сантехника астра форм со скидкой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Юлий Петрович сунул молоток в карман. Это навело на мысль обследовать комнату повнимательней, и еще бескорыстно почти размышляя об этом, он увидел десятка полтора спичек прямо под ногами.
Дальше пошло, как грибы. Кусок линзы в обломках обсерватории Щеглов обнаружил день на второй или третий, а придумал пиратским способом навязывать его на глаз еще поздней, но полуслепые случайные поиски первого дня имели значение скорее идеологическое, чем хозяйственное: Юлий Петрович почувствовал интерес к жизни. Уже в первой комнате, кроме молотка, спичек и – немного погодя – веревки метра в три, он обнаружил стакан и крышку от чайника, а в соседнем классе и сам чайник. Этот класс, должно быть, специализировался по химии, потому что в стенном шкафу оказалось множество всякого рода пакетиков, пузырьков, трубочек, частью побитых, частью целых. К сожалению, не на всех имелись обозначения, а кое-какие Юлий Петрович просто не помнил, но, чтобы не ошибиться, забрал все. Здесь же отыскалась свеча, два свечных огарка, два карандаша и катушка зеленых ниток номер пятьдесят. Помимо стенного, в классе был еще фанерный шкаф, насквозь проткнутый пожарным ломом, и хотя в нем сохранилась только стопка исписанных тетрадей, зато в следующем кабинете, в таком же шкафу, лежащем лицом вниз с прижатыми дверцами, Щеглов обнаружил двадцать четыре замечательные желтые коробочки, двадцать четыре детских набора "Мойдодыр" из зубного порошка, щетки, брусочка мыла и флакона слабенького цветочного одеколона. Вот это обстоятельство и стало решающим в вопросе с жильем: он уже не мог носить всю добычу с собой и, не без досады оставив сбор, начал поиск жилплощади.
Собственно говоря, если не считать чердак, который отпал сразу из-за сломанной лестницы, подходящих помещений нашлось три: крайняя комнатка без окон в левом крыле, спортзал и не то учительская, не то директорская – наоборот, в правом. Но левая темнотой и теснотой напоминала электрощитовую, к тому же кто-то здесь пробовал разводить костер и выломил из пола доску. Куда больше понравился просторный спортзал. Окна – на обе стороны – такие большие и для битья привлекательные, по иронии судьбы оказались исправными, за исключением одного. Дыру можно было заткнуть какой-нибудь тряпкой, что и собирался уже сделать Юлий Петрович, когда вдруг заметил – прямо над отверстием, на стыке стены и потолка – зловеще-бурое, с детскую голову размером осиное гнездо. И это было обидно, потому что третья комнатка с нетронутым окном, не то директорская, не то учительская (тоже насчет окна совершенно непонятно) была опять-таки маленькой, а на кожаном диване лежал скелет без головы. Диван был черный, скелет желтый. Он лежал в неприличной позе и сочленялся проволочками, но Щеглов торопливо захлопнул дверь, и только неудача с осиным гнездом вынудила накрыть скелет картой Древнего Востока и отнести в конец двора. По дороге скелет стучался пятками в колени. Дня через два, надоев себе враньем про искусственность пособия, Юлий Петрович похоронил его возле сарая, так и не отыскав череп, отчего чувствовал к этому месту суеверную неприязнь.
Такая же обидная находка состоялась в соседней маленькой комнатке – Юлий Петрович считал ее учительской. Здесь стоял несгораемый шкаф со следами многих попыток его вскрыть. Не предполагая чего-либо ценного внутри школьного сейфа, Щеглов все-таки несколько раз принимался ковырять в скважине загнутым гвоздем, пробовал стамеской, которая валялась тут же, но между делом все это и не всерьез, пока в один прекрасный день – действительно прекрасный, очень солнечный – ему не удалось точным ударом вогнать под дверцу острие лома. Мучения длились часа три. Молоток, клинья, подпорки, рычаги – остервенясь и страшно жалея потраченный уже труд, он отвоевывал миллиметр за миллиметром. Когда же руки были ободраны, а исковерканная дверца отстегнулась, на пол рухнула груда разнокалиберных творцов истории, науки и искусства. Долбанув ломом бронзового Менделеева, Щеглов не заходил в комнату дней пять. Правда, позже несколько композиторов он сменял Селиванову на топор, а на подоконнике нашел почти новые плоскогубцы, но все равно вспоминать возню с сейфом было противно.
В директорской же, где Юлий Петрович к тому времени обосновался окончательно, кроме дивана, стоял простенький стол, выкрашенный по серому школьному образцу, и старинный шифоньер, переделанный в книжный шкаф, который, как и диван, по всей вероятности, оказался замурованным здесь во время перестройки – когда большую комнату разгородили на две маленьких,– потому что ни окно, ни дверь не соответствовали его дореволюционным габаритам. Разжалованный в хранилище канцелярской дребедени, он вонял чернилами и был откровенно пуст, если не брать в расчет рассыпанные кнопки и мятую репродукцию шишкинской "Ржи", которую Щеглов приспособил вместо скатерти. Имущество, вместе с самой объемной находкой – "Мойдодыром" – заслоняло такую ничтожную толику пустоты, что Юлий Петрович чувствовал нехорошее волнение и снова отправлялся на поиск, и не зря: так, скажем, в комнатенке с развороченным полом он нашел тонкий кухонный нож с деревянной рукояткой, а в химическом классе – полный спичечный коробок и спиртовку. В спиртовку он поставил букет васильков.
И вообще директорская, поначалу просто обжитая, а затем еще и украшенная всякими функциональными штучками, вроде связок сушеных грибов, неуютной становилась разве что под вечер, когда дневные дела – будь то рыбалка, ужин или поход за диким чесноком – были закончены, и оставался ясный, но никчемушный кусок дня. Конечно, плыла розовая пыль, конечно, маленькое солнышко плавилось внутри спиртовки, но за стенками начинались какие-то шуршания и коротконогая беготня. Юлий Петрович почему-то считал, что для такого звука крысе надо встать на задние лапы. Он брал горсть гвоздей и выходил на Катькин луг.
Под вечер над лугом пролетали разные ветерки. Здешний, травяной, волнами катал стрекот кузнечиков. Тот, что набегал с Долинки, был попрохладней и поплотней, и поэтому летел низом, а Катькин ветер сшибал его в траву. Реже и тоньше трогало ветерком издалека – этот разбегался на пригорке возле станции, куда шел Щеглов. В нем были посвистывания флейты, а белый-белый домик в кустах шиповника на закате выглядел даже умильно, хотя отношения с его обитателями понемногу делались все отвратительней, особенно после того, как Васька украл топор. Ни митинг, который устроил Юлий Петрович, ни попытка украсть топор обратно ничего не дали. Единственное, чем он мог мстить и мстил, так это демонстративным сидением на холме, когда Селиванов гнал Степку с Васькой прятаться, а сам бежал к рельсам, чтоб с безобразной улыбкой показать желтый флажок заблудившемуся составу. После этого он складывал ладони рупором и кричал Щеглову: "Сволочь!" – старик семь лет уже был начальником несуществующей станции и пуще всего боялся лишних глаз. Дважды в месяц он ездил на велосипеде на действующий Тихий Дол за получкой, возвращался потный, но покладистый, как разведчик из вражеского тыла, поэтому менять грибы на сухари и крупу следовало шестого и двадцать первого. В остальные дни Юлий Петрович на станции почти не бывал, если не считать вечерних протестов.
На холме он разувался, устраивался поудобней и под Гайдна или Гершвина из белого домика успевал до темноты смастерить три-четыре крючка. Крючки шли как спички. Зеленую нитку-пятидесятку рвала даже уклейка, не говоря уже о чем другом, хотя ничего другого Юлий Петрович и не ловил. Рыбачил он на школьном берегу – там была мелкая, но широкая заводь, заросшая кувшинками, и уклейка клевала на все подряд,– варил рыбу под окошком, соорудив что-то вроде очага из девяти кирпичей, а гвозди под крючки выдергивал из оконных рам.
Как всякий, попавший в по-настоящему безвыходное положение, он чувствовал себя почти хорошо. Чувство порядка, душевного порядка и покоя, как раз и возникало из этой безвыходности.
Ну что? Уехать – без денег, без одежды, без документов он, конечно же, никуда не мог. Не мог он (и, честно говоря, не хотел) представить и кошмар в дверях квартиры, и дальнейший спор за первородство, результатом которого может быть только сумасшедший дом, и то не сразу, а после всяческих мытарств…
Да,– вспоминал он,– да, беспокоила, конечно же, старушка-мама. Но Юлий Петрович понял из Васькиных объяснений, что Щеглов-бис – наиточнейшая копия Щеглова-один, только в час разницы, как, хе-хе, с Москвой, а уж кого-кого, а себя Юлий Петрович знал, а стало быть, ни за маму, ни даже за работу, пропади она пропадом, беспокоиться не следовало. Так что все складывалось. Сложилось. Все, как это ни поразительно, было слава богу.
Хуже было с будущим. Но спасительная тупость первых дней, а потом насущные заботы дня сегодняшнего позволяли не думать далеко. Правда, он посеял на перекопанной клумбе какие-то семечки, однако поливал и посыпал их время от времени всякими химикатами из химического класса. Он не хотел думать о будущем. Будущее ассоциировалось со спичками, которые кончались, и очередной ночевкой на месте скелета, от которой он упрямо ждал неприятностей, что и сбылось в конце концов.
Тут надо сказать, что спал Юлий Петрович тревожно. Спал он на правом боку и ногами к двери, чтобы, во-первых, не как скелет, а во-вторых, чтоб в случае чего вскочить сразу с топором – и вскакивал – ошалелый и страшный. Видимо, поэтому несколько ночей подряд он снился себе в оранжевых трусах возле телефона. Иногда он просто смотрел в телефон, иногда, вздохнув, набирал номер, но Щеглов вскакивал, не успевая даже разглядеть, какая это гостиница. Так продолжалось, пока топор не выкрал селивановский Васька. Юлий Петрович уснул с облегчением смертника, дождался звонка про отгрузку цемента и с той ночи только по-звериному напрягался во сне на всякий более или менее существенный звук.
И вот однажды, когда накануне вечером отшелестел над разъездом предзакатный дождик, а Юлию Петровичу приснилось, будто он пережидает его под козырьком проходной, вдруг послышалось фырканье и чей-то голос, который отчетливо произнес "Варавва". Не открывая глаз, Щеглов насторожился.
– Варавва, Варавва,– повторил голос.
Горел волчий месяц. На полу лежал свет.
– Варавва. Варавва… Вараввочка,– зловеще звучало в ночи.
Юлий Петрович неслышно сполз с дивана, скользнул в тень и вынырнул у окна. На лунном, будто цементном дворе было какое-то движение, какое-то тягучее и жуткое, он видел, было, но без линзы не мог понять – что. Не оборачиваясь, он зашарил по столу. В этот миг – "Стой! У, сволочь! Кидай!" – что-то огромных размеров белое с треском врезалось в камыши,– а вслед метнулись две кривые тени. Некоторое время Юлий Петрович слушал удаляющийся шум. Когда шум растаял совсем, он отпустил дыхание.
– Варавва какой-то…– буркнул он.
– Не какой, а какая,– ответили сверху.– Кобыла. Звать Варавва.
– По… почему?– глупо спросил Щеглов.
– Не знаю. Селиванов зовет. Он ее второй год ловит, хмырь.
Было светло. По крайней мере, настолько, чтобы разглядеть все по отдельности – диван, стол. В комнате не было никого. Но голос – другой голос, немножко в нос, будто чуть пришлепнутый,– он готов был поклясться: голос звучал где-то рядом.
– А вы… кто? – на пробу сказал он.
– М-да… Ну, а какая, собственно, разница?
Юлий Петрович поднял голову и бестолково оглядел темноту под потолком.
– А вы… где?
– Ну, на чердаке. И что?
– Нет,– откликнулся Щеглов.– Так…
– Ну тогда посветили бы, что ли. Я тут уже два раза куда-то провалился…
Юлий Петрович чиркнул спичкой, зажег свечу и осторожно, прикрывая огонек, вышел в коридор.
– А я вас не вижу,– сообщил ои после некоторой паузы.
– Что вы хотите этим сказать? – обиделся голос.
И Юлий Петрович, опустив глаза с предполагаемой высоты, увидел человека, который едва доставал ему до середины штанов.
Глава четвертая
Лукреций Тиходольский дает обоснование появлению маленького человека, называя этот эпизод более чем реалистическим, то есть, вероятно, имея в виду соцреализм.
Приводить довольно объемное рассуждение целиком здесь не стоит, ибо (в полемическом задоре и обилии примеров) это история развития маленького человека вообще, которая доказывает, что маленький человек – главное завоевание гуманистов XIX столетия, выпестованное классической критикой, растиражированное литераторами из-под полы гоголевской шинели и вызубренное учителями, которые передали свою любовь к Башмачкину миллионам и миллионам людей,– уже давно стал реальнее соседа по лестничной площадке, недостаточно маленького и недостаточно убогого. Появиться он был просто-напросто обязан, чтоб не подводить реализм. Долгое время велись работы по искусственному выведению если не маленького, то хотя бы очень среднего человека, покуда не было замечено, что никаких особенных условий для этого не нужно, что авторитет реализма как таковой и канонизированная любовь к тому же Башмачкину уже дают плоды, и маленький человек, которого уже можно любить, существует. В соответствие с эталоном он кретиноват, удобен в эксплуатации, обладая при незначительных запросах ограниченными потребностями, и, что самое ценное, совершенно как Акакий Акакиевич, от всей души хочет, хочет быть именно маленьким человеком и просит лучше что-нибудь переписать, даже когда искушают повышением.
Остается добавить, что все сказанное, к сожалению, крайне мало относится к человеку, представшему перед Юлием Петровичем в ту ночь.
Если быть объективным – что в первый момент не получилось у Щеглова,– рост человека колебался между метром десятью и метром пятнадцатью. Рост колебался потому, что человек, заложив руки за спину, задиристо раскачивался на носках. При этом – то есть при такой миниатюрности (а сложен он был пропорционально, и все части тела соответствовали высоте, если можно так сказать) – он имел вполне мужской тембр голоса и узенькие жуликоватые усы, которые, как ни странно, придавали лицу интеллигентность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я