https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dvoinie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Как из пластилина. В армии все одержимы физической подготовкой. Это прямо какая-то мания. Кроссы на несколько миль с набитыми рюкзаками, и все в том же духе. Любого можно натренировать, чтобы он делал по пятьдесят приседаний, по сто приседаний, по двести. Любого. Но это не важно. Вот интересный вопрос: что остается у человека, когда у него не остается уже ничего?»
«Зачем ты так со мной, Роберто? Почему?» «Потому что ты мне нравишься». С тем он и ушел.
Предполагается, что взломать замок очень легко. Там была еще одна дверь — во двор. Если мне удастся взломать замок и потихонечку выйти из здания ночью, у меня были бы хорошие шансы уйти незамеченным. Меня обыскали не слишком тщательно, так что мой потайной пояс с набором для выживания остался при мне. Вот только пользы для выживания в данном конкретном случае от него было — ноль. Спички, иголки, рыболовные крючки — отмычки из них никакие.
Я подумал, что можно попробовать вышибить дверь. Дверь была старой, но вполне крепкой. Не будь я таким слабым и не будь у меня сломаны ребра, у меня, может быть, и получилось бы. Но, с другой стороны, если б я стал биться в дверь, я бы точно себя обнаружил.
Там все было заставлено старой мебелью. В одной из парт я обнаружил такой неприметный, тоненький ящик. Открываю его, и там — связка ключей. Я подумал: нет, так не бывает. Это же верх абсурда: когда тебя запирают в комнате вместе с ключами от двери. Я дождался, пока не стемнеет. Первый же ключ подошел. Дверь открылась бесшумно. Я осторожно выглянул наружу.
Как я уже говорил, вторая дверь выходила на задний двор. Со двора перед школой доносились чьи-то голоса — но так, очень слабо. Ярдах в двадцати был забор, а за ним — поле. Если мне повезет, я дойду до границы дня за два. Наши кордоны стояли в другой стороне, а единственный наш бинокль ночного видения лежал в кабинете Роберто, так что если я не буду слишком шуметь, мне скорее всего удастся уйти незамеченным.
— И ты сбежал?
— Нет. Я стоял на пороге и смотрел в темноту. Стоял и смотрел очень долго. Я понимал, что мое положение как пленника — почти безнадежно. Скорее всего меня расстреляют. Но если я попытаюсь сбежать и меня поймают — маловероятно, конечно, но нельзя исключить и такую возможность, — тогда никто уже не усомнится, что я виноват, и меня расстреляют уже точно. Без всяких «скорее всего». Я простоял на пороге почти всю ночь. Смелость имеет свои пределы. Я свой ресурс исчерпал. Я закрыл дверь и запер ее на замок.
Я подумал: вот было бы здорово, если бы Скаргилл и его друзья пришли мне на помощь. Я представлял себе, как это будет. Никто не знал, где я, но даже если бы они знали, им бы никто не позволил меня спасти… я понимал, что хочу невозможного. Но мне почему-то казалось, что если я буду об этом думать, если я этого захочу очень сильно, то желание обязательно сбудется. И потом, когда я думал про Скаргилла, мне становилось легче.
Утром пришел Роберто. Он забрал ключи и сказал, чтобы я не судил себя слишком строго. «Это не война, а сплошное разочарование. Для всех, — сказал он. — Раньше, если тебя тянуло на приключения, хотелось поездить по миру, а заодно и обогатиться, — ты шел в солдаты. А теперь все идут в бухгалтеры. А что? Поди плохо. Путешествуешь первым классом. Имеешь всяческие привилегии. Уклоняешься от налогов со знанием дела. В тебя редко стреляют. А еще лучше быть экономистом. Пока мы тут страдаем, там, в Загребе, эти… эти… какое есть английское слово для обозначения пакостного халявщика, вонючего, гадостного паразита, импотента и сволочи? Ладно, пусть будет „экономист“. Так вот, там, в Загребе, экономисты, которые ничего не знают об этой стране, не говорят по-хорватски, прочли про Хорватию от силы десять газетных статеек… они разворовывают все, что можно». «Ты, как я понимаю, не любишь экономистов?» «Никто не любит экономистов, даже другие экономисты. Это такой общечеловеческий недостаток: мы все считаем, что другие живут неправильно и что мы на их месте прожили бы свою жизнь лучше и правильнее. Ты уверен, что из тебя получился бы очень хороший Роберто, лучше того, какой есть, а я уверен, что из меня получился бы очень хороший Одли. Лучше того, какой есть. Это как с часами Гильермо: мы все уверены, что сумеем прикрепить ремешок, пока не попробуем. Мы все должны помогать друг другу. По-другому — никак». «Роберто, могу я уехать домой?» «Сложный вопрос», — сказал он и ушел.
Потом пришли два каких-то дебила. «Мы из Норвегии. Мы журналисты. Нам сказали, что завтра вас расстреляют как вражеского шпиона. И что вы по этому поводу думаете? Что вы чувствуете?»
Они задавали свои гениальные вопросы и при этом жевали сандвичи с салями. Вообще-то мне не хотелось есть, но я подумал, что надо бы подкрепить силы. Настоящий Джон открыл дверь, чтобы выпустить журналистов, и когда я спросил, а нельзя ли мне тоже сандвич, он сказал, что сандвичи с салями были моим последним ужином. Я услышал, как эти норвежцы спрашивают у него, когда будет расстрел. В смысле точное время.
— И что было потом?
— Меня не расстреляли.
— Ты сбежал?
— Я лучше не буду об этой рассказывать.
— Нет, раз уж начал, давай договаривай. Нельзя прерываться на самом интересном. Итак, тебя ждала расстрельная команда из наемников-психопатов, а ты…
— Я не хочу об этом говорить.
— Что, в деревню пришли сербы?
— Нет. Хотя об этом я тоже думал. Ну, то есть я представлял, что вот придут сербы… и застрелят Роберто и всех остальных, но сначала заставят их съесть собственные гениталии. Но у этой фантазии был один недостаток: вот сербы всех порешили — и обнаружили в кладовке меня. Я им: «Я ваш шпион». А они мне: «Нет. Ты не наш».
— Роберто сказал, что это была шутка?
— Слушай, мне правда неловко об этом рассказывать.
— Да что может быть хуже того, что было?
— Вот еще одно всеобщее заблуждение. Ты считаешь, что хуже уже не бывает, но оказывается — бывает. Ладно, я расскажу, чем все кончилось. На следующий день, рано утром — дверь открывается и входит моя мама. Замечательно, думаю я. Сегодня меня расстреляют. И маму тоже.
— И что дальше?
— Я, как всегда, ошибся. Роберто и все остальные были с мамой — сама обходительность. Маркел всё предлагал ей чаю. Про шпионаж и расстрел даже речи не шло. Тема закрылась сама собой. А потом мы с мамой сели в такси и вернулись в Загреб. А все остальные чуть ли не махали нам вслед.
— Как она тебя нашла?
— Когда мы с Настоящим Джоном садились в такси в Загребе, меня, оказывается, видел один наш сосед. Он был в Загребе по делам. Он окликнул меня, но я не услышал. Когда он вернулся домой, он рассказал моей маме, как он удивился, увидев меня в Загребе. В газетах писали о добровольцах-иностранцах, так что мама поехала в Югославию — искать меня.
— И она сумела тебя разыскать? В стране, где идет война?
— Это не так трудно, как кажется. А в Югославии так все и было. Выходишь утром из дома и убиваешь соседа, потому что он жутко тебя раздражает, или ты думаешь, что так надо, или боишься, что он убьет тебя первым. А в обед стелешь на стол свою лучшую скатерть и угощаешь гостя из Англии своим самым лучшим домашним вареньем, потому что ты хочешь, чтобы люди думали хорошо о тебе и твоей стране.
— А почему Роберто тебя отпустил?
— Я не знаю. Может быть, все это показалось ему забавным. Я никогда себе не прощу, что поехал туда. Отсюда и тик. Это я пинаю себя по заднице — напоминаю себе, каким я был придурком. Вся эта затея была чистейшим безумием. Полный идиотизм и пакет чипсов в придачу. Но как бы там ни было, Робертов легион дебилов, маньяков и законченных сволочей — это была единственная защита у той деревни.
Мы гуляем уже пять часов. Все работает нормально. Но больше всего меня радует звук. Мне слышно, как под ногами у Одли влажно поскрипывает земля. Будем надеяться, что и в Чууке все будет работать как надо.
В Чууке
Одли возвращается в Лондон на поезде, и мы проводим последнее испытание. Когда он уедет в Чуук, исправлять неполадки будет уже поздновато. Тем более что я сомневаюсь, что там можно будет достать необходимые детали. Одли садится на свое место, и тут в купе выходит высокая женщина с кучей сумок и такой рамочкой на колесиках, чтобы перевозить багаж. Она суетится, возится со своим багажом и вдруг громко вскрикивает. У нее пропала сумочка. Она была прикреплена к рамке. А теперь ее нет. Пропало все: деньги, билет, сандвичи и ключи. Женщина скорбно вопит, обращаясь к Одли и другим пассажирам. Вызывают кондуктора. Женщина вновь причитает. Одли бормочет: «О Господи». Как выясняется, в сумочке была еще книжка, чтобы почитать в дороге — ведь ехать-то долго.
Одли достает из кармашка сбоку сиденья книжку про Микронезию.
— Вот, — говорит он. Поезд трогается. Минут через десять женщина возвращает книжку Одли.
— А другого чего-нибудь нету?
Кто-то из пассажиров покупает ей сандвич.
* * *
У Одли есть передо мной одно преимущество: отправная точка. Для того чтобы отправиться в путешествие, нужно, чтобы было откуда отправиться. Да, Санк-Айленд — местечко заброшенное и унылое, но у него есть своя сильная сторона: оно устойчиво и стабильно. Оно не меняется. Эти дома и фермы стоят уже много лет и простоят еще долго.
Название места, где я родилась и выросла, по-прежнему существует; но самого места нет. Большинство улиц сохранили свои названия, но это уже не те улицы, совершенно не те. День за днем наш район перестраивался, изменялся. И за двадцать лет изменился до неузнаваемости. Наверное, то же самое происходит со всеми пригородными районами. В последний раз, когда я там была, я вообще ничего не узнавала. Самое смешное, что там мало что изменилось по большому счету: те же самые магазины, те же самые кафешки — но все как-то запуталось, все поменялось местами. Раньше было вот тут, а теперь в двух кварталах отсюда. Там прошла моя юность, а теперь у меня было чувство, что ее взяли и выбросили на помойку. Даже если бы там все осталось, как было, вряд ли бы мне захотелось бывать там почаще, а так мне вообще расхотелось туда приезжать: это так грустно, когда тебе явно дают понять, что твое прошлое — это просто ненужный мусор.
Мне всегда было скучно выслушивать причитания пожилых родственников, что, мол, раньше все было лучше, а теперь все не то; и вдруг как-то так получилось, что я сама сокрушаюсь на ту же тему, хотя я их в два раза моложе. Как ни странно, острее всего ощущается нехватка каких-то малозначительных мелочей: лестниц, с которых ты падала в детстве, переулка, где ты целовалась, скамейки, где вы постоянно сидели с друзьями. Хочется, чтобы от прошлого сохранилось хоть что-то; чтобы было за что держаться — даже если это всего лишь мусор, годный только на выброс.
В Лондоне много всего интересного-завлекательного, но он стал каким-то текучим: превратился в такую большую кастрюлю с супом, где мясо и овощи остаются прежними, но все бурлит и сдвигается с места на место. Компании переезжают в другие офисы, люди меняют место работы, все — в непрестанном движении. Стоит только транспорт. Всякая ответственность стала анахронизмом. Единственное, что еще остается устойчивым и неизменным, — это я сама. При таком положении дел остается одно: наблюдать.
* * *
Уолтер вечно опаздывал. Что само по себе раздражало. Но если мы собирались куда-то вместе, у него была отвратительная привычка говорить, кивнув в мою сторону: «Простите, что мы опоздали. Но вы, наверное, уже догадались, по чьей вине». В конце концов мне это надоело, и я сказала Уолтеру, что нам лучше приходить не вместе, а порознь — потому что я не хочу, чтобы меня считали несобранной дурой, неспособной следить за временем. Помню, как мне было неудобно на одном званом обеде, когда Уолтер пришел с опозданием на целый час. Он объяснил, что его задержала полиция, потому что в доме напротив был сильный пожар.
Мы все пошли посмотреть. До горящего дома было достаточно далеко, так что за безопасность наших хозяев можно было не опасаться. В доме не было никого, и мы все равно не смогли бы ничем помочь, так что мы просто стояли на улице, пили шампанское и смотрели, как пожарные борются с огнем. Я в жизни не видела такого страшного пожара — дом горел весь, языки пламени вырывались из окон, и мне казалось, я слышу, как пламя смеется. В жизни бывают мгновения, когда ничего нельзя сделать: можно только стоять и смотреть. Хотя мне показалось, что наши хозяева наблюдают за этим пожаром в соседнем доме с каким-то уж слишком большим удовольствием.
* * *
Второе письмо от Уолтера пришло через три дня после первого. На нем тоже стоял лондонский штемпель, и его тоже отправили накануне, так что дело было не в том, что письмо шло по адресу восемь лет — кстати, не такой уж и редкий случай.
Дорогая Оушен.
Удивлена, да?
Когда ты прочтешь это письмо, я действительно буду уже… нет, не хочу даже писать это слово, это же полный абсурд, разве нет?
Ты на меня злишься, да ? Но злость — это якобы хорошо для сердца, И вообще следует периодически проверяться. Надо заботиться о своем здоровье.
Я пишу в темноте, так что ты извини, если где почерк корявый.
Это не все. Потом будет еще.
Уолтер
Я разозлилась, еще когда прочла первое письмо. Это что, розыгрыш? Шутка? Ошибка? Да, я разозлилась. И растерялась. И сильно расстроилась. И еще я была тронута, прямо до слез.
Может быть, это моя вина, может, все дело во мне, а не в чем-то другом, но у меня в жизни было немного таких мужчин, которые волновали меня по-настоящему.
Я поняла это не сразу. Такие вещи вообще понимаешь не сразу. Поначалу ты не обращаешь на это внимания, не замечаешь в душе никакой пустоты. Но вот ты становишься старше и понимаешь, что ничего настоящего у тебя не было. Или было, но редко. Когда я теперь вспоминаю своих мужчин, с которыми у меня что-то было в юности, мне кажется, что мы с ними побили все рекорды по удовольствиям. Тогда мне казалось, что это любовь — глобальное эмоциональное потрясение. В каком-то смысле все так и было: иначе нам не было бы так хорошо вместе.
Хотя, с другой стороны, в юности я могла завалиться в постель с любым парнем, у которого нет прыщей, который два раза в день чистит зубы и водит машину;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я