https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/so-shkafchikom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Вы бы ещё на ужин утром пришли, — в окно раздаточной высунулось красное и круглое, как дно медного чана, лицо повара. — Две картошки на ложку захотели. И гулять, и ужинать.
— А ты, видно, по три картошки на ложку умудряешься поддеть, вон какой справный, — огрызнулся кто-то из опоздавших и направился к выходу.
Повар покраснел ещё больше, но не стал скандалить, спросил громко:
— Чей командир лейтенант Ерёмин?
— Мой, — отозвался Семён.
— А ты вернись.
— Зачем? — насторожился Семён, ничего доброго не ожидая от краснолицего повара.
— Тебе ужин оставлен. Да не мне говори спасибо, а своему лейтенанту. Пристал он как с ножом к горлу… Вон там, на угловом столике глянь.
— А может, и мне оставили? — к раздатке подскочил случайный товарищ Нартахова по увольнению. — Мне, младшему сержанту Иванилову?
— Больше никому и ничего нет! — Повар с грохотом закрыл окно раздатки.
Иванилов огорчённо развёл руками.
— Может, вместе поедим? — Семён тронул младшего сержанта за плечо.
Котелок с гречневой кашей, политой маслом, был укутан в большую чистую тряпицу и сохранил ещё сытное тепло. Растроганный заботой, Нартахов почувствовал, как у него защипало глаза.
— Моя мать всегда так делала, когда я на вечёрки бегал, — говорил Иванилов с набитым кашей ртом. — Придёшь под утро, а еда ещё тёплая. Твой лейтенант тоже якут?
— Да нет, русский, — удивился вопросу Нартахов.
— Ну тогда вы, значит, земляки?
— Да тоже нет. Хотя он откуда-то из Сибири.
— Настоящий командир. С таким на любое дело можно идти смело, — добавил младший сержант.
Нартахову нравилось, что хвалят его командира.
— А ты знаешь, какой он? Он… он… — Семён торопливо подбирал подходящие слова, но они как-то не шли на память, и он поднял большой палец: — Вот такой он!
Это было, кажется, за день или два до отправки на фронт.
— Вы проснулись?
Нартахов вздрогнул, открыл глаза и увидел над собой девичье курносенькое лицо со светлыми глазами. Эту медсестру Нартахов, кажется, знал.
— Вы ведь Зоя?
— Зоя! — почему-то радостно согласилась девушка. — У вас одеяло сползло, я и решила поправить… И разбудила вас. Вы спите, спите.
— Я попытаюсь. Сколько времени?
— Рано ещё. Пятый час… Тут ваша жена приходила…
— Что вы? Зачем пугать женщину? Кто же это постарался?
— Я не знаю. Кто-то сообщил. Кажется, она вас искать начала, всюду звонить, вот ей и сказали, что вы в больнице. Она и прибежала сюда. Еле успокоили её. Сказала, что утром придёт.
— Утром я и сам пойду домой.
— Домой вы пойдёте, но не сегодня. Вам вначале полечиться немного надо, — девушка говорила всё это мягким голосом, чуть растягивая слова, словно обращалась к капризному ребёнку. — И потом — постарайтесь поменьше двигаться.
— Как это?
— А вот так. Лежите смирненько, и всё. Так велел врач. А теперь постарайтесь уснуть. Во сне все болезни проходят быстрее, — девушка улыбнулась и бесшумно ушла.
Нартахов закрыл глаза, стараясь дышать глубоко и размеренно. Сон то накрывал его с головой, то куда-то откатывался, и он то видел лицо Маайи, то тускло освещённый коридор больницы, то пылающие стены электростанции… Но вот из огня и дыма, громыхая стальными гусеницами, вышел танк Т-34, его, Нартахова, танк…
И ещё Нартахову помнится один случай… Их часть спешно, своим ходом, перебрасывали на другой участок фронта. Дороги были разбиты, осеннее свинцовое небо низко висело над землёй, и из разбухших туч сыпался снег вперемежку с дождём. Стылый ветер срывал последние листья с придорожных кустов. Они шли почти сутки и остановились на отдых в полусожжённой деревне, лишь недавно оказавшейся в неглубоком тылу.
Экипаж Ерёмина устроился в более-менее уцелевшем доме, битком набитом усталым народом. Пришли в деревню уже потемну, а в два ночи Нартахов должен был сменить часового. Вымотавшийся Семён, сберегая каждую минуту для живительного сна, едва похлебав из котелка, тут же повалился на пол.
Проснулся Нартахов не скоро, лишь почувствовав, что отлежал неловко подвёрнутую руку. Он повернулся на другой бок, потёр онемевшую руку, попытался уснуть снова, но сон уже куда-то отлетел. Нартахов приподнял голову над рюкзаком, служившим ему и подушкой, и огляделся. Рядом лежал пожилой усатый солдат и курил самокрутку, сосредоточенно глядя в потолок.
— Чего не спишь? — спросил Нартахов солдата.
— Не спится, — бесцветно ответил солдат и вздохнул.
— А времени сколько? Не знаешь?
— Три, — ответил солдат, не посмотрев на часы.
— Как три?
— Три, потому что три. — Солдат думал о чем-то своём, тяжком, и его голос был по-прежнему бесцветен.
— Этого не может быть, — забеспокоился Нартахов. — Ты посмотри лучше.
Вместо ответа солдат, всё так же рассматривая потолок, протянул большие, похожие на луковицу, часы. При слабом свете жирника, чадящего на столе, Нартахов разглядел циферблат: три часа.
Нартахов торопливо поднялся и, запинаясь о ноги лежащих вповалку людей, выбрался за дверь. Около танка он приметил часового и тотчас признал в нём Ерёмина.
— Товарищ лейтенант! Меня не разбудили!.. — взволнованно начал оправдываться Нартахов.
— А, это ты, Семён? — совсем не по-командирски отозвался Ерёмин. — Ну чего ты заколготился?
— Дак не разбудили же. Мне с двух часов…
— Это я не велел тебя будить.
— Да почему же? — Нартахов, уже крепко свыкшийся с армейской дисциплиной и помнивший, что в два часа ночи ему вставать на пост, ничего не хотел понимать. — Моё время…
— Сеня, иди-ка ты спать. Завтра, нет, уже сегодня нам понадобится хорошо отдохнувший водитель. Понял?
— Я уже отдохнул.
— Сержант Нартахов! — голос Ерёмина окреп. — Приказываю отправляться спать.
Нартахов стоял неподвижно.
— Выполняй приказ! — Было похоже, что Ерёмин начал злиться. — Кру-гом!
Нартахов лёг на своё прежнее место, но ещё долго не мог заснуть, раздумывая над случившимся. «Неужели его посчитали настолько слабым? — шевелилась обидная мысль. — Сколько же можно о нём так думать? Ведь он никогда не жаловался на тяготы армейской жизни и никогда не отлынивал ни от какого дела».
Но постепенно обида растаяла, и он стал подумывать, что Ерёмин по-своему прав, и он, Нартахов, скорее всего, так бы и поступил, будь он на месте лейтенанта. Тёплая волна благодарности к Ерёмину наполнила душу Нартахова.
А ведь был уже такой случай в жизни Нартахова, был.
Закрыв глаза, Нартахов видел раннюю осень, копны и стога сена на широких приречных луговинах, раздетых до пояса косарей, синее небо и синие озёра и гомонящих перед отлётом уток. И себя, девятилетнего. Сенокосная страда шла на убыль, но вот-вот могли ударить сеногнойные дожди, и весь народ, от старого до малого, работал на лугах весь долгий северный день. И однажды, несмотря на дневную усталость, Семён вместе с братом Никусом, который был старше на пять лет, прихватили ружья и вечером отправились на озеро. Почти всю ночь они просидели в скрадке, стреляли уток, в охотничьем азарте не замечая, как быстро идёт время, и вернулись домой лишь под утро. И девятилетнему Семёну показалось, что едва он упал в постель, как раздался голос отца:
— А почему малец до сих пор спит? Ну-ка, будите его!
И тут же послышался упрашивающий голос Никуса:
— Пусть брат поспит. Он ведь совсем мало ещё спал.
Но отец был строг:
— Мало спал? А кто в этом виноват? Никто его на охоту не гнал. Он что теперь, собирается ночью без ума носиться с ружьём, а днём спать? Не выйдет. Поднимай парня, пусть пригонит быка.
— Да я сам пригнать его успею, — упирался Никус. Семён хотел вскочить с постели, крикнуть, что он уже не маленький и всё, что ему поручают, он сделает, но никак не мог поднять тяжёлые, словно налитые свинцом веки; так и лежал на грани сна и бодрствования, чувствуя, как тёплая волна благодарности и любви к брату наполняет всё его существо.
А когда Семён справился со своим сном, ему захотелось немедленно увидеть брата, сказать ему самые добрые, самые красивые слова, и он побежал на зелёный холм, где любил пастись их бык и куда только что ушёл Никус.
Никуса, ведущего в поводу сыто отдувающегося быка, Семён встретил на полдороге к холму.
— Уба-ай! — радостно крикнул Семён.
— Зачем встал? — нахмурился Никус — Почему не спишь?
— Да я… — вдруг растерялся Семён.
Но Никус, всё так же сердито хмуря брови, не остановился, прошёл мимо. Семён никак не мог взять в толк, почему сердится брат, и, подавленный, остался стоять на дороге. Он стоял понурив голову и сосредоточенно ковырял землю чёрными и жёсткими пальцами босой ноги. И только потом, годы спустя, Семён понял, что настоящая доброта не любит слов, застенчива, не любит выставлять себя напоказ.
Вот и подумалось тогда сержанту Нартахову, что Николай Ерёмин и Никус, который сражается где-то под Ленинградом, похожи друг на друга не только именами, но и душой.
Вот с тех пор и стал Нартахов называть Ерёмина Никусом. Сначала мысленно, а потом и вслух. Ерёмин весело посмеивался:
— Ты посмотри, сколько имён напридумивали из одного моего имени — Николай. Олесь зовёт меня Микола. Семён — Никусом. Войну закончим, надо мне будет съездить и на Украину, и в Якутию. Как, Семён, позовёшь в гости?
— Спрашиваешь?! — радовался Семён. — Самым дорогим гостем будешь!
…Но никогда уже лейтенант Ерёмин не приедет в Якутию, не увидит её озёр, рек, цветущих аласов, тайги, голубого неба. Николай-Никус, Николай Фомич Ерёмин погиб, сгорел в танке, спасая своего беспомощного механика-водителя, спасая Семёна Нартахова. А ведь мог бы спастись, мог. И сегодня Нартахов жив лишь потому, что погиб Ерёмин. Нартахов живёт не только за себя, но и за лейтенанта Ерёмина, за человека, смертью своей доказавшего, что главное для человека — добро. Эта мысль, эта истина пропитала плоть, кровь и сознание Семёна Нартахова, определяла его дальнейшую жизнь и поступки. Только осмысленное добро, только забота о людях с тех пор делали жизнь Нартахова оправданной и нужной. И ещё Нартахов знал, что он обязан жить, чтобы платить непреходящий, неубывающий долг памяти Ерёмина и памяти других дорогих и близких ему людей.
— Вы Нартахов?
В сумерках зимнего утра Семён Максимович увидел около себя женщину в халате. По худобе и маленькому росту её вполне бы можно было принять за подростка, но голос, низкий, с натруженной или простудной хрипотцой, мог принадлежать только пожилой женщине.
— Я, — торопливо ответил Нартахов.
— Тебе, — женщина бросила на тумбочку небольшой пакет.
— Что это?
— Конфеты.
— Я не просил конфет.
— Мало что не просил. Принесли, и всё.
— Да кто принёс-то?
— Дружки твои, — начала сердиться женщина. — Притащились в больницу ни свет ни заря, колотятся в дверь, принимай передачу, пускай на свидание. Дай волю, так ночью будут приходить. Я их прогнать хотела, а они говорят — мы рабочие, на смену идём, прими передачу ради бога. А я смотрю — в пакете бутылка. Вот конфеты только и взяла.
— Так в бутылке-то, скорее всего, молоко было.
— Что? — женщина возмущённо всплеснула руками. — Это вы кому-нибудь другому рассказывайте. Мужик мужику в бутылке не может принести ничего, кроме водки.
— Кто же это был-то? — больше сам себя спросил Нартахов.
— Откуда мне знать. — Женщина заглянула под кровать: — Есть, нет?
— Что есть? — не понял Нартахов.
— Ну, в судне, в утке.
— Нет-нет, — поспешно ответил Нартахов. — Если что, так я сам. Звать-то вас как?
— Называйте санитаркой, — всё так же грубовато ответила женщина.
Нартахов взял с тумбочки конфеты, попросил:
— Возьмите, пожалуйста.
— Это вам принесли.
— Я сладкого не люблю.
— Санита-арка-а! — послышался призывный крик из дальней палаты.
Женщина вскинула голову, словно слушая, не повторится ли крик, и, перед тем как уйти, резко бросила через плечо:
— Да и я привыкла без сладкого обходиться.
Нартахов знал, хотя бы в лицо, почти всех жителей прииска, а эту женщину видел впервые. Скорее всего, она появилась в посёлке совсем недавно. Нартахов считал себя человеком пожившим, повидавшим людей — да и работа была такая, среди людей — и подумал, что в жизни этой санитарки, похоже, было мало радости и тепла и, быть может, никогда не было такого человека, рядом с которым бы её душе было тепло и радостно. Нартахову приходилось встречать таких женщин.
Не спалось, и Нартахов, полуприкрыв глаза, медленно перебирал дни своей жизни. Пожалуй, профсоюзному работнику, если он, конечно, работник, а не просто занимает место, больше, чем кому-либо, приходится сталкиваться с человеческой бедой и радостью. И главное в этой работе — уберечь себя от спокойствия и равнодушия, которое, чего греха таить, может подкараулить любого человека. Но Нартахова от этой напасти, как талисман, хранит память о лейтенанте Ерёмине. И через всю его жизнь, через каждый его день прошёл экипаж танка Т-34. Пожалуй, со дня гибели Никуса Ерёмина и начался отсчёт той жизни, которую он сам себе назначил.
Надо всегда, пока видишь солнечный свет, делать людям добро. Таково завещание командира. Хоть и не говорил лейтенант Ерёмин так никогда, но это он оказал своею жизнью и смертью. И он, Нартахов, честно жил свою жизнь. Никто не мог бы обвинить Семёна Максимовича в равнодушии, недоброжелательстве. Другие упрёки были, особенно со стороны, начальства, и выговоры были — не всем нравится, когда твёрдо и непреклонно стоишь за дело.
Чего греха таить, и в этом Семён Максимович отдавал себе трезвый отчёт, не всегда ему удавалось отстоять правое дело. Бывало, что благие помыслы так и оставались помыслами. Бывало и так. Вот и со строительством новой больницы затормозилось. Но люди понимали и это и иногда даже, успокаивали: «Да не убивайся ты так, Максимсыч. Плетью обуха не перешибёшь».
Как-то год назад Семён Максимович, ссылаясь на возраст и усталость, решил уйти если и не на пенсию, то на более спокойную работу и уже получил на это дело согласие начальства, и совершенно неожиданно дело застопорилось. Отчётно-выборное собрание шло своей обычной колеей, но лишь до тех пор, пока речь не зашла об освобождении Нартахова от должности. Выступающие с редким единодушием заявляли:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я