https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Павел рассказывает про турбины и плотины, а я плохо слушаю, пытаюсь решить освободиться от его руки или допустить в себе неудобство, связанное со сладким новым чувством? Конечно, я понимаю, выскользнуть из объятий — значит обидеть Павла, а мне очень не хочется обижать его, ибо он — первый на свете человек, который мною интересуется.
Слава богу, в тот день сладкая мука кончилась сама собой — мы приехали.
Был один из последних дней августа. Грань тепла и холода. Вроде жарко, а пронзают тело ледяные стрелки.
Павел, как только ступил в траву, снял сандалии. И я сделал то же.
Стою и не могу понять, что со мной. Откуда я знаю запахи травы, солнечного света, подбирающейся исподтишка стужи и ощущение влажной травы? В детском саду во дворе есть трава, но она, городская, пахнет совсем не так.
Задыхаюсь — незнакомые запахи заткнули нос и рот. Слепну — свет, оранжево-зелёный, залил глаза. Глохну — звуки столкнулись в ушах, не могу выделить ни одного: какой птичий, какой от насекомых, какой от травы, какой от воздуха.
Павел берёт из моих рук сандалии, кладёт их в рюкзак.
— Идём в глубь леса, подальше от дороги, выберем полянку. — Он снова чуть приобнимает меня, и мы идём.
«Идём» — неточно. Мы словно некоей силой чуть приподняты над землёй, хотя подошвы чувствуют траву. Цвета, звуки… оккупируют меня, делают меня принадлежностью этого мира — я растворён в нём. И всё это как-то связано с матерью. Я не дальше от неё, я ближе к ней сейчас. Она — здесь. Вот же она! В руке Павла, обнявшей меня, в голосе Павла, называющем мне деревья, растения. Она — берёзы, она — ромашка. Она — земля под моими ступнями, то усеянная шишками, то подстилающая мне траву.
— Смотри, специально для нас…
Его слова лишают меня последних сил — я буквально падаю в зелень и наконец становлюсь плотью матери: со всех сторон она поднимается моей защитой.
И Павел падает в зелень.
В окружении деревьев — серо-голубое небо. Солнце никак не заберётся на серёдку его.
Мне нравится, что Павел молчит, — я слышу голос матери:
«Может быть, теперь ты поймёшь, что ты сделал?»
«Не понимаю».
«Ничем не могу помочь. Человек понять может только сам».
Мать — свет, никак не собирается в человека.
Павел вытащил из рюкзака одеяло, расстелил на траве.
Папа?!
Что значат слова матери? То, что она — свет, трава и поэтому не может принадлежать мне?
— Лови! — Павел держит в руках мяч, смотрит, услышал ли я его. Кидает, когда я встаю.
Мяч, несмотря на то, что большой, — лёгкий, но я не удерживаю его, и он летит в траву.
Бегать, играть, делать упражнения для меня оказалось проблемой в детском саду. Я не говорил «не буду», когда воспитательницы приказывали мне, но и не делал ничего, при этом наливался какой-то тяжестью, оставлявшей меня на месте. Сначала воспитательницы атаковали меня уговорами, раздражением, насилием, а потом отстали. Ребята же вообще внимания не обращали, в свои игры не звали. Меня это никак не задевало. Тащат за верёвку машину, кладут в неё кубики, части конструкторов, кегли, строят из кубиков гараж, вталкивают в него машинки, снова вывозят их, изображая мотор. Ну и что тут интересного? Хвастаются, у кого какие машинки дома. У меня — ни одной. Если бы и были… зачем они мне? Утёнка можно прижать к месту, которое болит.
Поднимаю мяч, и — странное ощущение… мои движения (кидаю мяч, пытаюсь поймать, поднимаю с травы, снова кидаю) так же хаотичны и — одновременно — так же целенаправленны, так же естественны, как голоса птиц, полёт и голос пчелы, как дрожание света.
Это то, что хотела сказать мать? Во всём — одновременно хаос и целенаправленность?
Нет, конечно, не такими словами я думал в свои пять-шесть лет (а какими, не помню), но ощущения, чётко помню, были именно такими: удивление перед противоречием. Летит пчела к цветку, я махнул рукой — отогнал её, и она точно так же серьёзно полетела в сторону противоположную. Она знает, куда летит? Ей всё равно, куда лететь? Ей важен процесс полёта или у неё есть цель? Ей всё равно, какой цветок? А птица прыгает с ветку на ветку, склоняет ко мне голову, свистит, взмахивает крыльями, летит. Куда?
Павел показывает, как нужно сделать руки, чтобы удержать мяч, а когда я не удерживаю, хотя и держу руки так, как он показал, кивает мне, словно я поймал мяч, и снова бросает.
Увидев, что я устал, зовёт меня к дереву.
— Хочешь залезть? — Он подтягивается за ветку, ставит ногу на сучок и начинает взбираться вверх.
Почему у меня так колотится сердце? Чего я испугался? Да, я хочу залезть на дерево и едва дожидаюсь, когда Павел слезет.
— Несколько правил. Прежде, чем повиснуть на руках, проверь, прочен ли сук, за который ты ухватился. Подтянувшись, прежде, чем поставить ногу, проверь, прочен ли сук, на который ты хочешь её поставить. Нельзя бояться. Нельзя смотреть вниз.
Я застываю на первом же этапе, лишь Павел, подсадив, отпускает меня. Неправда, что всё и все — в хаосе и сами по себе, вот же я держусь за ветку, чувствую ногой опору, я прижался к стволу, я — часть дерева!
— Это иллюзия, — угадывает мои мысли Павел. В тот день я так и не взобрался на дерево, я впал в руки Павла, и он осторожно уложил меня на подстилку. Я уснул. Уснул, лишь прикоснулся к материи, пахнущей одиночеством. А когда проснулся, долго лежал не открывая глаз, пытаясь понять, где я и почему мне так жарко и холодно одновременно? Ощутил присутствие Павла. Он пах так же, как его подстилка, — железками и огнём. Ещё совсем недавно этот запах раздражал и существовал вне связи со мной. А может, он подсказывает: во мне тот же хаос, что и вокруг, и то же стремление к цели, а потому я должен жить так, как живут пчёлы и деревья? Что происходит? Я был болен и начинаю выздоравливать или, наоборот, был здоров, а сейчас заболеваю? Хочу открыть глаза и не хочу. Как совместить в себе противоречия?
И вдруг перестаю ощущать Павла рядом. Что, если он ушёл? В детском саду нам читали несколько подобных сказок. В одной — красивую девушку завели в чащу и бросили одну. В другой — завели маленького мальчика в глубь леса и бросили. В третьей — завели в лес несколько детей. Но Павел завести в чащу и бросить не может.
Он хочет, чтобы я звал его «папа», а я — вредный, я назло не зову его «папа». И потому, что нет во мне этого «папа», и потому, что не хочу. Мне не нравится моя вредность: ну не всё ли равно сказать — «Павел» или «папа», но я никак не могу преодолеть её.
Всё-таки открываю глаза.
Яблоки, пирожки, хлеб с сыром, огурец.
— Отдохнул? Теперь лопай!
Всё-таки я залез на дерево. В третью или в четвёртую поездку. И увидел сверху много зелёного цвета — разных оттенков. И очень много другого цвета: коричневого, оранжевого, голубого. Мать — тут же. Стоит мне протянуть руки, и я коснусь её, и получу её знание, чтобы наконец всё понять.
— Держись, — говорит Павел в последний момент, когда я уже готов дотронуться до матери. Запоздало пугаюсь: чуть не сорвался с дерева. — Держись крепче и ни о чём не думай. А когда отдохнёшь, спускайся. Помнишь? Проверяй ногой каждый сук…
Только здесь, на дереве, понимаю: я жил потому, что у матери брал её силу. Даже сейчас, в лесу, я дышу воздухом, который она выдыхает, пью энергию, которую рождает она.
Лето, осень — в лесу, на Клязьминском водохранилище, у костра, на дереве, за игрой в мяч… Зимой — лыжи и лыжня, розовая под солнцем.
Я так привык к тому, что Павел кормит меня! Совсем позабыл, как доставалась мне еда раньше. Неужели это я подтаскивал стул к кухонному столу, вставал на него, тянулся к высокой полке и шарил там, пытаясь найти что-нибудь съестное? Неужели это я чуть не с головой залезал в холодильник?
Я так привык к тому, что Павел мне что-то дарит! На его велосипеде я даже в детский сад поехал, да ребята передрались друг с другом, кто будет кататься раньше. Куртка оказалась мне сильно велика, но Павел утешил: «Главное не мала. Не пройдёт и года, станет как раз». Подарил сапоги, с мехом внутри. Ноге в них непривычно жарко, и, если бы не довольная физиономия Павла, я перелез бы в свои стоптанные башмаки. Альбом для рисования подарил и краски. И стал заказывать рисунки: «Полетим-ка сегодня на Марс» или «Дунем давай-ка к медведям, я, знаешь ли, их больше всех других зверей уважаю. Такие большие, сильные, а едят мёд и ягоды. Спать любят».
Но совершенно изменилась моя жизнь не столько из-за подарков, леса, вкусной еды, сколько из-за того, что всё получалось с Павлом легко. Сготовить обед, взойти на наш пятый этаж, когда не работает лифт, влезть на дерево, переплыть речку, разбить палатку или развести костёр. Он не скажет, как сказали бы воспитательницы: «Ты плохо уложил ветки» или «Не смей зажигать, сначала сложи ветки как положено». Он усмехнётся — «Разбегутся искры, смотри, не поймаешь, лес спалят» и сунет в руку палку, чтобы я собрал их, горящие, в один огонь. Он не станет мне выговаривать за то, что я не вымыл посуду, начнёт мыть сам, при этом будет припевать: «Заяц прыгает и скачет, ничего это не значит». Не сумел сделать я чего-то, успокоит: «Ерунда какая, не обращай внимания, получится в другой раз». Легко бежал он, легко прыгал, легко пылесосил квартиру своим пылесосом, легко создавал новые вещи. Так, за месяц сделал стиральную машинку, маленькую, компактную, пристроил её в ванной, а провод, тянущийся из коридора, укрепил гвоздями по плинтусам, чтобы о него ни мать, ни я не споткнулись.
Привычным стало его весёлое словечко: «Люкс!» Что означало оно, я не понимал, но оно нравилось мне — лёгкое, как и Павел, как и всё, что он делал, оно словно посверкивало искрами из Павловых глаз. У Павла всё, что ему нравилось, было — «люкс»!
Кухня наша теперь оборудована электроприборами, когда-то изобретёнными Павлом. Одна машинка точит ножи, ножницы, другая — трёт овощи, сыр… третья — взбивает, четвёртая — мелет кофе для мамы, пятая — режет на куски картошку и прочие овощи. Все эти агрегаты — небольшие, лёгкие, из пластмассы. Одно слово — «люкс!». «Подрастёшь немного, я тебе покажу, что из чего произрастает». Я не хотел ждать и просил сейчас показать, что внутри приборов, но он лишь смеялся: «Не шустри. До внутренностей придётся добраться, даже если и не захочешь, жизнь заставит».
Я научился улыбаться. Павел поддразнивал меня: «Кривовато, молодой человек, съезжаете набок, но уже кое-что!» Я и сам чувствовал странные конвульсии своего лица — всё оно сдвигалось в левую сторону и вниз, будто кто-то брал его в жёсткую ладонь и насильно туда сдвигал. Но была и сладость в этих странных конвульсиях: губы приоткрывались, и свежий воздух врывался в меня через рот, изо рта ухал к сердцу, и оно начинало скакать. У меня появились новые привычки: каждый день делаю упражнения, которые показал Павел, читаю свои три страницы каждый день, пылесосю наш дом, стираю свои вещи, стелю кровать, мою руки перед едой. У меня появилось много занятий дома: могу поездить на велосипеде, могу почитать, могу построить из конструктора башню или пароход, могу нарисовать серое, с решётками, здание или то, как мы с Павлом плывём, или то, как взбираемся на нашу горушку, на которой собачники выгуливают собак, а мы бродим по аллее и разговариваем.
6
Всё равно, несмотря на изменения, произошедшие в моей жизни в связи с появлением Павла, главной осталась щель чуть приоткрытой двери из моей комнаты в мамину. И я даже отказываюсь идти куда-то с Павлом в те часы, когда, знаю, мать должна быть дома.
Сегодня она одна. Едва звучит музыка, та самая, странная, которая тянет из меня жилы. Под неё мать произносит слова. Иногда различаю их:
В гранитах скал — надломленные крылья. Под бременем холмов — изогнутый хребет. Земли отверженной — застывшие усилья. Уста Праматери, которым слова нет.
Связи между ними поймать не могу. Но, несмотря на это, вижу деревья, траву, холмы, подаренные Павлом, слышу рассказанные им сказки — с гранитными скалами, с волшебными птицами.
Я сам — уста твои, безгласные, как камень!
Я тоже изнемог в оковах немоты.
Я свет потухших солнц.
Я слов застывший пламень,
Незрячий и немой, бескрылый, как и ты…
Почему мать никогда не прочитает эти строки мне?
А почему я не зову Павла «папа»? Чего только он не делает для меня! А я не зову. А я незаметно вытираю щёку, которую он целует. Только потому, что он беспамятно любит меня?
Получается: чем больше он для меня делает, чем больше зависит от моего настроения, тем большая небрежность рождается во мне по отношению к нему.
Мать воспринимает меня так же, как я — Павла? Чем больше я жажду её любви, тем холоднее она?
Это закономерность? Именно так и устроен мир? А может быть, это я виноват и в том, что мать не любит меня, и в том, что я не люблю Павла?
Не такими словами говорил я в тот час с собой, но чувство вины возникло, и я решил попробовать изменить своё отношение к Павлу.
Это сделать оказалось трудно: какой-то дух сопротивления мешал мне ответить Павлу добром за добро.
А пока шли день за днём, дожди сменялись снегом, снег снова дождём, дождь — солнцем… и я привык к тому, что Павел у меня есть.
В то воскресное утро я отказался поехать с ним за город, так как мать осталась дома. Но не успел порадоваться этому, как явился гость.
Он сел за стол, на обычное место гостя.
Прежде всего — запах. Одеколона. Этот запах заползал в ноздри, как муравьи, щекотал.
Похотливый взгляд шарил по матери, прилипал к груди, к животу, к обтянутым юбкой коленям.
— Зачем ты меня усадила за стол? Ты собираешься меня кормить? Я сыт, — сказал он первые свои слова. — Вот деньги. Делай своё дело. У меня сегодня ещё несколько встреч.
Любопытство — результат появления в моей жизни Павла. Но тут же — настороженность. Я не хочу, чтобы этот человек понравился матери. Я не хочу никого в нашем доме, кроме Павла.
— Почему ты молчишь? Разве я пришёл играть в молчанку? Или твоё загадочное молчание — способ подогреть меня? Ты должна обслужить меня. Я плачу деньги.
— Возьми деньги и иди туда, куда тебе нужно идти.
— Это как? Несолоно хлебавши? Такому не бывать! — Он резко встаёт, руками впивается в материны плечи.
Ещё мгновение, и я брошусь к нему, вцеплюсь в него зубами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я