https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/metallicheskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ну, понимаешь, она работник искусства.
– Искусства?… – Да нам бы никогда в голову не пришло, что старая женщина и к тому же мать может иметь что-то общее с искусством, Матейкой, «Бабьим летом» Хелмонского или, там, Фридериком Шопеном. Кроме того, мы знали, что она партийная, и для нас тогда это воспринималось как своего рода профессия.
– Ну чего так смотрите? Она художник.
– И чего делает?
– Декорации.
– В театре?
И это действительно был театр, только представления давались не ежедневно, но уж если оно давалось, то видели его все. 1 мая, 22 июля, 7 ноября, весь центр города в красном, огромные прямоугольники с профилями Ленина, Маркса, рулевым или с какой-нибудь геометрией, в которой следовало выискивать цифры и даты. Должно быть, она много смотрела Кандинского, а может, не его, может, Брака, но вся беда в том, что она то ли очень торопилась, то ли была ленива.
Меня всегда интересовало, как живут люди в комнатах с окнами, закрытыми красной тканью.
В ЦК, во Дворце, в «Метрополе». Целую неделю, а то и дольше им приходилось плавать в параноидальном, кровавом полусумраке. А еще все эти портреты, гигантские мозаики, потому что нарисовать какого-нибудь там Ленина целиком можно, наверно, только с помощью вертолета, и мне это было жутко интересно. Как они справляются с контуром? Может, делают это где-то за городом или в огромном зале при помощи проектора? Но у меня ни разу не хватило отваги спросить. Так что это она два-три раза в год наряжала город, придумывала эмблемы, рассыпала свои паззлы и выстраивала новые декорации. Драпировка почетной трибуны тоже была ее делом. Эдвард Герек, наверно, даже и не знал, как ровно и лучеобразно сходятся на уровне его яиц две плиссированные полосы, образуя перевернутый балдахин. Я шел тогда вместе с отцом. На Гереке был темно-зеленый плащ, а в руке он держал ярко-красную гвоздику. Он бросил ее в толпу, и люди поймали и разорвали ее, прямо как какую-то реликвию. Мне тоже страшно захотелось стать обладателем лепестка или хотя бы кусочка стебля.
Во второй год правления Эдварда мне было одиннадцать. Входя в его ауру, в тот многосотметровый круг, я испытывал чувства, назвать и определить которые был не в состоянии. Всякая политика мне была абсолютно до жопы, и Герек вполне мог бы называться Берутом или даже Чомбе. В мире разбитых фонарей, тайного покуривания и надуваемых через соломинку лягушек никаким секретарям, даже первым, места не оставалось. Но тогда, глядя на него, стоящего на трибуне, я видел пирамиду, тридцать с лишним миллионов человек, и он венчал эту пирамиду. И это было кое-что! Чем-то из разряда наших мальчишеских утверждений, что BMW лучше «мерса», а Лубаньски лучше Дейны. Но в то же время и чем-то большим, чем-то, что было непосредственным чувством. Почти религиозным. Хоть я неоднократно, сотни раз бывал в костеле, Бога мне там ни разу не показали. А здесь стоял, ну, может, и не Бог, но некто пребывающий в непосредственной близости к нему на лестнице бытия. Выше мог быть только Брежнев, Джонсон с Никсоном были слишком далеко. Одним словом, я чувствовал слабость в коленях и восторг. Я даже остановился, но толпа подталкивала, а отец тянул меня.
И выходит, мать Василя придумывала декорации для этих восторгов. Мастерская ее находилась на Саской Кемпе. Кажется, из окон видна была Висла.
– Иногда, когда срочная работа, – говорил Василь, – она по два, по три дня не бывает дома. И хата у меня свободная… – В его голосе звучала просьба и надежда.
– Послушай, Костек… – Что-то ему нужно было ответить. Так я подумал, хотя что я мог сказать Костеку обо всем этом? Не мог же я остановить этот фильм и пустить его опять сначала. Что я мог ответить Костеку из Лодзи, Костеку-приблуде, Костеку влюбленному, тогда как мы были давним супружеством? – Послушай, Костек. На твоем месте я бы не преувеличивал с этой самой любовью…
Однако от продолжения меня освободил румын. Он отодвинул стул, сел спиной к залу и полез под коричнево-бурое пальто с серым цигейковым воротником. Мы услышали тихий щелчок, и в его руке появился пружинный нож с узким острием.
– Не бойся, не бойся.
К блеску стали добавился блеск его зубов. Он был молод. Невысокий. Толстоватый, но лицо красивое. Для нас у всех цыган красивые лица. Он положил нож на стол. На зеленой рукоятке была металлическая кнопка, приводящая в действие механизм.
– Пидисят. Пидисят тысч.
Он бросал взгляд то на меня, то на Костека и все время улыбался. Сдвинутая на затылок черная шляпа придавала ему добродушно-веселый вид.
– Ченч, ченч, недорого, классный нож.
Он взял нож со стола, убрал лезвие, щелкнул, снова убрал.
– Хароший, хароший нож. На, кулега. – И он сунул нож Костеку.
– А на хрена мне твой мессер, коллега? Я человек мирный.
– Хароший мессер, хароший… дешево…
Костек, скептически поглядывая на игрушку, кончиком пальца поглаживал рукоять. Потом нащупал кнопку и нажал. Звук был приятный. Тихий, мягкий и в то же время решительный и решающий. Он попробовал закрыть нож, но у него не получалось. Цыгану пришлось показать ему маленький стопор у самого лезвия:
– Вот так, кулега, так…
Пружина тихонько щелкнула. Костек принялся забавляться механизмом. Щелкал и щелкал. Похоже, его загипнотизировали блеск лезвия и звук. Продавец, понимая притягательность бандитского оружия, сидел молча, выжидал, как поджидает рыбак, пока рыба теребит приманку. За окном проехал маневровый локомотив, из кухни донесся звон посуды и голос поварихи. Железнодорожник, черный, как трубочист, подошел к стойке и постучал по ней. Костек закрыл нож, сунул его в карман и достал бумажник. Вытащил из него банкнот и положил перед цыганом:
– Пятьдесят.
Тот взял деньги и протянул руку:
– Хароший ченч, кулега.
Они ударили по рукам, а потом цыган кивнул:
– Пошли. И ты тоже.
Мы двинулись за ним, но не к его столику, как я сперва подумал, а на улицу, туда, куда мы ходили курить. Цыган втиснулся в нишу, покопался за пазухой и извлек бутылку без этикетки.
– Что это? – недоверчиво поинтересовался Костек.
– Пей. Не бойся. Харошая водка.
Костек сделал глоток, и было ясно, что водка произвела на него впечатление. Несколько секунд он ловил ртом воздух, как рыба на берегу, а потом выдохнул:
– Паленая.
Цыган в темноте засмеялся и повторил с гордостью:
– Паленая!
Я взял бутылку и глотнул. Ста градусов там не было, но уж семьдесят это точно. По вкусу она напоминала ракию и была отменно хороша. Мы еще дважды пускали бутылку по кругу. Наконец цыган вернулся к своим, а мы закурили. Я смотрел в темноту и слышал, как Костек забавляется в кармане ножом.
А потом в середине ночи, когда уже не хотелось ни пить, ни разговаривать, мы забрали из-за стойки вещи, вытащили спальные мешки, улеглись на скамейках в зале ожидания и сразу же заснули, погрузились во тьму, заполненную железным грохотом, голосами путейских рабочих; они постукивали молотками по тормозам, и звук был сухой, высокий, как будто промерзший металл утратил всю свою звучность.
13
– Не везет, – протянул я.
Мы стояли под желтым расписанием в пустой автобусной станции. Было утро, и было жутко холодно. Судя по черным цифрам, автобус на Неверку уехал в шесть тридцать, а сейчас было семь с мелочью. Следующий будет только около трех.
– Ну и холодрыга! – Костек поежился под рюкзаком. – Мы же могли вечером узнать. Этот автобус…
– Могли. Мы много чего могли.
Зал ожидания был крохотный. Каморка без окон. В углу около электрической печки лежал старик. На полу таял снег. Костек потянул носом и сел рядом со стариком.
– Надо соснуть, хотя б часок. В такое время даже перекусить не удастся.
Мы опять впали в летаргию. Часы постукивали, большая стрелка обдирала кожуру с предложенного Костеком часа, по прошествии которого мы вышли в морозную мглу, чтобы снова убедиться, что Орля – это всем дырам дыра.
Правда, она обзавелась собственной пушкой на бетонном постаменте, а может, это была гаубица. Нацелена она была правильно – на запад. В пасти у нее торчал деревянный кол. Смысла в этом не было никакого. Остальная часть рыночной площади складывалась из одноэтажных и двухэтажных домов: магазины с цепями, подковами, с отравой для крыс и вывески «Видео-ТВ-салон», написанные ядовитыми фосфоресцирующими красками. Косметический салон «Флорида» в деревянном домишке с коричневыми ставнями, музыкальный салон «Манхэттен» в фургоне на колесах, из-за закрытой двери которого неслись «Польские орлы». Около гаубицы стоял конь, запряженный в сани; на голове у него был мешок с овсом, и слышно было, как он там хрумкает. Большой лохматый коняга с копытами, как тарелки. Выглядел он так, словно сам запряг себя и сам приехал. Женщины в платках и валенках делали покупки за окнами, на которых не было никаких надписей или только: «Мясо», «Хлеб», «Яйца, птица». Две блондинки в черных шубах вышли из-под вывески «Тутти-Фрутти», но у нас как-то не возникло желания проверить, чем там потчуют. Они скрылись за углом, оставив после себя углубления от каблучков в утоптанном снегу и аромат духов, который смешивался с запахом конского пота. Усатый мужик в домотканой свитке неспешно шел, приглядываясь к витринам, и, видно, искал что-то, что недавно еще там было, а может, просто хотел выпить, но дринк-бар «Калипсо» ни в коей мере не ассоциировался у него с теплым пивом и водкой. Мы только что побывали в этом баре, однако три высоких табурета у его стойки занимали жирные хмыри лет по тридцать, один в коричневом кожане, а два других в джинсе, с рожами, как тазы. Они жрали бренди и позванивали ключиками от машин, барменша чувствовала себя на седьмом небе, а за ее спиной возносился алтарь с «Чин-чином» на самом верху, коньяком на месте дароносицы и банками в самом низу. Выйдя оттуда, мы побрели по одной из улиц, она вела вниз и становилась все занюханней, пока не превратилась в обычную дорогу с кое-где стоящими домами, скорей даже хатами, и на одной из них над низкой дверью, кое-как заляпанной зеленой краской, мы обнаружили побуревшую доску. На ней кто-то изобразил кружку пива и надпись «Крестьянская корчма». Внутри все было так же, как на вывеске. И мы остались.
Мы ехали уже почти час, и тут пошел снег. С серого неба, которое без всякого шва соединялось с нагими холмами на горизонте, сыпались крупные белые хлопья. Дул южный ветер, и водителю пришлось снизить скорость, потому что дворники едва справлялись. Я разложил туристскую карту, на которой Василь обозначил наш шалаш и маршрут. Но что можно определить по такой карте, особенно если едешь с противоположной стороны? Автобус проезжал деревушку за деревушкой, сплошную цепь отвратительных могильников. Я глазел в окно, пытаясь увидеть какой-нибудь дорожный щит, остановку, все что угодно, лишь бы было написано название. Гонсер говорил, что они ехали два часа, так что время у нас еще было, но я предпочитаю знать, где нахожусь. Мы остановились в каком-то захолустье, которое называлось Плайсце. На карте оно тоже наличествовало. Желтая ленточка дороги, облепленная оранжевыми прямоугольниками, тянулась еще километров двадцать, чтобы у подножия высокой горы, на которую она поднималась серпантином, стряхнуть с себя соринки крестьянских дворов. По другую сторону перевала Монастырь (так было написано) шоссе на карте спускалось в светлую зелень, и дворы свисали с нее, как льдинки с ветки. Вскоре желтый цвет сменялся белым, и белая линия под прямым углом поворачивала на восток, на Неверку, и там обрывалась. От этого поворота отходила к югу черная нитка и бежала, тонкая, одинокая, километров семь, а на конце ее находился оранжевый прямоугольник с надписью «Сквирт». Дальше была уже граница. И где-то на середине этой линии, где-то между перекрестком и Сквиртом, появлялся Угриньский Поток, и было видно, что там есть мост, и вот там должна быть та дорога, которую Василь показывал мне с горы, где нам пришлось заночевать. На карте все это выглядело очень здорово. Пустяки, только шагай, и придешь.
Костек дремал, истомленный сидением в «Крестьянской корчме». Там был «Касис», так мы его подливали в подогретое пиво. Из-за снегопада смеркалось как-то очень быстро. На одной из остановок водитель перегнал всех пассажиров в заднюю часть автобуса. Начиналась гора, и наши шансы подняться на нее по пушистому свежему снегу были достаточно проблематичны. Нам предстояло преодолеть километра три-четыре серпантина. Я разбудил Костека, мы взяли рюкзаки и вбились в толпу у задней двери автобуса. Водитель торопил двух заболтавшихся баб, а Костек хлопал глазами и спрашивал:
– А в чем дело? В чем дело?
– В езде в гору зигзагом по снегу.
Автобус тронулся. Через минуту он резко свернул направо и начал подниматься. В сером полусвете сквозь метель я увидел внизу белые крыши Домов. А потом была уже одна только белизна. Я чувствовал, как ветер ударяет в бок автобуса, словно пытаясь столкнуть вниз, на дома, на хлева. Но у водителя с нервами было в порядке. Он включил «первую», вжал газ на одну треть и так держал.
– Коли он на подъеме встанет, то дальше ни в какую не пойдет. А ежели вниз покатит, то вообще страх.
– Так можно ж подтолкнуть.
– Хер в сраку, а не подтолкнуть. Сколько в нем тонн? Но этот хорошо тянет. Если не забуксует, то выедет. Неохота мне переть пехом.
Мужики в темноте обсуждали нашу ситуацию, и кто-то, видать самый впечатлительный, украдкой закурил.
На резком левом повороте я почувствовал, как зад автобуса уходит вбок, и уже казалось, что мы встанем, однако водитель дал еще газу, колеса чуток побуксовали, а потом мы снова двинулись в бесконечно медленном темпе, и лишь гудение двигателя да дрожь пола свидетельствовали, что мы едем по дороге, а не летим в темноте сквозь метель и не плывем по черной воде. На залепленном ветровом стекле дворники вырезали два прозрачных веера.
– Теперь пойдет. Этот последний поворот уже нестрашный.
Люди разошлись по автобусу. Нам не захотелось идти на свои места, и мы плюхнулись на последнее длинное сиденье.
– За семь гор, за семь рек, – произнес Костек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я