душевая кабина timo 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Они стояли у забора, который перегораживал тропку, ведущую в поля, какая-то крестьянка сыпала корм курам, островок желтого мха ярким пятном выделялся на белом снегу. "Как вы думаете..." - спросила Клодина и оглянулась назад, где над переулком было черно-синее небо, и, не закончив фразу, спросила немного погодя: "...Интересно, как долго висит там этот венок? Ощущает ли воздух его присутствие? Как он живет?" Больше она ничего не говорила; и даже сама не знала, зачем спрашивала; советник улыбнулся. У нее было такое чувство, что все одето в металл и еще дрожит под резцом. Она стояла рядом с этим человеком и как только чувствовала, что он на нее смотрит и стремится в ней хоть что-нибудь заметить, что-то сразу упорядочивалось в ее душе и ложилось ясно и просторно, как ровные поля под зорким глазом парящего коршуна.
А эта жизнь, синяя и черная, и на ней маленькое желтое пятнышко... Чего она хочет? Это призывное квохтанье кур и тихий стук зерен, сквозь который неожиданно вдруг зазвучит что-то, словно бой часов... Для кого ее речи? Это бессловесное, вгрызающееся в глубину и только иногда через узкую щель коротких секунд в проходящем мимо взлетающее вверх, бессловесное, которое иначе мертво... Что все это означает? Она смотрела на эту жизнь молчаливым взглядом и чувствовала, не обдумывая, - как ложатся порой на лоб руки, когда ничего высказать невозможно.
И тогда она стала слушать, улыбаясь, и все. Советник полагал, что ячейки его сети все сильнее опутывают ее, а она не разочаровывала его. Только ей казалось, когда он говорил, что они идут между домами, в которых люди что-то говорят, и в ход ее рассуждений вмешивался иногда кто-то второй, и увлекал ее мысли за собой, то туда, то сюда; она покорно следовала за ними, а потом на какое-то время вновь погружалась в самое себя, всплывала со смутным чувством, снова погружалась. Это было тихое, беспорядочное перетекающее движение, своеобразное пленение.
Между тем она чувствовала, словно это было ее собственное ощущение как этот человек любит себя. Видя его нежность к самому себе, она испытывала тихое чувственное возбуждение. И вокруг воцарялась тишина, вы словно вступали в какую-то область, где в расчет берутся совсем другие, немые решения. Она чувствовала, что советник ее потеснил и что она уступает ему, но это было неважно. Просто в ней что-то поселилось, словно там сидела птица на ветке и пела.
Вечером она немного поела и рано легла спать. Все было для нее уже как-то мертво, никакой чувственности в ней не было. Но, поспав совсем чуть-чуть, она проснулась, зная, что он сидит внизу и ждет. Она взяла платье и оделась. Встала и оделась, ничего больше; ни чувства, ни мысли, только отдаленное сознание какой-то несправедливости, а потом, когда она уже оделась, появилось, кажется, и обнаженное, не очень хорошо защищенное чувство. Она спустилась вниз. Столовая была пуста. Слегка расплываясь, виднелись контуры столов и стульев, они бодро выглядывали из полутьмы, как ночная стража. В углу сидел советник.
Она что-то сказала, возможно: я чувствую себя так одиноко там, наверху; она знала, как он истолкует ее слова. Через некоторое время он взял ее за руку. Она встала. Постояла в нерешительности. Потом выбежала на улицу. Она понимала, что поступает, как глупая неопытная девчонка, и что для нее это забава. Следом по лестнице послышались шаги, ступени скрипели, а она внезапно задумалась о чем-то очень далеком, очень абстрактном, тогда как тело ее дрожало, словно тело лесного зверя, за которым гонятся.
Советник потом, сидя у нее в комнате, между делом спросил: "Ты ведь любишь меня, правда? Я, конечно, не художник и не философ, но я человек цельный. Да-да, я уверен, я цельный человек". Она ответила: "А что это такое, цельный человек?" - "Странный вопрос ты задаешь", - рассердился советник, но она добавила: "Вовсе нет, мне кажется так странно, что человек нравится именно потому, что он нравится, его глаза, его язык, и не слова, а их звук..."
Тут советник поцеловал ее: "Так значит, ты все-таки меня любишь?"
И Клодина еще нашла в себе силы ответить: "Нет, я люблю только быть с вами, тот факт, тот случай, что я с вами. А можно было бы сидеть и у эскимосов, в меховых штанах. И с отвислыми грудями; и считать это прекрасным. Разве цельные натуры так уж редко встречаются?"
Но советник сказал: "Ты заблуждаешься. Ты любишь меня. Ты просто никак не можешь пока оправдаться перед собой, а это как раз и есть признак настоящей страсти".
Невольно, когда она почувствовала, что он распростерся над ней, что-то в ней вздрогнуло. Но он попросил: "Молчи, молчи".
И Клодина молчала, она заговорила только один раз; когда они раздевались, она начала говорить бессвязно, невпопад, что-то, скорее всего, совершенно незначащее, это было словно какое-то мучительное поглаживание: "...Такое чувство, как будто идешь по узкому горному ущелью; звери, люди, цветы, все неузнаваемо; и сама ты совершенно другая. Спрашивается, если бы я с самого начала жила здесь, что бы я об этом думала, что чувствовала бы? А ведь странно, что нужно перешагнуть всего лишь одну линию. Мне хочется вас поцеловать, а потом быстро отскочить в сторону и посмотреть; а потом снова к вам. И с каждым разом, когда я буду переступать эту границу, я буду чувствовать все это лучше. Я буду делаться все бледнее; люди умрут, нет, они увянут; и деревья, и звери тоже. И наконец останется лишь совсем прозрачная дымка... а потом только одна мелодия... и ветер понесет ее... над пустотой..."
И еще раз она заговорила: "Пожалуйста, уйдите, - проговорила она, - мне противно".
Но он только улыбался. Тогда она сказала: "Уйди, пожалуйста". И он удовлетворенно вздохнул: "Наконец-то, наконец-то, моя милая, маленькая фантазерка, ты сказала мне: ты!"
А потом она с ужасом почувствовала, как тело ее, несмотря ни на что, наполняется наслаждением. Но при этом ей казалось, будто она вспоминает о том, что испытала однажды весной: ощущение, что она - для всех и все же только для одного-единственного. И далеко-далеко, подобно тому, как дети говорят, что Бог велик, оставался образ ее любви.
ИСКУШЕНИЕ КРОТКОЙ ВЕРОНИКИ
Die Versuchung der stillen Veronika.
Эти два голоса надо где-то услышать. Может быть, они просто лежат на страницах дневника, рядом или один в другом, низкий, глубокий голос женщины, на некоторых страницах внезапно подскакивающий вверх, в объятиях мягкого, раздольного, тягучего мужского голоса, этого извилистого голоса, так и оставшегося незавершенным, сквозь недостроенную крышу которого проглядывает все то, что он не успел под нею спрятать. А может быть, и этого не осталось. Но где-то в мире обязательно должна быть такая точка, куда эти два голоса, совсем не выделяющиеся в тусклой сумятице будничных звуков, устремляются подобно двум лучам и сплетаются друг с другом, где-то эта точка есть, и может быть, стоило бы ее отыскать, ту точку, близость которой ощущаешь лишь по какому-то чувству тревоги, подобному приближению музыки, еще не слышимой, но уже ложащейся тяжелыми мягкими складками на непроницаемый полог тихих далей. Пусть же эти зарисовки, примчавшись из прошлого, встанут одна рядом с другой и, стряхнув болезненность и слабость, сольются воедино, вспыхнув ровным светом ясного дня.
"Круговорот!" Позже, в дни, когда свершался мучительнейший выбор между невидимой определенностью фантазии, натянутой, как тоненькая нитка, и обыденной действительностью, в эти дни, полные последних отчаянных усилий вовлечь то неуловимое в эту действительность - когда затем приходилось отказаться от этих попыток и броситься в простоту живой жизни, как в ворох теплых перьев, - он обращался к нему, как к человеку. В эти дни он часами разговаривал с самим собой, и говорил громко, потому что боялся. Что-то погрузилось и вошло в него, стой непостижимой неудержимостью, с какой внезапно где-то в теле сгущается боль, превращаясь в воспаленную ткань, и, делаясь действительностью, разрастается и становится болезнью, которая с нерешительной, двусмысленной улыбкой приносимых ею страданий начинает распоряжаться телом.
- Круговорот, - умоляюще говорил Иоганнес, - о, если бы ты был, по крайней мере, вовне меня! И еще: если бы у тебя были одежды, за складки которых я мог бы ухватиться. О, если бы можно было поговорить с тобой! Я бы сказал тебе тогда, что ты есть Бог, и, говоря с тобой, держал бы под языком маленький камешек, чтобы убедить самого себя, что все это не сон. Я бы сказал тебе: я вручаю себя твоей власти, ты можешь мне помочь, ты всегда видишь все, что бы я ни делал, какая-то часть меня остается лежать во мне тихо и недвижно, словно она самая главная, и это основа - Ты.
Но он так и оставался лежать во прахе, отвергнутый, с сердцем ребенка, устремленным куда-то наугад в робкой надежде. И знал только, что нуждался в этом из-за своей трусости, знал это. И все-таки это случилось, словно для того, чтобы почерпнуть из его слабости силу, которую он подозревал в себе и которая его манила так, как раньше могло манить его что-то только лишь в юности, когда возникает какая-то мощная, но совсем еще лишенная обличий голова какой-то неясной сокрушительной силы, и ты чувствуешь, что можешь врасти в нее плечами, примерить на себя и дать ей свое собственное лицо.
И однажды он сказал Веронике: это Бог; он был тогда боязлив и смирен, это было давно, и он тогда впервые попытался закрепить то неопределенное, что ощущали они оба; они скользили по темному дому друг мимо друга; туда, сюда, и все мимо и мимо. Но когда он сказал об этом, это было для него понятием обесцененным, ничего не говорящим о том, что он думал.
А то, о чем он тогда думал, было, наверное, пока еще чем-то, напоминающим те рисунки, которые иногда воплощаются в камень, - никто не знает, где живет то, на что они указывают, и каков их полный облик в действительности, - в стенах, в облаках, в водоворотах воды; то, что он имел в виду, представляло собой, наверное, лишь непостижимо подступившую к нему часть чего-то пока отсутствующего, как те изредка встречающиеся выражения на лицах, которые связываются у нас вовсе не с этими, а с какими-то другими, внезапно забрезжившими по ту сторону всего происходящего лицами, это были тихие мелодии посреди шума, чувства в душах людей, да и в нем самом ведь были чувства, которые, когда слова его искали их, еще были вовсе не чувствами, а лишь неким ощущением, будто что-то в нем самом удлинилось, только самым своим краешком погрузившись в него, пронизывая его тонкой сетью, его страх, его кротость, его молчаливость, как иногда, в пронзительно-ясные весенние дни удлиняются все предметы, когда из-под них выползают тени и стоят тихо, вытянувшись все в одну и ту же сторону, словно отражения в ручье.
И он часто говорил Веронике: то, что было в нем, на самом деле не было ни страхом, ни слабостью, это было что-то вроде того страха, который есть на самом деле просто взволнованность перед чем-то, что еще никогда не видел и что не приобрело еще какой-то определенный облик, или как бывает иногда, когда ты совершенно точно и вместе с тем неизвестно откуда знаешь, что в твоем страхе есть нечто женское, а в твоей слабости - нечто от утра в деревенском доме, окруженном птичьим щебетом. Он находился в том своем странном состоянии, когда у него возникали такие вот половинчатые, невыразимые образы.
Но однажды Вероника посмотрела на него своими большими глазами, в которых таилось тихое сопротивление, - они сидели тогда совсем одни в одной из полутемных комнат, - и спросила:
- Значит, и в тебе тоже есть что-то, что ты не можешь ясно почувствовать и как следует понять, и ты называешь это просто Богом, тем, что вне тебя и мыслится как действительность, отделившаяся от тебя, такая, что она просто может взять тебя за руку? И, наверное, это как раз то, что ты никогда не хотел бы назвать трусостью или мягкостью; и ты представляешь себе это, как некую фигуру, которая могла бы спрятать тебя в складках своего одеяния? И ты пользуешься такими словами, как Бог, просто для того, чтобы сказать о том, что куда-то направлено, как о не имеющем направления, о каких-то движениях, как о неподвижном, о призраках, которые остаются в тебе, никогда не воплощаясь в действительность, - потому что они приходят в своих темных одеждах из какого-то другого мира с уверенностью чужаков, прибывших из большой процветающей страны, будто они живы? Скажи, ведь это потому, что они как живые, и потому, что ты во что бы то ни стало хочешь ощущать все это, как существующее в действительности?
- Эти вещи, - сказал он, - которые существуют за горизонтом сознания, или на виду у нас проскальзывают за горизонт нашего сознания, или же это лишь связанный с чем-то чужеродным, неисследованный и недосягаемый, какой-нибудь новый вероятный горизонт сознания, где еще нет никаких предметов.
Уже тогда он считал, что это - идеалы, а не замутнения или признаки какого-то душевного нездоровья, это предчувствие некоего целого, веяние которого доносится откуда-то раньше времени, и если бы удалось правильно слить все это воедино, если бы было что-то, что позволило бы одним рывком все это расчленить и упорядочить, начиная с тончайших ответвлений мысли и вовне, вверх, где все это складывается в кроны целых деревьев, то это было бы для малейших примет того целого словно ветер для парусов. И он вскочил в сильнейшем порыве почти физического желания.
И она тогда долгое время ничего не говорила в ответ, а потом сказала:
- Во мне тоже есть что-то... понимаешь, это Деметр... - и запнулась, и тогда впервые они заговорили о Деметре.
Иоганнес поначалу не понял, для чего это все вообще было нужно. Она рассказывала, что стояла как-то однажды у окна, за которым был загон для кур, и наблюдала за петухом, наблюдала и ни о чем не думала, и только со временем Иоганнес сообразил, что она имела в виду загон для кур у них во дворе. Потом пришел Деметр и встал с нею рядом. И тогда она стала замечать, что все это время она все-таки думала о чем-то, только совсем смутно, а теперь начала все это постигать. Но близость Деметра, рассказывала она, - и он должен понять, все было так смутно, когда началось это постижение, близость Деметра и помогала ей, и одновременно стесняла ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я