https://wodolei.ru/catalog/vanni/na-nozhkah/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Потом у Брижит наметилась грудь. Она часами болтала с мальчишками и уже не поверяла мне всех своих секретов. Может, ей просто стало неинтересно – ведь делать вид, что мама жива, больше не имело смысла, и она принялась морочить голову другим. Нередко она убегала из дому по ночам, отец запирал ее в спальне, а я искал ключ.
Главной моей заботой было следить за своим весом, я не слезал с весов, считая, что терять килограммы – такое же похвальное дело, как получать хорошие отметки. Маму погубило то, что я был слишком крупным, и я каждое воскресенье клялся в церкви Богу худеть ради спасения ее души. Если же иногда мне случалось поддаться дьявольскому искушению витрин кондитерской Дюмонселя, я тут же бежал исповедоваться и среди прочих грехов, к удивлению кюре, называл свой вес.
Вскоре Брижит снова подобрела ко мне, а все потому, что я стал обеспечивать ей алиби: в выходные она возила меня в Этрие и, пока я в одиночестве катался на лошади, развлекалась в конюшне. Как-то раз в воскресенье, отъездив свой час на Звезде и подогнав ее к стойлу, я увидел, что оно занято: там лежала моя сестрица под конюхом. Пришлось нам со Звездой поворачивать и снова кружить по манежу, пока не освободится место. Брижит дала мне пятьдесят франков за то, чтобы я забыл про это добавочное время.
Я продолжал складывать сбережения в ту же розовую фаянсовую свинью, в которой мы копили деньги на побег, но теперь она превратилась в подобие церковной кружки – я жертвовал в память о маме. Ведь спешки больше не было – Америка могла подождать. Чем дольше мы вытерпим, тем больше накопим и тем дальше уедем, говорила Брижит. Вот только цены на билеты все росли и росли, я видел, как меняются цифры в витрине турагентства. В конце концов Брижит нашла более простой выход – вышла замуж. А я в пятнадцать лет остался один на один с дурашливо ухмыляющейся розовой свиньей. Разбивать веши не в моем характере. Так я никуда и не поехал.
* * *
Картинки из детства, которые оживают в уме сидящей у моего бесчувственного тела сестры, казалось бы, должны доставлять мне удовольствие. Но мне как-то неуютно в ее мыслях. Брижит уверена, что от моего «я» ничего не осталось, и эта уверенность заражает меня. Атеизм ее так непоколебим, ощущение пустоты так явственно, что, окунувшись в них, я тоже перестаю верить в духов, а значит, и в самого себя. Поэтому, как ни мила мне сестра, лучше не задерживаться в ее сознании – чего доброго, растворюсь. А мне так хотелось помочь ей, избавить ее от болезненного чувства вины… Да нет же, нет, Брижит, вовсе ты не должна была лежать на моем месте. Тебе дана такая стойкая ремиссия, потому что у тебя на земле еще много дел. А с меня взятки гладки. Я отправился первым согреть тебе местечко на свете, который, сдается мне, существует даже для тех, кто в него не верит. Иначе причина моего затянувшегося одиночества была бы слишком страшной. Не может быть, чтобы мама и дедушка с бабушкой лишились вечной жизни из-за своего скептицизма. Нет, они, наверное, заняты где-то в другом месте или дают мне время проститься со всеми вами. Как бы то ни было, но, когда нотариус вскроет завещание – завтра или послезавтра – и огласит мою последнюю волю, ты будешь смеяться до слез и, несмотря на все свои предубеждения, будешь вынуждена признать, что я по-прежнему с тобой и жду тебя, хотя и без нетерпения.
Альфонс замер на стуле, вытянув шею и упершись локтями в колени, точно застыл на часах. После неудачного опыта с разбитым стеклом он отчаялся передать другим свое восхищение моей особой, но продолжает старательно и прилежно, как все, за что берется, предаваться умилительным воспоминаниям.
Его мысленными очами я вижу себя в коляске. Он вывез меня подышать свежим воздухом в парк водолечебницы. Весна, на деревьях возле открытой эстрады распустились почки. Альфонс при боевых орденах, в парадном берете и клетчатой ковбойке, украшенной галстуком-бабочкой. Глядя по сторонам с мечтательной улыбкой и покачивая коляску в ритме скрипичных переливов Штрауса, которыми оркестр наполняет курортную истому парка, он бороздит аллею за аллеей в поисках навек запечатленного в его сердце идеального образа – это образ Жюли Шарль, чахоточной красавицы, вдохновившей Ламартина на лучшие из его савойских стихов.
Вот ему приглянулось личико под кедрами. Он резко тормозит, закладывает лихой поворот, чуть не сбивая другую коляску, объезжает вокруг фонтана, чтобы встреча сошла за случайную, оставляет меня в тенечке и направляется к сидящей на скамейке девушке с книгой. Подойдя, снимает берет и, держа его на отлете, как шляпу с пером, отвешивает незнакомке поклон по всем правилам придворного этикета.
Вдруг парковую сцену прорезает телефонный звонок. Альфонс вскакивает и бросается в кабинет. Звонок включен только на одной линии – для самых близких. Остальных просят оставлять соболезнования автоответчику – запись прослушают завтра.
Трубку радиотелефона вернувшийся в гостиную Альфонс протягивает Фабьене, с почтительным страхом в голосе поясняя:
– Нотариус.
Фабьена здоровается, пару раз благодарит, трижды вздыхает и спрашивает нотариуса, не присоединится ли он к собравшимся у гроба:
– Жак придавал большое значение такой совместной молитве. Вообще в последнее время он стал очень религиозен, как будто предчувствовал…
Вот так фальсифицируется история. Нет, Фабьена, я ничего не «предчувствовал» и если ходил с тобой на воскресные мессы, то только для того, чтобы полакомиться потом пирожным. Но пусть себе моя вдова наводит глянец на мой портрет, предназначенный для клиентов – для нее они равнозначны потомству. Благочестивый трудяга почуял близкий конец и все аккуратненько привел в порядок: позаботился и о делах, и о душе. Так и слышу разговор в магазине: да-да, он как раз накануне исповедался и успел заказать трубу-двадцатку для вашей плиты, месье Рюмийо. Царствие ему небесное, всегда к вашим услугам.
– Скажите Марии, чтобы принесла еще один прибор, – говорит Фабьена Альфонсу, который уносит телефон, складывая на ходу антенну.
Бдение продолжается. Я понимаю, что злость делает меня несправедливым, и я не столько улавливаю меркантильные соображения Фабьены, сколько приписываю их ей. Но предпочитаю не вникать в ее душу. Мы два года спим отдельно, и я не стану злоупотреблять своим положением теперь. Хотя, пока волны Наилы до меня еще не доходят, именно глядя на Фабьену, я снова начинаю жалеть о том, что со мной случилось, и невольно примериваюсь к ее еще не тронутой увяданием женской прелести, к угадывающейся под черной блузкой груди. А она, думает ли она так же обо мне, представляется ли ей, как мы тесно прижимаемся друг к другу, не забыла ли, как нам было хорошо в первый год семейной жизни? Вспоминает ли наш «форд-ферлейн», отель «Омбремон», свадебное путешествие в Рим – мы собирались посмотреть на Папу, а вышло так, что получили его благословение в номере «Альберто Сальватори», в постели, по телевизору? Мои губы, язык, прикосновение моей тугой плоти к ее бедрам, когда она приникала ко мне сверху?
Не знаю, дошло ли до Фабьены посмертное желание, которым я загорелся к ней, этот бередящий пустоту морок, или ее собственные мысли сбились с молитв на что-то более мирское, но она покраснела. В наши счастливые времена я так любил смотреть на эту заливающую ее щеки краску… Подойду сзади к стоящей за прилавком жене, как бы ненароком прижмусь к ней и шепну на ухо: «Там у нас в отделе болтов надо кое с чем разобраться». Если она была настроена так же, как я, то отвечала: «Минутку, я позову Одиль», – и Одиль заступала на ее место, а мы забирались в подсобку, где была навалена куча пакли из упаковочных коробок, и давали себе волю. С годами скобяная торговля поглощала ее все больше, потом появился Люсьен, и секс свелся к урочным сеансам перед сном, а Одиль приходилось звать не чаще, чем пару раз в месяц…
– Пора укладывать ребенка, – напомнила мадемуазель Туссен. – А вам самим надо бы перекусить. Идите, а я побуду здесь, я не голодна.
Фабьена с сомнением посмотрела на Люсьена, малыш выпрямился как на пружине, злясь на себя за то, что заснул на стуле. Отец, с трудом разогнув затекшие ноги, встал, задул оплывшую восковыми сталактитами свечку, кивнул Фабьене и вышел. Брижит взяла за руку и повела за собой сопротивляющегося для виду Люсьена.
На пороге Люсьен обернулся и незаметно послал моим останкам воздушный поцелуй кончиками пальцев – так же я прощался с ним каждый вечер, когда выходил из его спальни и оставлял его лежащим в кровати. Кажется, он уже начал любить меня задним числом, начал строить на опустевшем месте образ идеального отца, каким я никогда для него не был. Что ж, я все больше убеждаюсь, что умер не зря.
Жан-Ми, у которого уже добрых полчаса бурчало в животе, вскочил первым, открыл дверь, чтобы пропустить мое семейство, и теперь ждет, не выпуская дверной ручки, пока его жена наглядится на меня.
– Мы еще вернемся, Одиль! – умоляюще, с плохо скрытым нетерпением говорит он.
В комнату просачивается запах баранины с травами. Надо же, как хорошо я стал различать запахи, скорее идеи запахов. Я точно знаю, что Фабьена распорядилась приготовить на вечер баранье жаркое, что сейчас она достает его из духовки и поливает соком, и мое сознание по прописям памяти воскрешает запах, каким он бывал из воскресенья в воскресенье. По крайней мере так мне представляется этот механизм.
– Почему? Почему ты? – вдруг всхлипывает Одиль, и лицо ее кривится.
Жан-Ми надувает щеки, возможно, не без основания сочтя этот риторический вопрос обидным для себя.
Одиль рыдает, склонясь над моей осклабившейся оболочкой, стискивает мои окоченевшие пальцы.
Теперь, когда нет моей жены, она может не таясь излить свое горе. Но мадемуазель Туссен твердо отстраняет ее:
– Не надо, прошу вас. Не плачьте так сильно. Это ему повредит.
Я не очень понимаю смысл ее слов. Правда, Одиль накапала слезами на лацкан моего пиджака и там осталось пятно, но, учитывая, куда отправится мой костюм, это не так уж важно.
– Слышишь, что говорит мадемуазель Туссен? – решается заметить Жан-Ми.
Одиль вскидывается, обрывает плач, точно останавливает лошадь на полном скаку, и идет в столовую, резко сбросив с плеча утешающую длань Жана-Ми.
Мадемуазель Туссен выжидающе смотрит из-под круглых очков. Когда же дверь наконец захлопывается, она откладывает в сторону вязанье, потирает руки и, живо подвинув свой стул к моему изголовью, возбужденно шепчет:
– Ну-с, приступим!
В глазах старой девы пляшут свечные огоньки, ноздри ее трепещут. Мне как-то неуютно оставаться с ней наедине. Она же явно желала этого с самого начала вечера.
– Не тревожься, о высокородный Жак Лормо из Экс-ле-Бена, – зашептала она, уставив взор в выключенную люстру. – Ты пребываешь в Промежуточном Состоянии, деяния твоей последней жизни смешиваются с кармическими видениями, и ты не понимаешь, что с тобой. Тебя терзает страх, смятение и так далее – это нормально. Я тут. Я Тереза Туссен, которую ты отлично знаешь – еще сегодня утром ты должен был доставить мне газонокосилку «Боленс», – ныне я твой духовный проводник, бодхисатва, и больше тебе нечего страшиться неизведанного – положись во всем на меня. Вот «Бардо Тхедол», – она достала из кошелки рыжую книжонку, – «Тибетская Книга мертвых», с помощью которой я произведу перенос твоего сознания.
Нет, какова нахалка! Ее ведь, кажется, ни о чем не просили. Молилась бы себе о спасении моей души, если уж оно ее так заботит, но пусть оставит меня в покое – мне надо провести инвентаризацию всей своей жизни, подвести итог, во всем разобраться, установить связь с теми, кого я люблю, а не ударяться ни с того ни с сего в экзотические религии.
– О Всеблагой Амитабха, к тебе взываю, тебе доверяюсь. Да снизойдут на высокородного сына твоего Жака Лормо Три Драгоценных Прибежища, и да помогут они ему на пути познания Высшей Реальности.
Да заткнись ты! Я католик! Прочти надо мной «Отче наш» и вали отсюда, не то тебе не достанется баранины.
Но мадемуазель Туссен игнорирует гневные флюиды, которыми исходит моя душа, и продолжает лопотать свою галиматью, неуемная, как лесной ручеек. Меня охватывает ужас. Мадемуазель Туссен повторяет свое заклинание четырежды, на все четыре стороны света – я обложен, затравлен и жду, что будет с моим бедным телом: начнет ли оно светиться, летать, превращаться…
– Слушай, о высокородный, слушай и запоминай. Смерть – это переходное состояние, находясь в котором ты можешь, если сумеешь, управлять своей кармой, чтобы положить конец воплощениям и достичь совершенного состояния Будды. Вот эта «Книга мертвых» будет твоим путеводителем. Я же – твой наставник и пока что держу руль вместо тебя, но будь внимателен – скоро, когда ты будешь достаточно подготовлен, я передам его тебе, а сама пожелаю счастливого пути и устранюсь, ибо такова миссия Терезы Туссен в нынешней ее жизни!
Ну, у старушки совсем крыша съехала! Я никогда не держал ее за важную клиентку, но отделаться от нее из-за ее маниакальной дотошности и дикого упорства было невозможно. Если она вцепляется в души такой же мертвой хваткой, как в косилки, то вечный покой я обрету еще не скоро.
– Слушай же, о высокородный Жак, слушай и повторяй за мной, – продолжала мадемуазель Туссен, глядя в рыжую книжонку и воздев палец. – «Когда из-за необузданного гнева мы будем блуждать в сансаре, пусть Бхагаван Ваджрасаттва поведет нас по лучезарному пути Зеркальной Мудрости, и пусть Мать Мамаки будет охранять нас на этом пути». Повтори.
Обратив ободряющую улыбку к люстре, она выждала несколько секунд и продолжала:
– Хорошо! Тебе уже должно стать лучше. Цель моих наставлений в том, чтобы ты понял, что предстающие тебе призрачные видения, какими бы ужасными они ни были, – всего лишь отражение твоего сознания.
Что она там лопочет? Нет у меня никаких призрачных видений. Не считая истории с ее приводным ремнем и родительского собрания, мои воспоминания ничего ужасного не содержат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я