https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/uzkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я поговорю с ней — да, в ближайшие дни, если вы по-прежнему этого хотите. Вы получите девушку, если хотите ее. Покажите мне еще что-нибудь.
— Здесь у меня не так много работ, — сказал Джонатан. — Военная тематика…
— Ах, эта война! — сказал Клерк. — Война, затеянная Гитлером, была глупостью. Это я должен прийти, а не Гитлер! Нет, не надо войны, что-нибудь другое.
— Ну, есть еще городской пейзаж, — сказал Джонатан. — Подождите, я поверну ее к вам.
Он подошел ко второму полотну и вспомнил, что с самого утра ни разу не взглянул на него. Он знал цену собственной работе — но в то же время понимал, что на оценку автора нельзя полагаться. Полной уверенности в таких делах не бывает. Но если работа воплощает опыт истинного видения мира, она наверняка способна что-то дать и уму, и сердцу. А большего от картины и требовать нельзя. Он надеялся, что эта картина окажется именно такой: он сказал в ней все, что мог. Он видел наклонившегося к холсту Клерка, окно позади него, и вдруг ему показалось, что картина с жуками ожила и вышла из подрамника. Вот та самая фигура и пустое пространство за ней; с такого расстояния и при таком свете не различить, что там, дальше. Окно просто открывалось в пустоту. И на всем свете — никого, кроме него и Клерка. Он поглядел на лицо гостя — оно словно висело в воздухе, такое же пустое и лишенное всякого выражения, как и окно. «Ну и дурак же я», — подумал он про себя, разворачивая мольберт и слегка щурясь от сияющих красок.
— Что скажете? — поинтересовался он, не сумев сдержать некоторого самодовольства в голосе.
Клерк взглянул и вздрогнул. Джонатан удивился. Похоже, его посетителя пробрало. Клерк закрыл глаза и снова открыл их.
— Нет, нет, — сказал он, — оно слишком яркое. Я не могу его рассмотреть как следует. Уберите его.
— Сожалею, что не угодил, — холодно произнес Джонатан. — Я склонен считать эту работу лучше той.
— Вы просто сами не понимаете, что сделали, — сказал Клерк. — Этот пейзаж — сон, иллюзия, а то полотно — факт. Там я уже пришел. Я могу дать мир всем этим людишкам только потому, что они верят в меня. А ваши выдумки со светом только собьют их. Искусство, настоящее искусство должно показывать им хозяина.
Лучше бы вы… Впрочем, нет, я знаю, художники любят даже собственные ошибки, и не буду советовать вам уничтожить ее. Лучше спрячьте на годик. Идемте со мной, а потом посмотрите на нее снова, и вы увидите ее так же, как я.
Джонатан осторожно проговорил:
— Поглядим, что скажет Бетти. Да у меня и без того будет не много времени в ближайшие год-два, чтобы глядеть на этот город.
Джонатан вынужден был признать: и слова, и хозяйский тон вполне соответствовали этой высокой, властной фигуре. Ему невольно пришлось занять оборонительную позицию. Намек на то, что картина оказалась глубже, чем он предполагал, что он написал творение более великое, чем собирался написать, конечно, польстил ему.
Ну что же, если человек так хорошо разбирается в живописи, ладно, пусть похлопочет насчет Бетти. Делу это не повредит. На всякий случай он добавил:
— Так вы не забудете поговорить с леди Уоллингфорд?
— Непременно, — сказал Клерк. — Но вы должны помнить, что вас ждет великий труд. Когда я воссоединюсь, вы нарисуете меня, каким я стану. Теперь уже скоро.
Джонатан что-то пробормотал. Разговор становился беспредметным и непонятным. Ему хотелось, чтобы посетитель ушел до того, как он ляпнет что-нибудь некстати. Клерк словно тоже почувствовал, что все уже сказано, и повернулся, бросив на прощание:
— Я зайду к вам снова или пошлю за вами.
— Меня могут отправить в командировку, — сказал Джонатан. — Служба, понимаете…
— Ваша служба — при мне, — ответил тот. — Я или… или Бетти дадим вам знать, — говоря это, Клерк по-прежнему смотрел в окно. — Как вы могли бы рисовать! Доверьтесь мне. Я сделаю вас… впрочем, ладно, не сейчас.
Только уберите подальше вторую картину. Цвет не тот.
Джонатан не успел ответить. Гость направился к двери, и хозяину пришлось последовать за ним. Прощаясь, Клерк чуть заметно приподнял руку и вышел на улицу, словно нырнув в лунный свет.
Он легко и быстро шел в сторону Хайгейта, а город словно съеживался, умалялся перед ним. Иудейские черты лица обозначились резче; редкие полицейские принимали его за еврея, гуляющего по ночам. Им ли знать, что раса царей достигла в этом существе своей второй кульминации. Две тысячи лет ее истории словно подступили вплотную, готовя освобождение всей расе, как только он исполнит свою миссию. Первосвященному от Авраама Израилю был уготован великий итог. Но когда другие страшные войны разрушили римский мир, когда армии начали маршировать по землям Европы, а Цезарь, обладая всем, чем подобает обладать Цезарю, был заколот посреди собственного дворца, когда вскоре после этого родился другой Итог, они не осознали его. Им было возвещено невыносимо царственное будущее; они готовились стать родичами своего Создателя, домом избранных и семьей его Воплощения — пусть неверные принимают его по духу, но только народу Завета суждено стать его родней по плоти.
Однако так не случилось. Они поддались на обман, потребовав распнуть Того, Которого не узнали, они сами перечеркнули сужденный им Итог, и раса, посланная миру во спасение, стала Божьей карой, проклятьем для этого мира и для самой себя. Но клятвы, возвещенные с небес, остались. Недаром именно еврейская девушка, повинуясь Голосу, который звучал в ее ушах, в сердце, в крови, в лоне, отдала всю себя совершенному Тетраграмматону. С тем, что возглашал первосвященник среди сокровенных таинств Храма, она обратилась прямо к Богу. Не познав мучительной разделенности, в цельности тела, души и духа, она произнесла Слово, и Слово стало в ней плотью. Если бы ее собственный народ принял эту плоть, великие врата Иудеев открылись бы и для всех остальных народов. Этого не случилось.
Иудеи остались чужды Ему, как и всему остальному миру, и мир ответил такой же отчужденностью — и им, а еще больше — Ему. Не-иудеи, призванные тем, другим иудеем из Тарса, не захотели принять их первосвященничества. Кичливо посчитав себя новым Израилем, они оклеветали и разрушили старый, а старый отрицал и ненавидел похвальбу новых. И так продолжалось до тех пор, пока в Европе не поднялось нечто, ни то и ни другое, готовое уничтожить и старое, и новое.
А когда этого не произошло, в конце концов случилось и то, чему суждено было случиться. И иудеи, и христиане одинаково ожидали человека, шагавшего сейчас по пустынным лондонским улицам. Он явился на свет в Париже, в одной из тайных масонских лож, уцелевших даже под напором энергии Луи XIV. В нем текла дворянская кровь. Грянувшая революция могла бы уничтожить его, несмотря на малые лета, но семья благополучно перенесла лихолетье, надежно защищенная богатством и опытом. Если же ревущие валы слишком близко подступали к порогу, в ход шел и опыт другого рода, почерпнутый из древних, черных фолиантов. Отец его считался в миру столько же дворянином, сколько человеком ученых занятий, одним из первых филологов, но для своего круга, включая и собственного сына, наука его оборачивалась другой стороной. Он ведал речь и корни речи, постиг самые ее начала; вибрации разрушительные и вибрации созидательные. Сын пошел в отца.
Теперь, идя по улицам, он вспоминал, как постигал самого себя. Нечасто он позволял себе потакать памяти, но лицо на картине, которое Джонатан полагал лишенным смысла и одновременно исполненным силы и значимости, это лицо словно отворило двери воспоминаниям. Он вспоминал, как смотрел на толпу, плескавшуюся в тесных берегах парижских улиц, на ее бедность, нужду, ожесточение, и даже детским умом понимал, насколько необходимы людям комфорт и контроль. Он видел возвышение и падение Наполеона, но прежде чем тот достиг власти, его детским мечтам о троне короля или императора нашлось лучшее применение. В маленькой школе для избранных, директором которой был его отец, он узнал две отнюдь не маленьких вещи: для достижения власти существует иная сила, существуют способы управлять этой силой. Еще он узнал, что многие люди дорого заплатили бы за подобное обучение. Если бы продать эти способы! Нет, невозможно. Способами владеют те, кому они дарованы от природы, как и любое искусство, они — для расы первосвященников. Только еврей может по-настоящему овладеть древнеиудейским языком, только на нем может быть произнесено слово силы.
Круг, где он рос, не опускался до обычных непристойностей магии, здесь со снисходительным пренебрежением относились и к эффектному насилию черной мессы, и к богохульной чувственности шабаша. Правда, для проверки кандидатов в новые члены сохранялся кровавый ритуал, но это была скорее дань традиции, чем необходимость. Толпу суровые чародеи презирали и жалели одновременно. Он тоже учился укрывать, кормить и утешать, в то же время прекрасно понимая, что отделен от них прочнейшей стеной. Он наблюдал, как человек умирает от голода, но поступал так не от жестокости, просто это входило в курс обучения. Он не был похотливым, всего раз за всю жизнь он спал с женщиной, да и то по велению рассудка. Его не удерживали от разговоров с благочестивыми равви и милосердными священниками; выбери он их путь, никто не помешал бы ему, просто он стал бы непригоден для великой работы. Он оправдал надежды, не сделав такого выбора; он предпочел собственный путь.
Поначалу он не сильно отличался от обычных людей, но со временем приходили все новые возможности. Постепенно в его сознании очерчивались контуры славы большей, чем у признанного поэта, и власти большей, чем у любого короля. Да, славы и власти он желал не меньше, чем они. Но его магическое мастерство простиралось туда, куда им и не снилось, и это было его удачей.
Сознание своей силы впервые пришло к нему, когда он как-то раз ассистировал при свершении магического действа. Стоило мертвому телу подняться и заговорить, как он почувствовал власть над другой половиной мира. Однажды, как он узнал из предания, уже предпринималась попытка обрести подобную власть — и провалилась. Тот чародей тоже был евреем, потомком дома Давидова. Облекшись ангельским сиянием, он вынудил женщину из того же рода произнести Имя и дать жизнь кому-то, превосходящему смертных. Но предприятие кончилось неудачей. О том, чем кончил сам чародей, записи умалчивали. Иосиф бен Давид просто исчез. Создание, рожденное его женой, тоже обрело жалкую смерть. Только две тысячи лет спустя маги осмелились на новую попытку.
Чем ближе он подходил к Хайгейту, тем тусклее становились воспоминания. Он больше не думал о картине, время его духовного воцарения еще не пришло. Но он почувствовал, как уменьшился Город — не только Лондон, все физические тела в мире, все души всех людей.
Он поднял голову, лицо его под луной выглядело изможденным и алчущим. Он шел в одиночестве среди крошечных домиков и чувствовал, как копошатся в них мужчины и женщины — под его защитой и по его воле.
Там, в доме, к которому он направлялся, ждало его еще одно средство — оно позволит ему добиться власти не только в здешнем мире — его дитя. На миг он подумал о Джонатане и о любви Джонатана. Он улыбнулся — это выглядело так, словно внезапная судорога свела его лицо, больше гримаса, чем улыбка. Гримасу нельзя было назвать недоброй, ему вполне нравился Джонатан, он действительно хотел, чтобы его гений расцвел и еще ярче, сильнее изображал великого хозяина. Но Бетти…
Бетти предназначалась для другой цели. Едва ли он сознавал, что улыбка на его лице держится только потому, что он забыл стереть ее. Зачем улыбаться, если некому?
А ему некому улыбаться. Он был один. Так он и шел с ничего не означающей гримасой на лице.
Глава 4
Сон
В доме на Хайгейт лежала в постели несчастная Бетти Уоллингфорд. Едва они с матерью вернулись с таинственного собрания в Холборне, в котором ей даже не позволили принять участие, как мать отослала ее спать.
Она не хотела спать, она хотела позвонить Джонатану.
Но протестовать было совершенно бесполезно. Бетти не помнила случая, когда на ее протесты обращали внимание. Наверное, приходись она леди Уоллингфорд родной дочерью, ей было бы полегче. Но с тех пор, как много лет назад леди Уоллингфорд объявила, что Бетти — приемная дочь, она постоянно чувствовала себя неловко.
Однажды она предприняла робкую попытку узнать о своих настоящих родителях, но мачеха обронила только:
«Не будем говорить об этом, Бетти», — и, конечно же, об этом больше не говорили. Обращаться с подобными вопросами к сэру Бартоломью ей тоже запретили. Сказать по правде, он не так часто бывал дома, к тому же его интересы целиком и полностью исчерпывались авиацией. Да, она не та, за кого все ее принимают, но ничего другого сказать о себе она не могла.
Ну, насчет всех — это, пожалуй, слишком. Следовало бы сказать — все в Лондоне. На севере, в Йоркшире, у леди Уоллингфорд был небольшой домик. Время от времени они ездили туда, всегда только вдвоем, так вот там положение Бетти становилось еще хуже. Из падчерицы она превращалась в простую служанку. Считалось, что ей не вредно прибрести навыки в работе по дому на тот случай, если придется самой зарабатывать на жизнь.
Леди Уоллингфорд не раз говорила, что такое может случиться. И Бетти работала по дому, провожала в комнаты викария и других посетителей из местных, потом отправлялась в аккуратную кухоньку, где ей дозволялось читать выписанную леди Уоллингфорд «Дейли Скетч» и слушать радио — в основном популярную музыку. Хозяйка считала, что именно ее обожают девицы среднего класса. На кухне Бетти почему-то звали Беттиной.
— Ну и нелепые же имена у нынешних девушек! — заметила как-то леди Уоллингфорд викарию, на что тот отозвался:
— Вовсе нет! По-моему, весьма подходящее имя.
Но вид он при этом имел весьма рассеянный, и Бетти сразу поняла, что помощи от него ждать бесполезно.
Впрочем, и нужды в его помощи не ощущалось. В самом деле, чем тут поможешь? Выходить из дома одной ей категорически запрещалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я