https://wodolei.ru/catalog/unitazy/gustavsberg-logic-5695-34586-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На газетном листе перед ними лежали куски хлеба и банки с консервами.Отчим, Мамед и Шварке разговаривали. Когда я заглянул в погреб, говорил Шварке, а отчим и Мамед слушали. Шварке! На ящике сидел обыкновенный крестьянин и разговаривал по-немецки. Он говорил очень спокойно, не торопясь, иногда улыбаясь. Отчим сидел мрачный и смотрел на огонек свечи, а Мамед поглаживал бороду и все время улыбался странной, неподвижной улыбкой.Шварке кончил говорить и обвел собеседников глазами. Мамед молчал. Шварке в упор посмотрел на отчима. Тогда отчим заговорил очень быстро и очень взволнованно. Наконец он стукнул кулаком по ящику и встал. Шварке встал тоже.Они стояли друг против друга — хлопкороб и ремесленник — и оба молчали. Потом Шварке сказал несколько слов, коротких и резких. Отчим наклонил голову.Я смотрел на них, и у меня было удивительное ощущение: я знал хорошо и отчима и Мамеда, и вот передо мной были те самые люди, которых я знал столько лет, а в то же время в них было что-то совсем непохожее на моих знакомых. Они и держались иначе, и жесты у них были другие, и даже выражение лиц было совсем другое. Это были те же люди и в то же время — чужие, не знакомые мне.Шварке протянул руку Мамеду, они попрощались. Отчиму Шварке только кивнул головой. После этого отчим и Мамед стали подниматься по лестнице, и, когда они прошли уже несколько ступенек, Шварке что-то сказал им вслед. Мне показалось, что я расслышал в его словах фамилию Баширова, а затем Шварке вынул из кармана револьвер, подбросил его, поймал и снова спрятал в карман. О, как я ругал себя за то, что ничего не мог понять из их разговора!Надо было бежать, во что бы то ни стало бежать к Чернокову, к Баширову, все равно. Но только тут я понял, в какую я попал ловушку. Вернуться обратно тем же путем, каким я пришел сюда, было невозможно, а лестница была для меня закрыта.Шварке сидел на ящике, курил трубку и, видимо, не торопился уходить.Я боялся шелохнуться, потому что в наступившей после ухода Мамеда и отчима тишине Шварке мог услыхать малейший шорох. Но он не прислушивался. Он развязал дорожный мешок, валявшийся возле него на полу, и вытащил из мешка небольшую коробку, баночку с какой-то мазью и зеркало. Все это он разложил перед собой на ящике.Не торопясь, он оторвал усы. Теперь я увидел, что лицо его гладко выбрито. Он снял брови, снял волосы с головы, — и голова была тоже выбрита. Негромко насвистывая, он намазал щеки белой мазью и вытер их полотенцем. Когда он опустил полотенце, я увидел его настоящее лицо.
Что я могу сказать о его лице? Описать его невозможно. Оно было безбровое, белое, с безволосым черепом и бледными, чуть заметными губами. Оно походило на восковой слепок с человеческого лица, одним только словом можно определить его: тусклое. С минуту он смотрел на себя в зеркало. Потом, чуть повернув голову, он сощурил глаза и растянул свои бледные губы в улыбку. Тоненькие морщины лучиками разошлись от уголков его глаз, кожа на щеках собралась в широкие складки, и передо мной сидел веселый и добродушный человек, хитро подмигивающий самому себе в зеркало. Еще минута, еще чуть заметное движение рта и скул — и в зеркало смотрел человек с надменным и мужественным лицом. Оно менялось у меня на глазах: бледное, восковое лицо улыбалось, хмурилось, становилось то молодым, то старым, и страшен был этот человек, гримасничавший перед зеркалом, один, при свете свечи, в погребе разрушенного дома.Он отер лицо полотенцем. И когда отнял полотенце, опять его лицо было неподвижное и тусклое.Коричневой краской он навел на щеки загар, у глаз и у рта подчеркнул карандашом морщины. Снова он приклеил усы и широкие с проседью брови и накрыл париком свой голый череп. Превращения кончились. Пожилой и почтенный крестьянин закурил погасшую трубку и стал укладывать в мешок свои вещи.Но он еще не спешил уходить. Он вытащил из кармана вороненый плоский револьвер, разрядил его, пощелкал курком и снова вложил обойму на место.Косые солнечные лучи пробились сквозь щели в потолке. Шварке задул свечку и, вскинув на плечо мешок, двинулся к лестнице.Я выждал время, чтобы дать ему уйти, а потом поднялся следом за ним. Но когда я высунул голову из погреба, он был еще здесь, в доме. Он стоял в пустом оконном отверстии — почтенный крестьянин с дорожным мешком за спиной — и смотрел вниз. Под ним на склоне горы, освещенный утренним солнцем, лежал город. Толпа двигалась и шумела в котловине. Кочевники гнали по дорогам стада. Веселый хлопкороб смотрел на город и негромко, почти про себя, насвистывал.Время шло, и у меня от напряжения кровь стучала в висках. Наконец Шварке спрыгнул с окна. Я выглянул на улицу. Он шел по мостовой под гору широкими и легкими шагами. Обогнать его я не мог, мне оставалось одно: следовать за ним издали. Когда он отошел от меня на полсотни шагов, я слез с подоконника на землю и пошел за ним.Как накануне, толпа заполняла кладбище. Я стал пробиваться к палатке муллы, рассчитывая найти там Чернокова или Баширова. Но это было не так легко. Меня толкали и отбрасывали в сторону. Взрослые люди с возмущением смотрели на мальчика, толкавшего их плечами и локтями. Я подвигался очень медленно и все время видел, как впереди меня без труда пробирается сквозь толпу почтенный крестьянин с мешком за спиной, которого все охотно пропускали из уважения к его годам и добродушному виду.Что-то очень интересное происходило возле палатки муллы. Народ там стоял так плотно, что дальше я не мог продвинуться ни на шаг. Тогда я вскарабкался на каменное надгробье и стал оттуда смотреть.Гассан Баширов говорил речь. Он стоял возле палатки муллы, а мулла лежал на ковре ничком и время от времени поднимался и вскидывал руки к небу.— Вчера, — говорил Баширов, — мулла исцелял людей, сегодня он призывает вас выступить против Советской власти. Советская власть и народ живут вместе уже много лет, Советская власть и народ — это одно и то же. Мулла — предатель и лжец. Калеки, исцеленные им, такие же лжецы и предатели. Вы меня знаете, со многими из вас я встречался, работал и разговаривал. Вы знаете, что я не владею правой рукой. Пятнадцать лет назад белобандитская пуля раздробила мне локоть. Вот, — он засучил рукав до плеча и поднял над головой свою обнаженную руку, — вот шрам, которым я горжусь по праву. Пусть мулла сведет этот шрам. Пусть он сделает так, чтобы правая рука моя снова сгибалась, снова могла бы владеть оружием. Если он не лжец, пусть он сделает это.И в то время как все, все, весь народ слушал Баширова и смотрел на его руку, искалеченную пулей, я опять увидел добродушного хлопкороба с мешком за спиной — полковника Шварке.Он не слушал Баширова и не смотрел на него. Я проследил его взгляд и увидел горца с бледным и злым лицом, который исподлобья, по-воровски оглядывался по сторонам и держал правую руку за пазухой. В это время мулла поднялся с колен. Он протянул руку к Баширову и призывал на его голову все человеческие несчастья и беды. Горец держал руку за пазухой. И когда замолчал мулла, он быстро выдернул руку, и я увидел в его руке вороненый плоский револьвер.Выстрел раздался одновременно с моим криком. Баширов упал. Наступила тишина. За вчерашний день мы наслушались тишины, но эта тишина была самая страшная. Никто не сдвинулся с места. Только убийца бросился было бежать, но тишина уже кончилась. Я увидел сжатые кулаки, ножи и камни, и убийца исчез под грудой навалившихся на него тел. Потом другие люди расталкивали толпу и кричали что-то, а потом убийца стоял с разбитым лицом, трусливо оглядываясь вокруг, и десятки рук держали его. Вновь наступила тишина, и тогда я увидел Бостана.Бостан, мой друг Бостан, уверенный и серьезный, подошел к Баширову. Он приподнял его голову с закрытыми глазами и положил ее себе на колени. Потом он обернулся к мулле.— Слушай, — сказал он, — я только неученый мальчик Бостан, и я не знаю, что думать о чудесах и о боге. Но если в самом деле ты святой, если в самом деле ты можешь творить чудеса, то вот, я прошу тебя, исцели его.И дряхлые старики, и виноградари, и хлопкоробы, горбоносые старухи, колхозницы, домохозяйки со всех сторон кивали головами и говорили:— Да, да, исцели его!И старый мулла стоял бледный и растерянный перед другом моим, Бостаном. ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, написанная полковником государственной безопасности Иваном Алексеевичем Черноковым по просьбе его приятеля. Вечером ко мне пришел гость. Мы сидим с ним у меня в кабинете за круглым столиком; по одну сторону столика — я, по другую — гость. Бутылка красного вина и два стакана стоят перед нами на столике. Это вино чуть терпкое на вкус, но такое веселое и легкое, его мой гость привез мне в подарок с юга, со своей родины. Я люблю такое вино.— Саол!— Саол! Будь здоров, дорогой мой!Мы чокаемся и отпиваем по глотку. Мои сапоги мирно стоят у стенки, склонясь голенищами до полу. Они отдыхают. И мой ремень с кобурой висит на спинке кресла, — верный признак того, что хозяин никуда не торопится этим вечером.Я чокаюсь с моим гостем и думаю о нем. Позволь-ка, сколько же лет нашей дружбе? Семь или восемь? Ну да, нынче у нас 1943 год, и, стало быть, мы дружим уже восемь лет.Легкое, чуть терпкое вино; его хорошо пить глоточками, сидя в кресле и протянув ноги на ковер. Оно настраивает на воспоминания. В тот день, когда я увидел моего приятеля, я тоже поднимал чашку с этим вином и говорил «саол». Это было в саду, при свете ламп, расставленных прямо на земле под деревьями.Умирающий старик рассказывал тогда страшную историю о себе и об одном страннике с поддельными лишаями на лице. И маленький мальчик, школьник, смотрел старику в лицо глазами, полными ужаса. Я покачиваю головой и посмеиваюсь. Маленький, маленький был человек! И какая же грустная и вместе с тем серьезная физиономия была у него, когда потом, несколько недель спустя, он прибежал ко мне на работу сообщить, что дядя его, любимый дядя, командир-пограничник, не предатель, нет, что он честнейший, преданнейший нам человек, и все, что будут говорить о нем дурного, — ложь, ложь от начала до конца, недоразумение, которое не может не разъясниться. Жаль, что капитан Орудж Бахтиар-заде не сидит сейчас за столиком вместе с нами, — мы бы посмеялись все трое еще раз. Вырос мой приятель.— Ну-ка, поднимись, — говорю я. Он встает, улыбаясь, и, хочешь — не хочешь, приходится сознаться, что мой нос едва достает до его подбородка. Мы беремся за руки и по всем правилам школьной игры стараемся сдвинуть друг друга с места. Я делаю рывок. Он отвечает мне тем же, и я шатаюсь. Черт возьми, неужели же 45-летний чекист не в состоянии одолеть мальчишку 1922 года рождения? Медленно я напрягаю плечо и руку. Мой дружок краснеет от натуги, пыхтит, кусает губы и, крякнув, плюхается на кресло. Теперь можно опять чокнуться.— Саол!— Саол! Нет, дорогой мой. Прежде чем играть в эту игру, еще подрасти немножко или подожди, пока я состарюсь...Мы сидим теперь смирно, и он рассказывает. Три месяца, все летние каникулы, он пробыл у себя на родине. Помню ли я деревню, где жил его дед? Так вот, в горах, так километров пятнадцать к западу, они, группа студентов-геологов, нашли медь. Это очень важное открытие, и он волнуется, рассказывая мне о своих успехах. Потом мы говорим об урожае винограда в этом году. Потом — об Элико, о внучке старой грузинки, о юной приятельнице моего гостя, о том, что нынче она поступила в Тбилисскую консерваторию. (Не нужно быть следователем, чтобы сделать верные выводы из легкого смущения моего друга, с которым он говорит о семнадцатилетней певице). Потом совсем неожиданно он говорит:— Иван Алексеевич, у меня к вам просьба. Дело в том, что я пишу книгу и мне нужна ваша помощь.— Чудак, — отвечаю я, — с чего ты взял, что я что-нибудь смыслю в геологии? Это ты, прачкин сын, можешь теперь кончать институты, а мы, брат, с восемнадцати лет винтовку в руки и...— Но эта книга, — перебил он меня, — вовсе не о геологии. Там, Иван Алексеевич, говорится о диверсантах...И вот он мне рассказывает, что в свои свободные вечера он начал описывать те самые события, с которых, собственно говоря, и началась наша дружба. Никогда ему не забыть их. На всю жизнь врезались они в его память. И пусть наши ребята, такие же школьники, каким он был тогда, прочтут его повесть и еще раз задумаются о коварстве наших врагов, о том, на что эти люди способны в своей ненависти к счастливому советскому народу. Все это он мне рассказал, а потом спросил:— Да, может быть, лучше прочитать вам то, что у меня написано?— Ну, конечно, читай, — сказал я.Он вытащил из кармана толстую тетрадку. Час ночи уже пробило, а мы все еще сидели друг против друга в креслах, и снова проходили передо мной старые мои знакомцы — слепой корзинщик Мамед, и глухонемой сапожник, и молчаливый человек в крестьянской одежде, и оборвыш Бостан (где, кстати, он теперь? Кажется, в Севастополе торпедистом на подводной лодке.), и, наконец, я сам, Иван Алексеевич Черноков, своей собственной персоной, только помоложе на восемь лет.В половине второго он закрыл свою рукопись.— Так, — сказал я. — Все так, все верно. Что же теперь ты от меня хочешь?— Расскажите мне подробно об этих людях, — попросил он. — На что они надеялись? Чего они хотели, затевая эту глупую игру? Я ведь многого не понимал тогда...Я отпер ключом свой письменный стол и вытащил из нижнего ящика толстую папку. Неделю назад мне принесли ее из архива. Время от времени полезно вспоминать свои старые дела. Всякий раз в характере врага отыщется какая-нибудь новая черточка, и собственные свои ошибки и промахи на расстоянии видишь лучше.Я раскрыл папку на первом листе и прочел: «Меня зовут Адольф Мертруп. Я — немец».— Начнем со слепого корзинщика, — сказал я. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Продолжение рассказа Ивана Алексеевича Чернокова. Он был студентом университета. В 1915 году его с третьего курса забрали в армию. Так как он учился на факультете востоковедения и знал иранские и тюркские языки, его немедленно отправили в Стамбул, в штаб немецких войск, посланных в помощь их союзникам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я