https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180na80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«О! – брюзжит эрцаббат Хильдигрим, давно известный своей святостью, если не сказать окруженный ореолом святого. – Еще одним меньше».
Амстердам – это город как «Гранд-отеля Кародамски», так и многих других красивых домов, которые почти все населены язычниками и лютеранами. «О! – брюзжит эрцаббат Хильдигрим. – Эти прекрасные фронтоны! Эти колонны! Эти каменные вазы, стоящие в изящных нишах у фасадов! О эти окна и башенки! Это изобилие великолепных форм! Эти фонтаны! И все это населено язычниками и лютеранами!»
Черное облако гнева вырывается из головы Хильдигрима и как атомная бомба уничтожает все суетные мирские строения; оно растаптывает, разрушает, раздробляет их в крошево, бросает их друг на друга, словно детские кубики…
Продавец сигар Конрад Мартинус Ван Хаэн плывет в своем челне по каналам. Как у всех продавцов сигар, у Ван Хаэна две четырехугольные головы. Поскольку с одной стороны они срослись вместе, то у них на двоих только два уха. Обе головы смеются во все горло. Это чудо природы, что две головы, сидящие на одной шее, смеются так, будто у них все в ассортименте. Но что касается слуха, тут не все в порядке, что и логично, потому что двум, да к тому же четырехугольным головам необходимы четыре уха, чтобы, так сказать, слух функционировал нормально. Но так как уха только два, то головы (вернее: минхер Ван Хаэн) слышат только половину всего происходящего, в связи с чем используется слуховой рожок, имеющий форму табачной трубки. Слуховой рожок принадлежал когда-то Бетховену. Эта вещь бесценна. К сожалению, с технической точки зрения от него нет никакого толку. Произведенного Хильдигримом взрыва языческих и лютеранских домов Мартинус Ван Хаэн, разумеется, не слышит, потому что он прогремел лишь в голове эрцаббата.
В тот момент, когда эрцаббат как раз поднимается по мосту, где он надеется наконец-то найти хотя бы изображение своей духовной невесты, внизу под мостом на челне проплывает минхер Ван Хаэн. Одна из его голов продолжает смеяться, а вторая – вот плутовка! – на мгновение имитирует выражение лица эрцаббата Хильдигрима.
Солнце от ужаса закатывается. На этом путешествие эрцаббата Хильдигрима за духовной невестой заканчивается.
IX
Господин директор Кародамски, как и следовало ожидать, в финансовом отношении так никогда и не оправился от, так сказать, принудительной покупки половины замка. Когда он, шаркая ногами, приплелся обратно в город, нервы его были полностью расшатаны.
Сестра эрцаббата Хильдигрима, бывшая замужем в Вюрц-бурге – ее звали Меертруд[v] (не Гертруд, тут нет ни опечатки, ни ошибки слуха у крестившего ее священника, нет, именно так: Меертруд, она вышла замуж за некоего господина Шлиндвейна, занимавшего должность хранителя проблем в Институте билокальных энергий растворов) – так вот, эта сестра пригласила погостить в своем доме потрясенного – иначе и не скажешь – до самых глубин своей души директора (собственно говоря, экс-директора) Кародамски. Что для Кародамски явилось поистине форменным спасением.
Фрау Меертруд предоставила злосчастному Кародамски – полностью согласовав это с супругом – то самое помещение в своем доме, которое дед господина Шлиндвейна, Макс Арнольд Шлиндвейн, сверх всякой меры наделенный свободным временем (Макс Арнольд Шлиндвейн был последним измерителем оврагов в Нижней Франконии, вскоре измерение оврагов механизировали), разрисовал фресками. В результате чего помещение стало непригодным для жилья.
Эта настенная живопись, изображавшая битву амазонок и выполненная, как тут поточнее сказать, в пять рядов или полос, расположенных друг над другом, заполнила собой всю комнату.
Нарисованные в громадном количестве жуткими красками, амазонки перекатывались друг через друга, свивались кольцами, толкались, нависали обнаженными тугими телами друг над другом, вспарывали друг другу животы, раскалывали черепа, рубили задницы, прокалывали груди; взвивались лошади, сверкали мечи, самым бесстыднейшим образом демонстрировалось анатомическое строение амазонок вплоть до гениталий… Ни одного, даже самого толерантного гостя нельзя было привести в эту комнату, не мучаясь при этом угрызениями совести.
– И что только не придет в голову измерителю оврагов, – сказал эрцаббат, бросивший во время своего визита к сестре лишь, само собой разумеется, короткий взгляд на настенную живопись.
В течение некоторого времени помещение использовалось под зайчатник.
В доме имелся также восьминогий диван, из поколения в поколение считавшийся зловещим.
Каждый раз, когда он начинал скрипеть, в семье случалось несчастье. Но иной раз он скрипел, а несчастье не случалось. Что было еще хуже. Потому что тогда все начинали впадать во все большую и большую нервозность, мучительно ожидая предсказанную беду. Ломали в отчаянии руки, рвали на себе волосы: вот, к примеру, разбилась банка с маринованными огурцами, когда семейство сидело за столом в мрачный дождливый день св. Килиена (8 июля). Было ли это предсказанным диваном несчастьем? Или нет? В день свв. Набора и Феликса (12 июля) разразилась страшная гроза. Молния ударила в колокольню находящейся неподалеку церкви св. Зигиберта, и в тот же момент Генрих Мария Шлиндвейн (отец вышеупомянутого Макса Арнольда, измерителя оврагов) начал икать, что продолжалось более суток. Являлось ли это предсказанным диваном несчастьем? И если да, то которое из них? Удар молнии или икота? И так далее.
На скрип дивана, как и на все эзотерические феномены, полагаться не следует, утверждал Леонхард Шлиндвейн (брат Макса Арнольда).
Меертруд это в конце концов надоело, и она поставила диван в зайчатник, где тот и остался навсегда, тогда как последний заяц по причине послевоенного голода уже давно был съеден.
Теперь же на этом диване удобно расположился господин экс-директор Кародамски, не подозревающий, какие темные силы гнездятся в старинном образце мягкой мебели эпохи барокко.
Следует добавить, что из суеверия никто не решался ни продать диван, ни подарить, ни каким-либо иным способом избавиться от него, уже не говоря о том, чтобы уничтожить.
– Кто знает, – шептал Фюрберт Вёлькбир (тесть Леонхарда Шлиндвейна), практикующий спирит, – что этот диван потом выкинет. Говорят, есть такие диваны, которые бродят по ночам.
Удалить фрески было тоже совершенно невозможно. Дело в том, что коварный измеритель оврагов оговорил в завещании, что ежели кто-нибудь вознамерится смыть, замалевать или каким-либо иным способом разрушить их, то весь дом сразу же перейдет в собственность церкви св. Зигиберта, в связи с чем священник Зигибертовой церкви постоянно шнырял вокруг дома и вглядывался сквозь окна в мрачный зал в надежде на наследство.
Но в день свв. Гюнтера, Дионисия и Сибиллы (9 октября) того самого года, когда на мансфельдщине гуляла чума крупного рогатого скота, в то самое время, когда господин экс-директор Кародамски полусидя, полулежа покоился на зловещем диване, читая «Парерги и паралипомены» Шопенгауэра, диван начал не скрипеть, а – как позднее рассказывал Кародамски с вытаращенными от ужаса глазами – шипеть. Вслед за этим (не теряя присутствия духа, Кародамски скатился вниз) диван исторг клубы дыма, почему-то запахло, как утверждал Кародамски, ромашковым чаем, и из дыма появился (…чтобы не сказать материализовался) юный гермафродит с длинными волосами. Он некоторое время помолчал, а потом сказал:
– О Кародамски, позаботьтесь о том, чтобы то, что недавно произошло в Иффельштете, больше никогда не повторилось!
– Но что, о мастер (Кародамски в спешке не пришло в голову более подходящее обращение), произошло недавно в Иффельштете?
– Поклянешься ли ты мне в этом, о Кародамски?
– С величайшим удовольствием. Только что же все-таки произошло в Иффельштете?
Но гермафродит исчез, не сказав больше ни слова. Несмотря на самые тщательные поиски, никакого Иффельштета ни на одной географической карте обнаружить не удалось, и что там недавно произошло, осталось загадкой.
X
В день свв. Перепетуи и Филицитата в тот год, когда в Майне в последний раз видели турецкого сома, хранитель проблем Шлиндвейн рассказывал своей семье за вечерним чаем:
– Только что, когда я вздремнул после обеда, мне приснился сон. Я увидел человека во фраке. В первый момент я подумал, что это Йоханнес Хеестерс.[vi] Но это оказался не он. Поверх фрака на нем была тяжелая черная накидка. Он приказал мне записать его удивительную историю. К сожалению, я ее не запомнил. «Быстрее! – все время кричал он. – Записывайте быстрее!» И я старался писать как можно быстрее. «Почему вы пишете на отдельных листочках? – кричал он. – Пишите на длинном рулоне! Вы сэкономите время, если не будете переворачивать страницы». И я, как дурак, с невероятной быстротой стал писать на рулоне, который вскоре опутал всю комнату и скрутился кольцами. Вот как оно было, – сказал Шлиндвейн. – Это был ужасный сон. Где пирог?
– Ты до этого уже съел четыре куска жареной телятины, восемь среднего размера фрикаделек, перед этим суп-лапшу, затем четырнадцать жаренных в смальце пирожков с яблоками, а салат, картофель и две форели пусть будут не в счет, – сказала фрау Меертруд Шлиндвейн. – Если так и дальше пойдет, ты лопнешь.
– Тогда хотя бы печеньица, – жалобно попросил Шлиндвейн. – Я совершенно вымотан этим сном, представьте только, какое потребовалось напряжение, чтобы писать так быстро! Да еще гусиным пером. Как ни странно, я не макал его в чернила. Каким-то чудесным образом оно писало без чернил. Вероятно, Йоханнес Хеестерс лопнул бы от ярости если бы еще и на это пришлось тратить время. Ну, в общем тот, кого я в первый момент принял за Йоханнеса Хеестерса. Но это был не он.
Шлиндвейн съел еще три порции печенья и пачку сушеного инжира.
– Дальше – больше. Я имею в виду: ужаснее. «Пишите быстрее!» – ревел он. «Я не могу быстрее!» – кричал я, обливаясь потом. Он диктовал свою в высшей степени удивительную историю, из которой я, к сожалению, не запомнил ни единого слова, просто-таки с бешеной скоростью, становясь при этом все более и более злобным, но под конец внезапно что-то щелкнуло (точнее, он сам щелкнул от ярости), и тут же он оказался голым – старая, тощая развалина с выпирающими ребрами, длинными когтями на всех четырех конечностях и жутким членом. Когтями своей левой ноги он играл на фортепиано «Добрый вечер, добрый ночи», а из его пасти выпирали клыки, которыми он намеревался прокусить маленького мальчика, внезапно появившегося в его руке.
Мой бумажный рулон превратился в дьявольскую петлю, началась сплошная фантасмагория; большой красивый букет роз, стоявший за Йоханнесом Хеестерсом, то есть за человеком, которого я первоначально принял за Йоханнеса Хеестерса – но это был не он, – вдруг превратился в груду наводящих ужас черепов. У одного из черепов были гигантские заячьи уши, другой же походил на Гитлера.
Йоханнес Хеестерс, то есть тот человек, которого я… ну, в общем, вы знаете, продолжал диктовать дальше, но уже на каком-то шаманском языке. Не спрашивайте меня, откуда я знал, что это был шаманский язык, я просто это знал и все, но ничего не понимал и не мог больше записывать то, что он диктовал, кроме того, бумага вдруг сделалась такой гладкой, что на ней невозможно было писать. В отчаянии я залез под стол…
Несколько дней спустя фрау Меертруд пересказала этот сон своему брату, эрцаббату Хильдигриму, когда он снова приехал к ней в гости.
– Это бывает, – сказал он, – когда много жрешь. Кошмар на почве обжорства.
И эрцаббат кивнул, задумчиво и отрешенно. Его сестре ничего не бросилось в глаза, потому что он часто бывал таким. Но на самом деле он размышлял о сне своего зятя. Он не признался ей, что и сам недавно видел почти такой же сон (правда, в своем сне этого человека он принял в первый момент не за Йоханнеса Хеестерса, а скорее за Марселя Райх-Раницки[vii]) и во всяком случае не в связи с обжорством, а наоборот, по контрасту – после строжайшего поста.
Не следует ли, спросил сам себя эрцаббат, ввиду подобных обстоятельств заново пересмотреть положение о пользе поста?
XI
– Расплата, как говорится, не заставит себя ждать, и я мог бы предсказать вам заранее, как это произойдет, – сказал эрцаббат мягким голосом, но твердо.
Аббат Штурмхарт из соседнего монастыря, коллега Хильдигрима по учебе, друг и даже молочный кузен (что означает следующее: кормилица Хильдигрима была сестрой кормилицы Штурмхарта, в те времена еще звавшегося Ульф-Геро Пёшль), прибыл к Хильдигриму в совершенно подавленном состоянии и исповедался ему во всем – как в церковном, так и в переносном смысле.
– Твоя чрезмерная любовь к музыке, причем – и это я с прискорбием вынужден подчеркнуть – к музыке светской и, следовательно, профанной, сравнима только с чрезмерным аппетитом. Это почти так же плохо, как страсть к мясу. Слушать по праздникам творения композиторов-протестантов, атеистов или агностиков и, чего доброго, самому их исполнять, так же похвально, как в страстную пятницу есть паштет из гусиной печенки, о Штурмхарт!
Штурмхарт вздохнул.
Но расплата, как говорится, уже свершилась, и виолончель работы миттенвальдских мастеров приблизительно 1850 года изготовления больше не существовала.
В том, что Штурмхарт посетил свою племянницу фрау Нунхюбль, ничего предосудительного само по себе не было. То, что фрау Нунхюбль в былые времена подвизалась в Лондоне в качестве исполнительницы экзотических танцев (разумеется, под сценическим именем Флора Роттердам), аббат Штурмхарт – якобы, гм-гм! – подумал эрцаббат Хильдигрим – не знал.
Ну ладно, вполне возможно, что он действительно этого не знал, или у него стерлось из памяти, во всяком случае Флора Роттердам, отныне снова почтенная буржуазная дама по фамилии Нунхюбль, раскаялась, принесла покаяние и полностью отмежевалась от экзотических танцев.
Бабушка фрау Нунхюбль с материнской стороны, урожденная Кародамски, тоже была исполнительницей экзотических танцев.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я