https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

"Будешь слепондырой!" пророчила мама. Она отнимала книжку или журнал с таким видом, будто я и вправду сию минуту ослепну. "Мам. ну можно я еще почитаю?" Ответом было загадочное и торжественное: "Почитай отца и матерь свою!"
Что ж, лезу под стол без книги. Но все равно жду духовной пищи. Сижу под столом так тихо, что мама перестает замечать меня. Ходит по зале, что-то напевает. Все песни она пела на один мотив, который я при всем старании не мог бы воспроизвести. Не то, что папины колыбельные и романсы. Зато вслушивался в слова: "Я те ударил лопатой, крикнувши: "Черт полосатый!" Ты улыбнулася мне."
Начиная скучать в одиночестве, пела из Вертинского: "О Господи! Хотя бы позвонили, ну просто к телефону подошли!" Но вот мама, очевидно, подошла к зеркалу, оглядела себя и произнесла свое любимое двустишие, каким воодушевляла всю жизнь себя и нас:
За то и Пушкин был любим,
Что был он вечно молодым.
А вот ей, видимо, попалась на глаза газета для учителей "За коммунистическое просвещение" ( папа для краткости звал ее ЗКП). Или журнал без картинок - "Большевик". И звучит единственная фраза политического содержания, какую мама произносила довольно часто: "Граждане социалисты, в кавычках! Я говорил, говорю и буду говорить..."
Так в 1918 году начинал все свои речи гимназист Ваня Пятницкий, когда анархисты во главе с ним ненадолго захватили Мещовск и подняли над городом черное знамя анархии. Советская власть быстро сорвала его с Народного дома вместе с портретом бородатого князя Кропоткина, нашего земляка (под Мещовском его имение Никольское). Ваню Пятницкого посадили в холодную . Это вдохновило гимназистку, мою будущую маму, на единственное в ее жизни стихотворение. Она сохранила в памяти лишь две строчки:
Помните, братья! В темнице холодной
Пятницкий Ваня сидит.
Нечто подобное, но во время империалистической войны сочинил папа и даже напечатал в журнале "Весь мир":
Помните, братья! В деревне голодной
Труженик-пахарь живет.
Вижу из-под стола, как мама перебирает старые письма и открытки. Может, ей попалось послание какого-нибудь очарованного ею гимназиста. И звучит тот самый мотив, на какой мама поет все песни. Бедный гимназист! Наверное, над ним посмеялись:
Я вас люблю. Вы мне поверьте.
Я вам пришлю блоху в конверте.
Из-под стола слышится смех. Мама извлекает меня оттуда и уходит заниматься хозяйством.
Нахожу конфискованную книжку и встаю с ней у большого зеркала, казалось, еще таящего мамино отражение. Картинки, отражаясь, сохраняли смысл. Буквы полностью его теряли, ничего не разберешь.
И еще одна тайна зеркала. Странная вещь! Почему мы помним лица тех, кого видели в детстве, и совсем не помним собственных детских лиц, отразившихся в зеркале, в луже, в колодце? Не нам самим, а другим людям суждено помнить наши детские, а потом юные лица.
ДОМОХОЗЯЙКА
О том, что дома у нас не богатство, а, так сказать, честная бедность, я с удивлением узнал в четыре года, когда начал читать. Книжки любимой дешевой серии "Книга за книгой" стоили 35 и 50 копеек, но покупались редко, все-таки ощутимый расход. Родители считали каждую копейку. Сами снимали квартиру, но одну комнату сдали квартиранту. Специалист по сельскому хозяйству, вечно в разъездах, приезжал ночевать, и то не всегда. Я забегал в его комнату, там не было ничего интересного, кроме журнала "Лапоть" с карикатурами на деревенские темы. Папа снял большую и красивую квартиру, ибо так когда-то полагалось жить учителю, особеннно если он директор. Умом я понимал, что мы бедны, но жизнь в доме все равно казалась роскошной.
Все у нас было праздничным, нарядным, ведь мама стряхивала. сдувала, смахивала каждую пылинку с мебели, а у столов, у зеркала, комода, стульев (часть вещей была наша, часть - кулагинская) по еще дореволюционной моде все было витое, выпуклое, с цветочками, шишечками, шариками. Кровать родителей увенчивалась по углам четырьмя блестящими шарами, в них так смешно отражалось мое лицо. Кружевные шторы. Белые с ажурными прорезями шторки на окнах чисты, свежи, как новенькие. Цветы политы и ухожены.
Что до одежды. белья, покрывал, половиков, то и тут бедности было не к чему прилипнуть, оставить приметы. Мама изо дня в день что-то трясла, стирала. подсинивала, крахмалила, штопала, шила на ножной швейной машине "Зингер". Единственное ее приданое, не считая серебряных чайных ложек и старинной книжки на мелованой бумаге "С севера на юг". С книгой я по малости лет обошелся дурно. Черные рисунки меня не устроили, я их раскрасил, а страницы с "плохими" зверями и птицами удалил. Об этой книжке мама жалела всю жизнь. Видно, любила ее с детства
Мокрым песком или бузиной чистились до блеска все чайники, тазы, рукомойники, никелированые дверные ручки. А до чего вкусны испеченные мамой желто-красные плюшки или весной - жаворонки с глазами-изюминками. Осенью мама покупала антоновские яблоки. клала их на рогожу и солому во всех закутках квартиры. И как славно мешался запах яблок с запахом первого снега из открытой форточки. Зимой на снегу. летом на траве мама выбивала и обновляла половики, она их называла постилками. "Опять постилки спутал!" это драматический припев всего моего детства. Значит, не ходил я по дому, а носился.
У мамы было одно выходное платье, из крепдешина, лиловое, в косую полоску. Голову мыла дождевой водой, распуская перед зеркалом пышные каштановые волосы, которыми очень гордилась. Поймала мой восхищенный взгляд: "Тебе тоже нравятся мои волосы?" "Да! - радостно ответил я. - Ты похожа на Петра Первого!"
Что ни надевал папа, все казалось новым, только что купленным. Ведь старая застиранная светлая рубаха превращалась в корыте с краской в поблескивающую синюю или черную. Папа надевал фуражку и рубаху навыпуск и шел на работу. Я бегал в коротких штанишках с лямками крест-накрест и все лето - босиком. Как бывало, весной ждешь. чтоб земля под зеленой травкой поскорей нагрелась и можно было забыть о башмаках со шнурками, вечно они не вдеваются и рвутся. Зато ноги приходилось мыть в тазу много раз в день, иначе пойдут цыпки, мама их страшно боялась, и босыми ногами пол запачкаю. Совсем не как в любимом анекдоте Рины Зеленой: "Папочка, почему руки моют часто-часто, а ноги никогда?"
Белые носочки с сандаликами надевались редко, так же как и нарядная матроска с бескозыркой и золотыми буквами по ленточке - ГЕРОЙ. Когда я впервые появился в том геройском наряде на улице, мальчишки с презрением посмотрели на новоявленного барчука и процедили сквозь зубы: "Матрос, в портки натрес!" Оскорбление сразило меня наповал, а мама ласково одобрила желание скорей переодеться.
Одно время кроме кур мама завела еще и поросенка Ваську. На него я норовил сесть верхом. Васька сердито нес меня к своему убежищу под верандой. Я соскакивал, а Васька гневно сопел, пока я не начинал чесать его розовое брюхо, отчего он сразу делался добрей. Появились и две козы Валька и Белка. "Валька,Валечка!" - звала мама, и мы с козой наперегонки мчались к ней. Иногда на нее обижался я, иногда коза.
Как-то под крыльцом углядел денежную купюру. Долго и тщательно проталкивал ее прутиком сквозь щелку между порожками к краю крыльца, потом подтягивал к себе. И вот заветная бумажка в руках: "Папа! Десятка!" Мой вклад в семейный бюджет! "Один миллион!" - прочел папа. Я остолбенел. Вот это да! "Или десять рублей", - дочитал он. И рассказал про разруху после гражданской войны, и как страну спас нэп. Новая экономическая политика. Что стало с непом дальше, он не сказал. Миллион я сунул в толстый том отчета какого-то съезда партии, к фантикам от конфет.
Я любил, когда мама во дворе секла капусту, и мне доставалась кочерыжка, или же варила варенье в медном тазу, и я лизал розовые пенки с блюдечка. Гости, кроме родни, бывали редко. Их полагалось принимать с разносолами, вином. сластями. А это удар по семейному благосостоянию. Интеллигенция встречалась в народном доме, где кино, лекции, концерты, танцы, чаек в буфете. Я до седых волос приписывал создание народных домов советской власти, а они были при царе, советское тут только слово "нардом", подобно тому, как Зачатьевский монастырь в Москве превратился в Зачмон.
И все ж с самого утра, проводив папу на работу. мама только и делала, что готовилась принять какого-то желанного, долгожданного гостя. Гостем, кого она каждый день так весело, хлопотливо и заботливо ждала, был папа, идущий с работы. Торопилась управиться к его приходу, прибраться, как она говорила, чтоб папа не застал ее за этой возней, чтоб не увидел ничего неприбранного, и чтоб, не дай Бог, не предстать перед ним в затрапезном виде, усталой и раздраженной. Папа входил своей легкой походкой, Мама принималась расспрашивать о делах, о студентах, сообщала домашние, а также уличные и городские новости, которые каким-то образом успевали стать ей известными. Наверное, приносила их с полными ведрами от колодца, места встреч и как бы женского клуба.
ДОКТОР ЛЕБЕДЕВ
В 15 лет прочитал у Мандельштама, что "мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года" и вспомнил серебряную ложечку, ее сует ко мне в рот друг папы доктор Лебедев. Николай Александрович, гордость, любовь и надежда Мещовска, спас меня от скарлатины и дифтерита. Я сам, как помнилось маме, видя над собой лица родных, невыносимо тревожные и грустные, просил: "Доктора!" Моего брата Лебедев вылечил от круппозного воспаления легких. Пенициллина еще не изобрели. Когда Дима наконец очнулся и чуть окреп, он с яростью поглядел на своего спасителя и сказал: "Это ты меня калял? Ну, сейчас я тебе все твои лампочки перебью!"
Благодарные матери жаждали чем-нибудь одарить Лебедева за спасение детей. Тот не брал ни подарков, ни денег. "Если уж так хочется отблагодарить медицину, - говорил он, - то поухаживайте за цветами у больницы!"
Все лето мама с другими родительницами ухаживала за цветами в больничном дворе, брала и меня с собой. Какие клумбы, какие розы! Я любил белый и розовый табак со сладкой каплей на донышке цветка. Мамы дружно поливали цветы, разбивали все новые клумбы. И, наверное, каждая думала: кабы не Лебедев, она б тоже ухаживала за цветами. Но на могиле ребенка.
На больничном дворе я завел себе друга. И еще охотней ходил за белую, как докторский халат, ограду. Мы тихо играли, беседовали. Беда, что друг жил в другом конце городка, и оба были слишком малы, чтоб самостоятельно навещать друг друга. Я нарочно выходил на перекресток, глядел на бывший монастырь, который теперь называли "Коммуной труда", хотя и коммуну уже упразднили. Ждал появления друга. Мама принесла фото цветоводок на фоне пышной клумбы. Скучая по новому другу, я брал альбом и с радостью находил его лицо на снимке. Сказать мамам, что мы друзья и хотим играть вместе, по малости лет не догадались.
Доктор Лебедев был еще земским врачом и, как я теперь понял, истинным европейцем. Запах одеколона, ослепительные воротнички, и дом европейский, я потом видел такие в Италии и в Америке. В гостиной - картины за стеклом, большие окна, и так весело посвечивали столовые приборы, белые скатерти и салфетки, чьи-то глаза с портретов. Папа ходил в сад к доктору ухаживать за пчелами. Делал он это не только в благодарность за наше спасение, но и для радости. Он любил пчел и восхищался ими. Смотрел на тружениц с тем же уважением, что и на доктора, его жену и дочерей со звонкими голосами и ясными лицами. Хранил в альбоме семейный снимок Лебедевых.
Я ходил к ним нарядный - в белой матроске с синим воротом, в начищенных зубным порошком сандаликах, в белых носочках с синей каймой. Стоял в сторонке и наблюдал, как папа, похожий на бедуина из книги "С севера на юг" (белая марля с откидной сеткой для защиты лица), пыхтя дымокуром, вынимал соты.
Вдруг одна из окуренных пчел давай виться надо мной. Я - от нее. Вот уже калитка. Пчела жужжит за спиной. Бегу по улице. Жужжит, гонится, не отстает. Мне жутко. Что за сумасшедшая пчела! От нее не убежишь, ветер, свистящий в ушах, ее не сносит! Наконец в полном изнеможении рухнул в траву и был ужален. Бедняжка угодила за ворот матроски и никак не могла освободиться.
Однажды я, уже сорокалетний, попал в Торхово, в родную избу отца. Вечером мы пели с учителями и директором Кудринской школы, моим двоюродным братом Шурой. Его мать, тетя Поля, глядя на меня, вспомнила папу. Больше всего ее волновало, зачем юный Митя, приехав на побывку с войны, посадил липу не перед домом, где б она красовалась и давала тень, а в огороде, где от нее никакого проку. а от тени - тем более. А ведь посадил и наказывал не трогать. И в эту войну ее, такую громадину, не спилили, а сколько вышло б дров. "Зачем, деточка, он ее тут посадил? - допытывалась тетя Поля. - Он такое зря не делал. Ты попробуй меду! Вот васильковый, зеленоватый. А это бело-золотой, липовый. У нас лучший мед в деревне!" И вдруг нашла ответ: "Так вот зачем твой отец посадил липу в огороде!"
Был в Лебедеве аристократизм, он не стеснялся держаться барином. И в доме все оставалось по-старому. по-барски. Но в итальянское стекло большого окна любой мог постучать среди ночи. А барские манеры доктора внушали уверенность - вылечит! Впрочем, то, что казалось барством, на деле было независимостью. Лебедев никого не боялся. Попробуй-ка кто-нибудь, даже секретарь райкома товарищ Романовский, без него обойтись, если заболеет!
Тогда весь город поднимал головы на звук самолета. И вдруг самолет покружился и сел на выгон за больницей. Все - туда и я с ними! Самолет с красными крестами на фюзеляже стоял на выгоне. Летчик расхаживал рядом, позволяя любоваться крагами, кожаными курткой, шлемом, очками-консервами.
Санитары на носилках втащили больного в самолет. Один вышел с пустыми носилками, другой улетел с больным. Из стихов и рассказиков, какие мы с прабабушкой слушали по радио, передавая друг другу наушники, я знал, что самолеты за больными посылает Сталин, он спасает их от смерти. В голову не приходило. что это сделал доктор Лебедев.
После войны начальство взялось-таки за Лебедева.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я