северная деревня. А универмаг против входа в гостиницу? Большие цельные окна с неоновым светом и табличкой на двери: «Закрыто на учет»? А деревянные мостки? А финские, цвета темного кирпича, дома в белых квадратах наличников? А старинные губернские дома с высокими заборами?
Все это кружится, извивается, подчиняясь очертаниям берегов. И все это вместе есть Олонец.
Как же все-таки называть его — Олонец или Олонец?
Поэт Северянин рифмовал когда-то «Олонца» и «Солнца», но полного доверия к нему у меня не было. Чего не сделают поэты ради звучания стиха!
Олончане же ударяли по-всякому — и так, и эдак.
Брожу по городу, вглядываюсь в лица. Как будто ищу кого-то. Стою на мосту — над Олонкой или Мегрегой? Еще не знаю. Просто стою и смотрю вокруг. Берега отражаются в воде. Школьники идут по деревянному мосту, по деревянным мосткам. Девочки-карелочки, круглолицые, скуластые, с одинаковыми вздернутыми носами. И русские девушки. Их прямые, по последней «западной» моде, не заплетенные в косы русые волосы падают до плеч, не придавая им ничего западного, а только подчеркивая иконописность. Удивительно, как в некоторых краях сохранился, не исчез этот древний прекрасный женский лик!..
Девчонки идут, помахивая портфелями. Обсуждают конкурс-фестиваль эстрадных песен — его передавали вчера по телевидению.
— Я, например, ожидала большего,— говорит одна.
Небо за рекой уже багровеет. На красном его, пожарном фоне черный силуэт каланчи с дозорной вышкой.
Десять лет назад, в Вологде, я увидела похожие на детское лото дощечки под номерами домов. На дощечках — картинки: где —- лестница, где — топорик, где — ведро. Мне объяснили, что это на случай пожара. Загорится где-то, и люди бросятся на помощь из своих домов — кто с лестницей, кто с ведром, кто с топориком...
И мое воображение мгновенно нарисовало картину народного бедствия и великую человеческую солидарность, символом которой являлись эти бесхитростные знаки.
Морозный закат в Олонце с черным силуэтом пожарной вышки наводил на мысли о прошлом. Вспоминалась история: война со шведами, революция, Отечественная война...
Но в музей по-прежнему не хотелось. Я как будто нарочно тянула, откладывала то, ради чего приехала сюда,— встречу с олонецким чудом...
Я слыхала о нем еще в Москве. Возможно, от той же Нонны. Я слыхала, что живет в Олонце человек, собравший удивительную коллекцию русской старины.
Ради встречи с ним, создателем Олонецкого краеведческого музея, я и приехала в этот город. Верней, это послужило поводом, чтобы собраться в дорогу. В музей мне не очень хотелось. Честно признаться, я не люблю музеи. Меня тяготит омертвелость предметов с пояснительными табличками, пресловутая «музейная» тишина, похожая на ту, когда в доме покойник.
Полумрак и пыльный запах прохладных залов наводит на меня неизменную тоску о какой-то далекой, ушедшей жизни...
Однако не любить музеи — еще не значит не бывать в них. В музеях я бываю довольно часто, но каждый раз как будто что-то преодолевая в себе...
Мне было лет пять, когда родители повели меня во дворец под Ленинградом. В памяти остались огромные залы с высокими сквозными дверями, скользкие паркетные полы, царские стулья со связанными подлокотниками — чтобы на них не садились. От этого особенно страдали мои детские ноги.
Дверь в спальню царя тоже преграждала веревка, виднелись смятые простыни. В спальне произошло убийство царя. Я же поняла, что мертвый царь лежит там и теперь.
Мертвый царь — вот первое мое впечатление от музея. Потом я немало повидала всякого, но это впечатление осталось.
И как бы музей ни оказался хорош, главной радостью было вырваться из его стен на свежий воздух.
Так было и в Париже, где в круглой, как бассейн, углубленной нише красуется мраморный саркофаг Наполеона.
И в Риме, где у нас болели затылки.
И сейчас я не спешила в музей. Так хорошо было бродить по городу, где меня никто не знает и никто не ждет. Смотреть с моста в подкрашенную закатом воду Олонки — или Мегреги? Видеть, как загораются ранние огоньки в домах на высоком берегу. Слышать смех и обрывки милой северной речи.
В нашей жизни редко выдаются минуты полного покоя, когда являешься как бы зрителем жизни. Я знаю, как они быстротечны, эти минуты...
Вот и гостиница. В нашем окошке свет. Это Нонна. Вот и меня в этом городе уже ждут.
* * *
Вечером мы в гостях у секретаря райкома Кононова. Нонна хочет проведать его жену — свою пациентку. Приходим незваные, но нам рады.
В этом доме, глянувшем в лицо беде, врач — желанный гость. Тем более врач, который принес облегчение.
Нонна беседует с женой Кононова, миловидной моложавой женщиной, пожалуй, только несколько бледной. Они уходят в другую комнату, а мы с Кононовым садимся к столу. Он интересуется целью моего приезда. Это самое трудное — сказать деловому человеку, что такой готовой конкретной цели у меня нет. Я говорю о музее, о том, что пишу книгу о Севере и давно хотела побывать в Олонце. Кононов берет с книжной полки пухлую, похожую на библию книгу. Показывает мне с гордостью. На обложке — «Олонецкая губерния, 1913 год».
— Записывайте,— говорит Кононов.— Олонец впервые упоминается в 1137 году, в уставной грамоте новгородского князя Святослава Олеговича. В 1649 году это форпост против шведов...
На меня сыплются исторические сведения: в 1782-м — уездный город Олонецкого наместничества. В 1801-м — уездный город Олонецкой губернии...
Кононову за сорок. Он рыжеват, как большинство карелов. Он сын крестьянина, и лицо его в разговоре сохраняет выражение крестьянской озабоченности. Я слышала, что человек он добрый и хочет добра для земляков.
Поток цифр обрушился на меня с ураганной силой. Исторические даты — от князя Святослава до наших дней, перечень районных промыслов и новостроек: кинотеатр, профтехучилище, больница, Дом культуры, железобетонный мост — один из семи, два еще строятся!..
Вскоре я знала уже, что в 1913 году в Олонце было шесть повивальных бабок, три врача и три акушерки, а в 1967 году — около двухсот медицинских работников, из них тридцать с высшим образованием.
Знала я и то, что в 1913 году в уезде было 18,5% грамотных, из них 8,5% женщин. Теперь же в районе триста пятьдесят человек с высшим образованием.
Карандаш скрипел и крошился, а цифры все сыпались. Кононов произносил их со вкусом, отчеканивая каждую. Это было торжество статистики, науки необходимой и, может быть, самой убеждающей. Чувствовалось, что Кононов любит цифры. Любит, потому что доверяет им.
Я знала уже о стопроцентной радиофикации района, о том, что газифицировано пятьдесят квартир. И даже то, что по району проходят двадцать автобусных маршрутов...
В общем, к тому моменту, когда в дверях появились Нонна и жена Кононова, я получила множество сведений нужных и совсем ненужных мне, зато достоверно точных.
Кононов отложил книги и папки. Они с женой стали собирать на стол. Отказываться было бесполезно. У нас в России гостя принято накормить. Даже такого, как мы,— нежданного.
На стол метали, как говорится, что бог послал: и квашеную капусту («Сами солили, общими усильями!»), и котлеты, и какую-то рыбку, и грибы.
Грибы были особенно хороши — все как один боровички, некрупные, крепенькие, желто-розовые, словно выточенные из дерева. За дверью мелькнула любопытная рожица пятиклассника-сына, «главного грибника».
— А котлеты дочка жарила,— сказал Кононов.— Она у нас теперь хозяйка...
Он с тревогой поглядывал то на жену, то на Нонну, как бы стараясь проникнуть в их мысли и настроение. Но он не хотел навязывать разговор о болезнях и медицине и потому терпеливо, как бы прислушиваясь, ждал чего-то.
Налили по рюмке настойки на корочках.
— Ну, за ваше здоровье,— сказала Нонна, обращаясь к жене Кононова.— Я смотрела сейчас, как вы хозяйничаете, и мне было, с одной стороны, неприятно, что вы хлопочете, а с другой — радостно, что это уже вам по силам...
— Не хочет лежать,— возбужденно заговорил Кононов.— То все лежала, а теперь не хочет. На улицу выходим, когда не скользко...
Его взгляд, устремленный на жену, говорил о многом: о пережитых волнениях, о бессонных ночах, обо всем, что можно сказать среди посторонних только взглядом.
Потом он опять говорил о своем районе, но уже без цифр, живо переходя с одного на другое:
— А леса у нас какие! Охота! Лоси, медведи...
— И волки есть?
— Ну-у. Убил двух волков — получай лицензию на лося!.. Зимой, конечно, зайцы, весной и осенью — перелетные птицы!.. А рыбы сколько! В Ладоге — лосось, сиг. Наши олонецкие сиги еще при царе славились. На озерах — судак, щука...
— Редко к нам приезжают,— сказала жена Кононова.
Она улыбалась, но в ее улыбке чувствовалось напряжение. Она пересела от стола на диван и сидела, облокотясь на подушки,— так ей было легче.
Короткая стрижка придавала ей что-то юное, на лице как бы отдельно, не участвуя в улыбке, жили большие, серьезные глаза.
Мы стали прощаться.
* * *
Печка уже остыла, ее протопили днем, но в нашем тесном номерке жарко. Нам не спится. За окном безветрие, в открытую форточку влетают только звуки: урчание мотора, лай собак. Нонна грузно ворочается, достает сигареты, чиркает спичкой. И вдруг говорит, как бы продолжая разговор:
— В январе вызову ее опять к нам. Полежит месяцок. Понаблюдаем, подлечим.
Она говорит о жене Кононова. Я понимаю ее сразу, потому что, как и Нонна, думаю сейчас о ней.
— Работенка у тебя!..
— А ты думала, подруга! И молока за вредность не положено. Вот раньше, когда я была патологоанатомом и резала трупы...
— Тоже веселая работенка!..
— Мне нравилось. Может быть, я тогда никого не спасала, но и на тот свет никого не отправила. А это, знаешь, великое чувство! Никакой психологии. Мне тогда говорили: «Как вы можете! Молодая, красивая женщина»... Молодая я, правда, была, насчет красивой — не знаю. Впрочем, мертвым все равно, кто им подкожную клетчатку вскрывает...
Метнулся в темноте золотой огонек сигареты — это Нонна повела рукой, отгоняя дым.
— Муж возражал. Говорил, что я становлюсь циником.
Ну и что? Цинизм — это защитная реакция. «Как жизнь?» — «Вскрытие покажет». Только и делов. А теперича не сплю и тебе не даю...
Несколько минут мы молчим, слушаем лай собак, скрип шагов за окном.
— Есть у меня больной в Петрозаводске,— говорит Нонна.— Ответственный работник. Машина своя. Узнал, что я еду в район, предлагал машиной воспользоваться. А я не могу. Он безнадежен. Взять его машину — это как обещание, понимаешь? Он просил, умолял. А я не взяла. Не могла взять. И он — веришь? — заплакал. Понял мой отказ как приговор...
— Да, циником ты, вижу, не стала. Нонна долго молчит.
— Не скажи. Но знай: никакая работа не может сделать человека циником. Для этого нужны обман, предательство друга, измена...— И — резковато: — Ладно, до завтрева...
Она спит или делает вид, что спит. А я думаю о том, что между девочкой Нонной и гематологом Нонной Адамовной была еще студентка Нонна и молодая красивая женщина с самой спокойной в медицине профессией патологоанатома... В те годы мы не встречались. Пережила ли Нонна предательство? Измену друга? Обман? Как живет она сейчас? Счастлива ли?..
Что-то мешает мне спросить об этом вслух.
У нее есть муж Сева, инженер в области телемеханики. Сын Славка кончает школу. Есть у нее и собака, добряк спаниель с грозным именем Нерон.
Но о собаках речь впереди...
* * *
За окном стоит тишина, падает бесшумный прямой снежок. Чьи-то шаги удаляются и гаснут в конце коридора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я