https://wodolei.ru/brands/Ravak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Спайка положили в больницу, где оператор камнедробильной установки направил на злокозненный камешек ультразвуковой луч – как говорится, звук звуком вышибают. Вскоре бомбардировка стихла, децибелы пошли на убыль, а коварный кристалл где сидел, там и продолжал сидеть, уютно устроившись, подобно аисту в трубе, в выводящем протоке между почкой и мочевым пузырем.
Генералы от медицины протрубили сигнал к механическому вмешательству. Спайку в пенис затолкали некое проволочное приспособление с пружиной на конце, ужасно похожее на венчик для взбивания яичного желтка, отдав приказ, чтобы оно, преодолев мочевой пузырь, произвело в трубе захват лазутчика. Когда приспособление извлекли обратно, ловушка оказалась пуста, а рентгенограмма показала, что коварный прилипала диаметром около шести миллиметров даже не сдвинулся с места. Тогда Спайку прописали полноценную хирургическую операцию. Операция шла довольно гладко – по крайней мере до того момента, пока врач трясущейся рукой (не иначе, как перетрудил локоть, играя в гольф) случайно не задел тонкую соломинку мочеточника. Причем этот его ляп остался незамеченным остальными медиками (не иначе как в этот момент они увлеченно обсуждали результаты полуфинальных игр).
Под вечер у Спайка разболелась голова и поднялась температура. Медсестры не придали этому особого значения даже тогда, когда симптомы не проходили. Прошло целых три дня, прежде чем они обратили внимание на тот факт, что пациент ни разу не помочился после операции. Дежурный врач заподозрил, что где-то в мочевыводящих путях у Спайка засел еще один камень, однако рентген такового не обнаружил. Решили сделать анализы крови. Лаборатория прислала результаты, согласно которым по кровеносным сосудам Спайка текло содержимое сточных канав Калькутты. Уровень нитратов зашкалил за все мыслимые и немыслимые пределы. Чему удивляться, если на протяжении трех суток моча, не имея выхода из организма, выливалась в брюшную полость со скоростью восьмисот кубических сантиметров в день. Иными словами, в животе у Спайка скопилось столько огненной жидкости, которой с лихвой хватило бы, чтобы заполнить бак мощного мотоцикла.
К тому времени Спайка извела рвота, лицо и конечности опухли, и уже начались легкие конвульсии. Медики роем слетелись к нему, словно не к постели тяжелого пациента, а на открытие нового загородного клуба. Спайка подсоединили к искусственной почке и сделали ему переливание крови. Пока его по коридорам клиники везли на операционный стол, каталка, на которой он лежал, напоминала кибитку в караване стерилизованных цыган. Спайка снова разрезали, осушили ему брюшную полость и сшили мочеточник. В течение нескольких часов его жизнь была, что называется, на волоске, но все же он выжил.
Первые слова, сказанные им в адрес Эллен Черри, когда ее пустили к нему на следующий день, были:
– Ну и ну! Мне прострелили голову. Мне удалили почечный камень. Нет, первое куда приятнее.
* * *
И хотя Спайк отличался отменным здоровьем, тройная пытка с почечным камнем, уремия и повторная операция сильно подкосили его. Проведя одиннадцать дней в больнице, он еще месяц выздоравливал дома, у себя в квартире в Верхнем Вест-сайде. Эллен Черри ухаживала за ним днем, а сын с невесткой по вечерам. Кстати, сын долго уговаривал его подать на врачей в суд.
– Что ж, возможно, это и впрямь плохая больница, но зачем превращать это дело в лотерею штата Нью-Йорк, – заявил в ответ Спайк. – Уж лучше я буду и дальше зарабатывать себе на жизнь так, как привык.
Абу навещал выздоравливающего, как только ему удавалось выкроить свободную минутку, однако дел в ресторане было полно, и это случалось нечасто. Благодаря публикации в газете «Виллидж войс» слава Саломеи распространилась по всему городу. Количество посетителей в ресторане заметно выросло. Абу ввел правило, что в обеденном зале нельзя сидеть, не заказав обед, однако даже это не отпугнуло желающих поглазеть на танец. К семи часам вечера в пятницу и субботу в заведении не было ни одного свободного места. И как Абу ни уламывал руководителя музыкантов, он так и не смог уговорить его, чтобы тот в свою очередь уговорил Саломею танцевать и в другие дни.
– Попробую поговорить с ней по душам, – говорил беззубый музыкант, кладя в карман пятидесятидолларовую купюру, предложенную Абу. – Но ведь это молоденькая девушка, ей надо учиться, ей нужен отдых.
Одетый в темно-синий шерстяной костюм в тонкую полоску (у него вошло в привычку носить их независимо от сезона), Абу присаживался на край постели Спайка и подбадривал друга рассказами о том, как процветает их ресторан и какой интерес у публики вызвало их братское начинание благодаря Саломее. Нередко Абу сетовал, что не может найти себе достойного партнера на теннисном корте, и эта небольшая белая ложь ложилась Спайку бальзамом на душу. Визиты Абу, однако, были коротки. Большую часть дня Эллен Черри ухаживала за Спайком одна. Она кормила его, купала его, давала ему лекарства, делала для него слабенькие ромовые коктейли, читала отрывки из любимых им Шекспира и Пабло Неруды.
– Когда я был совсем маленьким мальчиком, – сказал как-то раз Спайк, – моим самым любимым стихотворением было «Одна старушка жила в башмаке».
– Неудивительно, – ответила Эллен Черри.
– А еще я любил стишок про то, как поросенок пошел на базар, но мои родители почему-то начинали от него нервничать. Особенно там, где он начинал пищать.
И хотя времени у нее ни на что, кроме работы, не оставалось, Эллен Черри не жалела, что провела четыре недели в качестве сиделки Спайка. Тем не менее сей факт в корне изменил их отношения. Ее сексуальные чувства к нему испарились в мгновение ока. Возможно, причиной тому была его беспомощность, возможно – передозировка близости. Эллен Черри сама не знала, почему так произошло, но понимала – прежний огонь угас безвозвратно. Они оба избегали разговоров на эту тему, однако Спайк безошибочно чувствовал, как резко понизилась эротическая температура. И хотя в душе он, возможно, мечтал о возобновлении отношений, однако не стал ни свистком манить к себе дельфина, ни набрасывать электрическое одеяло на холодную спину. Эллен Черри и Спайк остались друзьями, но больше ни разу не совершали они прогулок на середину океана, где соленые брызги поблескивали, отражаясь в ее румянах, пока Спайк пытался поймать то сияющее морское существо, которое многие мужчины отведали, но ни один из них толком не видел.
* * *
Когда Спайк наконец занял свое место за конторкой метрдотеля, он был тощ и бледен, как бордюр из инея на обоях Матери Волков. Был вечер пятницы в начале августа, и ресторан приготовился к отражению наплыва клиентов – любителей перекусить и поглазеть на Саломею Завсегдатаи – такие как специалисты по ирригации из Марокко, курд-переводчик при ООН или детектив Шафто – заняли свои привычные места у стойки бара или за обеденными столами еще в пять, готовые провести в томительном ожидании четыре часа, прежде чем под сводами ресторана раздастся знакомый перезвон бубна. К половине седьмого несколько пылких Ромео уже крутились у входа в заведение в надежде попасться танцовщице на глаза, когда та будет выходить из черного седана, на котором ее привозили сюда, а потом отвозили домой. Правда, единственный глаз, который обращал на них внимание, – это сердитый глаз сестры руководителя оркестра, которая неизменно сопровождала девушку на работу и с работы. Саломея же ни на кого не смотрела и не с кем не заговаривала – молчаливая, застенчивая, отрешенная, самодостаточная – до того мгновения, пока оркестр не начинал исполнять первую мелодию. И тогда она раскидывала сложенные на груди руки, словно выпуская наружу некое свечение, отчего щеки присутствующих дипломатов тоже вспыхивали огнем, а зеленые оливки в мартини наливались цветом.
«Нью-Йорк не удивить танцем живота, – писала «Виллидж войс». – Горячие танцовщицы завораживали зрителя этим древним искусством уже давно – в свое время им удалось затмить собой даже цветной кинематограф или Мировую выставку 1939 года. Начиная с сороковых годов, в городе имелось как минимум два-три ближневосточных или греческих клуба, в котором выступали девушки, владеющие секретами этого древнего танца. Но никогда еще на Манхэттене не было исполнительницы, равной по технике и таланту Саломее из «И+И».
В шесть пятьдесят зазвонил телефон. Трубку снял Спайк.
– «Исаак и Исмаил», – ответил он. – Свободных мест нет. – Выслушав в течение нескольких секунд незримого собеседника, он жестом подозвал Эллен Черри. – Тебя. Вроде бы как мать.
– Я сниму трубку в кухне. Извини, Спайк. Я говорила им никогда не звонить сюда по вечерам, когда мы заняты обслуживанием клиентов.
– Ничего страшного. Все места заняты.
– Да, но сколько тонн фалафеля я должна разнести!
– Не волнуйся. Давай я вместо тебя обслужу твои столики. Ведь если у кого и разыгрался аппетит, то только на нашу Саломею.
– Ладно, не преувеличивай. Кстати, завтра я собиралась купить кисти и холст.
Отмахиваясь от анонимных рук, норовивших похлопать ее или ущипнуть за полку, Эллен Черри прошла в кухню. Сняв трубку с висевшего на стене дополнительного аппарата, она узнала, что ее отца больше нет в живых.
Набальзамированный Верлин лежал в гробу, и от него еще попахивало слегка заплесневелой мочалкой – тоже своего рода вызов, от которого Эллен Черри стало чуть легче на душе. Верлин как бы уносил этот свой запашок с собой в могилу.
Эллен Черри постояла у открытого гроба, вспоминая все то, что они когда-то делали вместе, то, что Верлин делал ради нее: кукол и наборы для рисования, которые он ей покупал, фильмы, которые она смотрела, сидя у него на коленях, их поездки во Флориду, во время которых он постоянно спрашивал у нее, хочется ли ей «кока-колы» или гамбургера, а может, его «папина дочка» хочет пи-пи (хотя на самом деле ей больше всего хотелось играть в зрительные игры). Глотая слезы, Эллен Черри перетасовывала колоду воспоминаний – карты отцовской любви, на которых были и радость, и тревоги, и самопожертвование. Но то и дело оттуда выскакивал черный туз, напоминая о том, как однажды отец выгнал ее из-за мольберта, как он нещадно скреб ей лицо и кричал «Иезавель!». Почему-то это воспоминание заслоняло собой все остальное, что он сделал для ее развития и счастья. Эллен Черри терзалась сомнениями, нормально ли это, случается ли так, что и другие люди тоже держат в душе обиду на любящих родителей даже после того, как тех уже нет в живых. И если сама она умрет завтра, будут ли ее помнить за то немногое хорошее, что она успела сделать в этой жизни, или за ее эгоизм и озлобленность, особенно в отношении Бумера Петуэя? Она лила слезы как по отцу, так и по себе самой. Неожиданно ей бросилось в глаза, что при бальзамировании Верлину густо наложили на лицо косметику, и она улыбнулась сквозь слезы горькой улыбкой.
Пэтси подошла и встала рядом.
– Его свел в могилу футбол, – сказала мать.
– Мама, о чем ты говоришь? Папа ведь последний раз играл еще ребенком.
– Не играл, зато смотрел. Он угробил свое сердце, сидя перед телевизором.
Позднее один из участников церемонии похорон рассказал Эллен Черри, что Верлин смотрел показательный матч с участием «Вашингтон редскинз». Неожиданно ему стало плохо, и он схватился за сердце.
– Дело не в том, что ваш отец был заядлым болельщиком, – добавил тот человек. – Просто он долго просиживал перед ящиком и пихал в себя всякие чипсы.
В своей речи Бадди Винклер обошел стороной тему футбола и телевидения, однако вспомнил парочку эпизодов про то, как в молодые и бесшабашные годы они с покойным «ловил и лягушек». На сей раз преподобный блеснул красноречием, это была вынуждена признать даже Эллен Черри. Его саксофон исторгал радость в глаза усопшему, пел успокоение навсегда заглохшему мотору в груди. С гипнотическими каденциями он воспроизвел перед притихшей паствой тень, что отбрасывает только что появившийся на свет младенец, как затем эта тень растет и заостряется, пока не становится похожей на церковный шпиль, что устремлен в небесную высь к Господу Богу.
– Путь вниз есть путь наверх, – произнес он, цитируя греческого философа перед группой людей, которые привыкли принимать как истину лишь слова непосредственно из Священного Писания или из уст политика-южанина.
Эллен Черри так и подмывало спросить его, что он хотел сказать, цитируя в храме Господнем афоризм философа-язычника, однако не осмелилась подойти к нему ближе. После похорон, уже у них дома, Бадди провел большую часть времени, обнимая Пэтси и время от времени притягивая ее заплаканное лицо к лацканам пиджака от Армани. Но стоило ему перевести глаза в сторону Эллен Черри, как взгляд его становился темнее тучи, а золотые зубы начинали издавать скрежет. На ее счастье, уже на следующее утро он вернулся в Нью-Йорк.
А еще через день, ближе к вечеру, вернулась туда и Эллен Черри. На этом настояла Пэтси.
– Тебе надо на работу. Папа был бы против, если бы ты пропустила лишние дни. Ты ведь знаешь, как он относился к бездельникам и прогульщикам.
И все равно Эллен Черри не хотелось уезжать. Но тут Пэтси призналась ей, что тоже собирается перебраться в Нью-Йорк.
– Сейчас я пока вся на нервах. Господи, главное – прийти в себя, пережить все это и успокоиться. Думаю, что со временем у меня получится. И как только я приду в себя, то больше не собираюсь сидеть в этой дыре. Может, я приеду к тебе и поживу какое-то время с тобой. Надеюсь, ты не против? После отца осталась страховка, так что денег хватит, и кто знает, может, мне удастся немного подзаработать на этом старом сарае.
В самолете Эллен Черри все пыталась представить Пэтси без Верлина. Но она не могла представить без него мир вообще, каким бы незначительным игроком на сцене жизни он ей ни казался. Как она ни старалась, ей было трудно представить себе постоянное отсутствие человека, который (по крайней мере для нее) всегда там был, являясь своего рода фундаментом ее жизненного опыта, ее плоти и крови.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я