https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Васька стоял в дверях, гадко улыбаясь.
– Куда можно? – спросил Юлий Петрович.
– А куда хочете,– сказал Васька.– Смотря, правда, чего…
– Ясно.
Что сказать еще, он не знал. Он снял пиджак, повесил на спинку стула, затем подошел и открыл окно. В комнату влетел звон кузнечиков. Навалившись на подоконник, Щеглов глубоко вздохнул, посмотрел на луну и как бы задумчиво произнес:
– Тихо-то как у вас…
– Могу заорать,– предложил Васька.
– Не надо,– сказал Юлий Петрович,– Спокойной ночи.
Оставшись один, он, безуспешно поискав какую-нибудь задвижку на двери, разделся, выключил свет и лег так, чтобы дверь была как можно дальше. Потом встал и придвинул к двери другую кровать.
Уже отлетая в небытие на правом боку, когда под веками закрутились рекламные ролики будущих снов, Юлий Петрович увидел музыку. Музыка была дубом.
Виолончель грубыми мазками начинала его от корней, распластанных в темноте, где, лишенная звучания, белыми нитями и уродливыми отростками таилась суть дерева, лишь потом выбираясь на поверхность видимостью сути,– и виолончель лепила ствол в мощной коре, ствол, уходящий высоко-высоко в раздвоенность, растроенность, размноженность, а в неистовых метаниях скрипки рождалось обилие изгибов и сплетений ветвей – зеркальное отражение подземной тайны,– и невесомо, как флейтовая тишина, в тончайших стиснутых сосудах засветился древесный сок, и открылось дыхание… "Си-бемоль! Си-бемоль, обтрясок!" – донеслось уже издалека…
Сон, приснившийся вслед за тем, был мелким и нелепым настолько, что Юлий Петрович принял его за явь.
Ему приснилось, как, потоптавшись в потном загоне проходной, он выкатился в желоб фабричной улочки и, шмыгнув в подъезд, затем в лифт, а затем в отросток, который был пожарным выходом и потому вел в обход начальских кабинетов, очутился наконец в сумеречном тупичке перед дверью бюро. "Здрасьте",– выдохнул Юлий Петрович. Ему всегда казалось, что этот путь он проделывает не дыша, как ныряльщик. "Здрасьте",– ответили головы над столами. Иногда он говорил "добрый день", и головы отвечали "добрый день". Еще ему казалось, что если вместо "здрасьте" сказать "ухо", то головы над столами ответят "ухо".
Головы были разные. Под большинством виднелся ворот рубашки и галстук, некоторые украшал женский бюст. По принципу рационального использования помещения головы сидели тремя рядами по четыре в ряду, а на учительском месте стоял двухтумбовый стол заведующего. Стол Щеглова был последним в средней шеренге, что вызывало завистливую неприязнь передовиков.
Как всегда, не сказав "ухо" вместо "здрасьте" и не глядя по сторонам, Юлий Петрович прошел к своему столу. Он уже сделал движение бедрами, чтоб, обогнув угол, сесть, как вдруг увидел на столе журнал по алебастру.
Ничего не подозревающий Щеглов хмыкнул и понес алебастровый журнал к первому столу, где сидела эта алебастровая личность – альбинос Петичкин, но Петичкина не было, а на его столе лежал щегловский журнал по цементу. "А где Адольф Юрьевич?" – растерянно спросил Щеглов. "Адольф Юрьевич? – откликнулись головы.– Где Адольф Юрьевич?" – "Адольф Юрьевич просил его пересадить. Ему мешает солнце,– произнес заведующий.– Вы не будете возражать?" В это время в дверях полусогнуто возник этот беломордый тихушник, и Щеглов, с ненавистью глянув на него, сказал: "Да, конечно, Борис Андреевич".
Отупев от взглядов в затылок и сидения с поджатыми ногами, чтоб не задеть ноги заведующего, он пережил мучительный день, а затем вечер, мучительный ожиданиями завтрашнего дня, и когда там, во сне, он завел будильник и с чувством обреченности закрыл глаза, он открыл их здесь и увидел луну.
Смена реалий произошла слишком быстро, чтобы оказаться замеченной. Юлий Петрович решил, что не задернул шторы. Как всякий, застигнутый неприятностью в постели, он представил сперва, будто уже поднялся и задернул, но луна продолжала лупить в глаза, и Юлий Петрович, обругав Петичкина, подумал, что можно повернуться на другой бок. Это и было началом кошмара.
Повернувшись, он успел зажмуриться и вздохнуть, прежде чем вспомнил, что видел ногу. Вернее, ступню. Он вспомнил даже, как она выглядела: довольно крупная, она стояла на пятке и очень близко, как это бывает иногда в плацкартном вагоне. В сущности, сама по себе ступня ничего не значила, но она абсолютно не вязалась, например, со шторами, и Юлий Петрович, снова открыв глаза, с неосознанным еще беспокойством посмотрел на ступню – она стояла все так же близко, прямо возле щеки, именно такая, какой запомнилась с первого раза,– а затем очень медленно потянулся за лорнетом.
На подушке была левая нога. Правая, открытая до колена и тоже освещенная луной, лежала за подушкой, у стены.
Не опуская лорнета, но еще без мыслей категорически, Юлий Петрович осторожно вытянулся из-под одеяла, нащупал ногами пол. Что-то мешало встать, он отмахнул это "что-то". Раздался хлопок, или, скорее, чмок, и Юлий Петрович, поглядев в лорнет, увидел у себя на животе, над пупком, беловатую полупрозрачную трубочку толщиной в палец, которая уходила куда-то под одеяло. Он отмахнулся опять, трубка, еще раз чмокнув, отцепилась и шлепнулась на постель, а Юлий Петрович попятился, пока не уперся задом в никелированный холод противоположной кровати.
Звенели кузнечики. Ярилась луна.
Трудно сказать, что это было, трудно сказать, чего же на самом деле хватило ему – смелости или тупости, которая иногда даже больше, чем смелость,– но Юлий Петрович сумел не только подкрасться и посмотреть (аккуратно приподняв угол одеяла, разглядев все, подробно освещенное луной, и аккуратно прикрыв это), он сумел отойти на неживых ногах к двери, откатить кровать и распахнуть дверь. Только тут, повиснув в проеме, он заорал. Исковерканный ужасом, он орал истошно и зажмурив глаза, пока страшный удар в лоб не опрокинул его навзничь. Некоторое время ему казалось, что вопль звенит сам по себе.
– А-абтрясок! Васька, гад!
– А че я, че я! Че Васька?
– Ну, гад такой!
– Че гад-то? Я его клал, да? Клал?
– Сволочь! Клал… Веревку давай!
Юлий Петрович видел только потолок и два каких-то белых столба: старик Селиванов в кальсонах аркой стоял над ним. Но вместо того, чтобы сесть на голову, как почему-то ожидал Юлий Петрович, Селиванов вдруг наклонился, и вместо потолка возникла стена, и Щеглов ощутил себя по-креветочьи скорченным, вздрагивающим и прижавшимся к теплому боку.
– Ну, будя, будя,– тихо сказал Селиванов, неумело погладив его по голове.– Ишь ведь как… Двоит, зараза. И главное дело – чего? Козу сколь раз привязывал – шиш, хоть бы те сбрякало. Ну, будя.
Он поднялся и пошел к кровати, куда изо всех сил старался не смотреть скорченный Щеглов.
– А ничего, хорошо вышло. Похоже. Иной раз хуже выходит…
Юлий Петрович вздрогнул, услышав знакомый чмок.
– Лопаты, правда, тоже хорошо выходят. Опять же – чего их, лопаты, куда, солить?
Наматывая на руку что-то белое, старик Селиванов присел рядом, стараясь по-доброму заглянуть в лицо.
– В общем, парень, вот чего… У вас с им разницы – час. Как с Москвой, понимаешь. Ты давай вот чего – ты давай, чтоб без шуму, оставь ему все, а? Тут ведь через час чего будет, ежели чего – жуть ведь. Ты оставь. А я тебя спрячу. А хошь – свяжу? Ежели чего, тяжело ежели. А после – ей-богу, все дам, и одежку дам, и документы, ей-богу. Только с рук его сбудем – и сразу дам. А? Только б он тебя не увидал, а то ведь – сам понимаешь… Давай все ж таки свяжу. Вон и Васька уж… Слышь, парень? Связать, а?..
Какою бы ни была тьма, будет свет. Какою бы ни была ночь, наступает утро. Это, вероятно, хорошо – быть венцом природы и выдумать лампочку, и ковырять ею в ночи. Но чтобы жить, надо верить, а чтобы верить, нужен свет настоящий. Потому что именно утро, сбываясь всегда, научило ждать лучшего.
И вот прозревают слепцы, и говорят немые, и восстает над миром великий и вечный обман. Как славно, что приторочен где-то в груди лоскуток, умеющий саднить от такой ерундовой малости, как капля воды на травяном листке или пылинка, влетевшая в солнечный луч…
Надежда? Какая? Зачем?
Кто это копался в безъязыких душах?
Кому понадобилось смущать незатейливых?
Чей, чей этот утренний зов в никуда?
"Эх, мать твою!.." – подумал Юлий Петрович.
В накинутом пиджаке со стаканом чая в железнодорожном подстаканнике он стоял, облокотившись на перила, и обиженно глядел вдаль. Солнце еще только собиралось взойти. Лес на косогоре казался черным, а над Долинкой, путаясь в камышах, полз туман, но облачко, маленькое и глупое, облачко-дитеныш, расположившееся на месте будущей зари, уже таяло, застигнутое, и пробовало отлететь. Набегал ветерок. Было свежо. На перилах лежала роса. Босой Степка в фуфайке на голое тело, привалившись к сараю, выплетал на флейте что-то тонкое и грустное.
"Эх, мать!.." – думал Щеглов.
Он прихлебывал студеный воздух пополам с чаем и, предугадывая каждый флейтовый всхлип, понимал, что нету ничего, нету сейчас и не будет потом – ни росяной травы, ни воды из медного ковшика, ни огромного чужого рассвета,– а было и будет лишь то, что понатрясла тут дура-ночь. Он не мог понять только, отчего, всей душой этого не желая, он так нетерпеливо ждет омского поезда, который увезет его отсюда к цементным снам.
Он еще не знал, на какой высоте окажется железная эта дорога, и что через несколько минут, неумело крякнув и расколов два полешка, он зашагает по мокрому клеверу влед за стариком, и поезд действительно притормозит, и он успеет влезть, а на следующей станции прямо в купе ему принесут портфель с бритвой, и он побреется, и дальше не произойдет ничего, о чем хотелось бы рассказать, но долго-долго, а может быть, всегда он будет вспоминать, как, оглянувшись на прощанье уже, увидел мокрого по колено старика, белый домик, потонувший в зарослях шиповника, а над ним – свежий край зари. Иногда так будет сниться. Иногда будет ныть, словно что-то потерял, потому что и вправду потерял. Но сам того не зная, он будет любить эту потерю, как любят то, что не суждено.
И не суждено ему было увидеть, как Степка, держа глазами две крошечные фигурки на клеверном лугу, лягнул пяткой в стену, и в чердачное окошко выглянул Васька, а за ним еще одна физиономия со Степкиной майкой во рту, которую Васька, оглядевшись, выдернул.
– Видали – дрова тут рубил? Толстый такой,– идиотски улыбаясь, сказала физиономия.– Это я.
Глава третья
Школа была расположена километрах в полутора от станции.
В свое время – еще до войны,– решив выстроить первую на округу восьмилетку, тиходольцы празднично и придирчиво выбирали, где ей следует быть, и хотя место оказалось малость на отшибе, выбрали его удивительно хорошо: на берегу реки, фасадом на Катькин луг. Строили школу сами, на собственные деньги и богато – в особенности по тем временам. Достаточно сказать, что на крыше была даже башенка-обсерватория, которую проезжающие на потеху тиходольцам принимали за церковь. Но это было черт те когда.
Те, кого угораздило стать пассажирами заблудившихся поездов и проезжать прошлым летом мимо развалин Тиходольского разъезда, башенки уже не видели. Не было башенки. Зато на холме у самых путей сидел человек в тельняшке.
Кроме тельняшки, на нем были спортивные штаны. Смуглый и бородатый, он смотрел на проходящий поезд и вольготно шевелил босыми пальцами. Неподалеку стояли лыжные ботинки, а некоторые успевали заметить и железнодорожный китель и, в отличие от тех, кто принимал его за морской бушлат, считали человека железнодорожником. Естественно, никто не знал, что в кармане кителя лежит справка об освобождении на имя Демидюка Афанасия Кузьмича, вора-рецидивиста семидесяти четырех лет. Вопреки документу Демидюк выглядел моложе и не был похож на рецидивиста. Еще меньше он походил на инженера отдела снабжения. Однако бородатый человек, сидящий среди васильков и ромашек, был не кто иной, как Юлий Петрович Щеглов. Старик Селиванов издалека грозил ему кулаком.
Старик вообще оказался порядочной скотиной. Без шума сплавив Щеглова-бис, он выдал Юлию Петровичу тельняшку, штаны и китель, затем, ухмыляясь, протянул уголовную справку – "Не хошь – не бери, ходи яловый" – и на этом издевательски потерял к нему всякий интерес. За ботинки пришлось полоть морковь. Ботинки жали, но Юлий Петрович уже понял, что спорить бесполезно. Он отработал еще чай с пряником, а на прощанье в качестве приза получил лопату – лопат у старика действительно было невпроворот – и с лопатой на плече под громкие корейские выкрики покинул станцию. Селиванов раздумывал, что бы такое слупить за ужин. Но Юлий Петрович к ужину не пришел.
Тупой после ночного происшествия, он долго ходил среди жутковатых домов и ворот, распахнутых в заросли, и дважды перебредал речку, аккуратно расшнуровывая ботинки на берегу и зашнуровывая – на другом, пока не вышел на школьный двор, который принял сперва за кладбище из-за акаций, бывших прежде живой изгородью. Затем он увидел большое бревенчатое здание с длинным рядом выбитых окон, обошел вокруг него – двор сплошь был покрыт низкорослой футбольной травой, а под окнами валялись глиняные черепки с остатками фикусов и другого растительного – и, потыкав зачем-то лопатой в крыльцо, вошел.
Тиходольцы напоследок здорово изнахратили родимую школу. Можно было, конечно, выбрать дом и поцелей. Но Щеглов не имел тогда такой задачи – найти дом. Он слишком хорошо помнил, как дубликат колол дрова, и это надо было пересидеть. Кроме того, школа – а он понял, что это школа,– она как бы ничья, и потому похожа на гостиницу, а разгромленная – гарантировала отсутствие соседей.
Осторожно ступая кривыми ботинками по битому стеклу, Юлий Петрович искал укромный уголок, где можно сесть. Ровный слой пыли, золотистый сумрак, какой бывает в больших деревянных домах, и зеленовато-белые пятна плесени на потолке и стенах убеждали в том, что такие местечки должны здесь быть обязательно. Однако в первой же комнате, куда он заглянул, Щеглов нашел молоток – совершенно хороший молоток, немножко ржавый, но вполне пригодный и даром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я