https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/chernie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И много лет казнит себя Семён Максимович за ту вольную или невольную вину перед женой. Ведь не помчись он тогда сломя голову в далёкий район, не потащи за собой в клящие морозы беременную жену, жизнь могла бы сложиться совсем по-другому. В минуты самобичевания, когда небо темнело и меркло над ним солнце, хотелось Нартахову бежать от себя в самую пустынную пустыню и закричать так, что раскололось бы небо и приникли к земле деревья чёрной тайги.
Но не было ни единого раза, чтобы Маайа хоть бы слабым намёком упрекнула его в том давнем несчастье. По пустякам ругается, это за Маайей водится, этого у неё не отберёшь, но тут Семён Максимович догадывается, что чаще всего за ворчливостью жена прячет свою нерастраченную нежность.
…Нартахов поставил принесённую Маайей тарелку себе на грудь и прикрыл веки. Маайа почувствовала перемену в настроении мужа, заговорила о другом:
— Я и не думала, что много людей так хорошо к тебе относятся. Меня сегодня уже, однако, сколько человек спрашивали: как там Семён Максимович? Интересуются твоим бесценным здоровьем. А что ты такого замечательного сделал, чтобы о тебе так беспокоились?
— Может, ты хоть теперь поймёшь, что я хороший человек? — поддержал разговор Семён Максимович.
— Ну и хвастун ты редкий. Разве хороший человек станет кричать во всё горло, что он хороший человек?
— Конечно, хороший, — не сдавался Нартахов. — Разве такая, редкая по своим достоинствам, женщина, как ты, согласилась бы признавать своим повелителем плохого человека?
Когда Нартахов справился с обедом, Маайа собралась уходить.
— Ну, ладно, лежи, лечись. А я пошла… Что ты мне ещё хочешь сказать?
— Желаю тебе увидеть меня во сне.
— Вот это твоё перевязанное лицо?
— Спеши глядеть, спеши. Возможно, у меня никогда больше не будет такого ослепительно белого лица.
Маайа улыбнулась и пошла к выходу. Семён Максимович смотрел ей вслед и с острым сожалением подумал, как мало за свою жизнь он сказал жене тёплых, ласковых слов.
Нартахову всегда нравилась якутская сдержанность в проявлении нежности к женщине. Якут на глазах людей не то что не поцелует близкую женщину, а даже не назовёт её «милая», «дорогая», «моё золотце». И всегда Семёну Максимовичу казалось, что от слов, да ещё особенно от тех, которые попадут в чужие уши, чувства могут как-то потускнеть, обесцениться. Но с годами Нартахов стал подумывать: а не слишком ли мы, якуты, скупы на ласковые слова?!
Вот и сейчас разве он обогрел жену, сказал ей хоть одно тёплое слово? Полуприкрыв глаза, Нартахов подбирал самые добрые, нежные слова, которые он непременно должен сказать своей Маайе, и, укутанный розовым туманом этих слов, незаметно уснул.
Проснулся он под утро и почувствовал себя здоровым: голова почти не болела и не кружилась. Он тут же вспомнил, как собирал нежные слова, которые он скажет Маайе при встрече, но подумал, что свой характер ему вряд ли удастся переделать и, вернувшись домой, он снова «забудет» все ласковые слова и понесёт какую-нибудь глупость.
Но как хорошо он выспался! Будто выкупался в живой воде, будто каждая жилка расправилась, отдохнула, набрала силы. Немного может припомнить Нартахов таких вот, несущих отдых и покой ночей. Впервые так живительно выспался он, кажется, в сарае старого Омельяна.
Но проснулся он тогда от тупого удара в подбородок. Вначале ему почудилось, что он в танке, но, нащупав под собой солому, он тут же понял, где находится и что в этой яме он не один. И опять его тупо боднуло, на этот раз в бок, и Семён разглядел, что это сапоги полицая. Стецко, похоже, не так давно пришёл в себя и теперь бился, всеми силами стараясь освободиться от пут.
— А ну притихни! — зло сказал Нартахов.
Полицай удивлённо замер и спросил напряжённо:
— Кто тут?
— Я, — ответил Семён.
— Кто ты?
Семён мог назваться кем угодно, но сказал твёрдо:
— Сержант Нартахов.
Павло затих, тяжело соображая, откуда здесь мог взяться советский сержант, и прикидывая, как себя вести.
— А ты кто? — спросил Нартахов испытующе.
— Человек, — неопределённо ответил Стецко и снова замолчал, выжидая.
— Нет, ты не человек, ты фашистский полицай.
Стецко хотел что-то ответить, но вдруг понимающе встрепенулся.
— Да это же подвал в сарае дядьки Омельяна, — осмысленным и даже обрадованным голосом сказал он, видимо вспомнив случившееся с ним вчера. — Правильно я говорю?
— А это, парень, тебя не касается. Лежи, где тебя положили.
— Напрасно ты так со мной разговариваешь. Меня многое касается… Так, значит, это тебя дядька Омельян прячет?
Нартахов промолчал.
— Ну, вот что, — резко, с нагловатым нахрапом начал Стецко, — развяжи меня. И мы вместе пойдём в комендатуру. Там я поручусь за тебя, и тебя не тронут. Война для тебя кончится. Давай, давай, шевелись.
— Слишком дёшево хочешь купить, — Нартахов демонстративно сплюнул.
— А что ты ещё хочешь? — не сразу понял издёвку Стецко. И разом взорвался: — Да понимаешь ли ты, дурья голова, где мы находимся? Да я сейчас крикну, и сюда немцы со всей деревни сбегутся. Чуешь, чем это для тебя обернётся?
— Не крикнешь, — успокоил полицая Нартахов.
— Это ещё почему? — не понял Стецко.
— А потому… Хоть ты сейчас и с перепою, а всё ж должен понять, что это будет твой последний крик. Пока бегут сюда, я в тебя успею всю обойму разрядить, — Нартахов похлопал ладонью по ложе винтовки. — Ты, думаю, догадываешься, что мне терять нечего.
Стецко понял, что с ним не шутят, и перешёл на примиряющий тон:
— Сейчас утро или вечер?
— Нам с тобой всё равно, — ответил Нартахов и мысленно обругал себя за это «нам с тобой», словно нечаянно прикоснулся к чему-то нечистому.
— Тебе-то, может, и всё равно, да не мне. Я в двенадцать дня должен быть в комендатуре. Раз ты человек военный, сам знаешь, чем это грозит. Да и тебе тоже от этого будет плохо. Меня же искать начнут. И найдут. Так что лучше развяжи, и мы с тобой сможем договориться.
— Не договоримся.
— Не захочешь идти в комендатуру, пойдёшь куда угодно. Я даже сам тебя отведу, куда ты хочешь. Со мной ведь будет безопасно, — продолжал убеждать Павло.
Нартахов молчал. Замолчал и Стецко. Какое-то время он лежал молча, без движения, но вдруг с остервенением выгнулся и забился, как большая рыбина, выброшенная на песок. Нартахову даже показалось, что путы на ногах полицая начали слабеть, и он ткнул Стецко прикладом винтовки.
— Хватит колотиться. Не то ударю по голове, и тогда затихнешь надолго.
Стецко ойкнул от боли, потом изловчился и сел, привалившись спиной к стене. Глаза его были полузакрыты, на лбу выступили крупные капли пота. Никогда ещё вот так близко и спокойно не рассматривал Нартахов лицо смертельного врага. Лицо молодое, крупное и даже могло бы показаться привлекательным, если бы это не было лицо изменника родины и не портил лица косой, уходящий к виску ножевой шрам.
Когда-то Нартахову казалось, что фашисты совсем и на людей не похожи, а скорее, на племя абаасы, населяющее нижний тёмный мир. Но так он думал ещё совсем мальчишкой, задолго до отправки на фронт. Потом ему пришлось повидать немало живых и мёртвых врагов, но, впервые столкнувшись с ними, он долго никак внутренне не мог согласиться, что похожи они на обычных людей. Как можно быть похожим на человека и одновременно жечь, грабить, убивать?
А вот теперь перед ним сидел совсем молодой парень. И не немец даже, а украинец. Брат прекрасной девушки Леси, племянник доброго дядьки Омельяна. А всё равно враг. Смертельный враг.
Полицай, чуть передохнув, открыл глаза и принялся за Нартахова с другой стороны:
— Ты кто по национальности?
— Якут.
— Вон ты откуда прибыл. Издалека. Тебя ведь коммунисты силой пригнали сюда.
— Не силой. Я был призван в армию.
— Значит, всё равно силой.
— Не силой. Я бы и добровольно пошёл на фронт.
— Тебе нравится воевать?
— Нравится — не нравится, а надо.
— Да зачем тебе надо?
— Защитить Родину и Советскую власть.
— Ты, как попугай, повторяешь слова комиссаров. Здесь Украина, понимаешь, а не Якутия. Здесь моя родина.
Нартахову начал надоедать весь этот разговор. Он посмотрел наверх, откуда пробивался свет, пытаясь определить время. Сколько же это он спал? Сюда, в сарай, он пришёл под утро. Нартахов чувствовал себя крепко отдохнувшим. Так что сейчас, скорее всего, вечер, но и вполне может быть утро следующего дня.
— У тебя нет родины. И ты не украинец.
— А кто же я? — удивился Павло.
— Ты полицай.
— И полицай имеет национальность.
— Плохой человек не имеет национальности, — убеждённо ответил Нартахов. — Национальность не может быть плохой, а человек может. Плохой человек только испачкать своих соплеменников может.
Павло кольнул Нартахова злыми глазами, но промолчал.
Сколько ни вслушивался Нартахов, но наверху было тихо, и эта деревенская тишина казалась мирной и звала наверх, к солнечному свету. Иногда казалось, что немцы оставили деревню, и думалось, что вот-вот придёт Леся или Омельян. Но ни Леся, ни Омельян не приходили, и Семён понимал, что тишина обманчива. Говорить больше с Павло не хотелось, да и не о чем было с ним говорить, обоим было ясно, кто чем дышит, и от долгого, томительного ожидания Нартахов стал подрёмывать. Изредка поглядывая на полицая, Семён примечал, что и тот тоже дремлет или, по крайней мере, очень искусно делает вид, что его морит сон.
Проснулся Нартахов разом от какой-то внутренней, неясной ещё тревоги и вдруг увидел, что Павло почему-то переменил положение и лежит теперь ногами к нему и эти ноги медленно сгибаются, словно готовятся нанести удар. И внезапно ноги, словно разжалась стальная пружина, рванулись к его голове, и Нартахов, защищаясь, дёрнулся в сторону, и это спасло ему жизнь. Попади полицай своими тяжёлыми сапогами, подбитыми стальными подковками, ему по голове, самое малое бы — выбил из сознания. Сапоги ударили в грудь, у Нартахова потемнело в глазах, перехватило дыхание, и тут же он почувствовал, как на него наваливается рычащий человек, тянется зубами к его горлу.
— Больной, укол!
Начинался новый больничный день. Прошло совсем немного времени, как привезли Нартахова сюда, а он почти привык к больничным порядкам, но никак не мог привыкнуть к безликому и равнодушному обращению «больной».
Когда Нартахов шёл к умывальнику, ему встретилась санитарка Полина с полным тазом воды в руках.
— Семён Максимович, кто вас поднял?
— Ой, Полина Сидоровна, спасибо вам, что не называете меня больным. Со всех сторон только и слышно: «больной, больной». Наслушаешься и поверишь этому. А меня никто не поднимал. Я сам встал.
— Нельзя вам этого делать. Вот когда врач разрешит…
— Да я хорошо себя чувствую.
— Всё равно нельзя. Идите-ка на своё место, пока вас медсестра не увидела.
— Да я уже раз вставал, — заговорщицки сообщил Нартахов.
— Да я уже знаю. Заглянула под утро к вам под кровать в утку, а там пусто.
Нартахов подмигнул и зашаркал к своей кровати.
Завтрак Семён Максимович съел с удовольствием, и это ещё раз подтвердило, что дело пошло на поправку. И потому ему всё нравилось в это утро.
Приход своего лечащего врача Сарданы Степановны он встретил улыбкой. И вызвал ответную улыбку Черовой. Нартахову всё сегодня нравилось в молодом враче. И стройная, как зелёный хвощ, фигурка, напоминающая статуэтки старых мастеров, и волнистые, стриженные под мальчика волосы, и нежно очерченное лицо с распахнутыми глазами. И вся она казалась какой-то светлой, чистой, словно только что выкупалась в холодных струях прозрачной горной речки.
«Какие всё же прекрасные люди рождаются под солнцем!» — мысленно восхитился Нартахов. И посетовал на местных художников, которые почему-то любят изображать якутов утрированно скуластыми, с узкими глазами. Даже героиню олонхо Туйарыма-Куо, о которой сказано, что тело её белеет сквозь одежду, кости просвечивают сквозь тело, так она светла, чиста и нежна, художники исхитрились изобразить непомерно крупной, присядистой квашонкой. Вот какой должна быть Туйарыма-Куо. И выдумывать ничего не надо.
— А в нашем доме даже посветлело.
— Отчего это? — Сардана Степановна посмотрела на выключенную лампочку.
— От вашей улыбки.
— Хочется мне на вас рассердиться, да у меня не получается.
— А вы не жалейте об этом.
Сардана Степановна осмотрела Нартахова и сказала успокаивающе:
— А у вас дела обстоят значительно лучше, чем мы думали вначале. Это я так считаю и невропатолог подтверждает. — Заметив обрадованное движение Нартахова, врач поспешила добавить: — Но о выписке говорить рано. Надо понаблюдаться ещё несколько дней. Неужели вам у нас так плохо?
— Да дело не в этом. Работа ждёт.
— Никуда ваша работа не денется. Слышали ведь, как иные говорят: работа не Алитет, в горы не уйдёт.
— Слышал. Это слова лентяев. И не работа уйдёт, а время, отпущенное жизнью на эту работу. Сегодня можно сделать только сегодняшнюю работу. Не сделаешь сегодня — может статься так, что будешь об этом жалеть всю жизнь. Так что выписываться мне надо поскорее.
Сардана Степановна не посчитала нужным продолжать бесполезный разговор о выписке.
— А вам, Семён Максимович, привет от моего отца.
— Что ты говоришь? — обрадовался Нартахов. — Так и сказал — «передай привет»?
— Да нет, — засмеялась Сардана. — Он сказал: встретишь Нартахова, передай ему от старика Черова «дыраастый!».
— Вот это больше на него похоже. Как он живёт?
— Прибаливать начал. Особенно радикулит донимает. Сколько я его уговаривала поехать со мной в больницу — наотрез отказался. Меня, говорит, тайга вылечит. Разотру больное место своими мазями да травы приложу — хворь и отпустит.
— Травы — это хорошо, — защитил своего давнего знакомца Семён Максимович. — Раньше только так от радикулита и отбивались.
— Может, и это средство хорошо, ну а старику всё-таки нужна больница. Я ему так и сказала, что когда радикулит уложит его в постель по-настоящему и он не сможет от меня сбежать в тайгу, тогда я и спрашивать его согласия не буду — увезу в больницу. — При разговоре об отце в ясных глазах Сарданы зажглись ласковые огоньки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я