https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Никаких!..
Кругом сердито зароптали, заволновались:
— Молодежь нынче пошла.
— Пил отец-то, скандалил. Тут его все знали.
— Яблочко от яблоньки...
— А сколько лет мальцу?
— Да школьник еще. Говорят, за мать заступался.
— Все одно колония.
— Идут, идут!
Милиционеры ринулись на толпу, стали раздвигать.
— В сторону! В сторону!.. Граждане, не толпитесь!.. Ты, старый, тут пе вертись, шел бы домой!..
Из темного подъезда показались несколько человек в штатском, быстрым, деловитым шагом прошли сквозь раздвинувшуюся, почтительно притихшую толпу к одной из милицейских машин, но сесть в нее не спешили, не глядя друг на друга, стали закуривать.
Толпа дрогнула и подалась вперед.
— О он!.. Он!..
Рослый милиционер громадной красной рукой с предупредительной бережностью придерживал за локоть до неустойчивости тонкого парнишку—коротенькое незастегнутое пальто, расклешнятые брючки, тупоносые тяжелые ботинки, гривка мо-чально рыжеватых волос с затылка, лицо узкое, до зелени бледное, стертое — никакого выражения! — лишь глаза, янтар-но застывшие и прозрачные насквозь, пусты. Лет пятнадцать, не больше.
Я вдруг почувствовал на себе пристальный взгляд. Один из штатских, что вышли из подъезда раньше преступника, стоял у машины, из-под надвинутой шляпы смотрел на меня, на прижавшуюся ко мне Майю. Тонкогубый широкий рот, резкие жесткие складки от носа и таящиеся в тени глаза, выбравшие из толпы меня. Наши взгляды встретились, и он неожиданно смутился, поспешно отвернулся, бросил недокуренную сигарету.
Почему-то этот взгляд вывел меня из равновесия, он, похоже, не был враждебным, угрюмым тоже не назовешь, но какой-то не случайный, что-то хранивший в себе, словно глядевший
хотел запомнить и меня, и Майю. Я часто потом, в тяжелые минуты вспоминал эти беспричинно направленные на меня, прячущиеся в затененных глазницах глаза.
И в тот момент что-то хрустнуло внутри меня. Должно быть, сломалась выношенная, надежная вера в существование жесткой границы между добром и злом. Мальчик с прозрачными глазами убил отца! Сын — отца! Того, кому обязан самой жизнью па белом свете. За возможность жить не .благодарность, а ненависть до предела — умри!- Это уже не просто вырождение человечности — вырождение природы, сотворившей живое. Если бы плод сокрушал дерево, не успев еще созреть, то земля превратилась бы в царство минералов. Зеленый мальчик с прозрачными глазами... Должно что-то случиться с теми, кто это сейчас наблюдает, что-то, чему нет даже названия — не просто ужас, не только отчаяние, не некий осуждающий гнев, а всеохватно трагическое, апокалипсически великое...
Но вокруг все толкались, сопели, стискивали друг друга, и я не чувствовал в людях ни ужаса, ни отчаяния, ни даже в полную меру удивления — лишь жадное оскорбительное, любопытство. Право же, все станут жить, как жили, и скоро забудут это .событие. Рубеж зла и добра — есть ли он? Ощущает ли его кто-нибудь? Бесчувственное неведение — не призрак ли грядущего конца, никем пока не замеченный, никого не пугающий?
Мы выбрались из толпы. И пока мы шли к автобусной остановке, Майя прижималась ко мне, искала защиты...
А я уносил неверие во все и вся. Люди связаны друг с другом, живое лепится к живому — да нет, мнимость! Близость случайна и ненадежна. И как трудно ее доказать! Вражда убедительна — вплоть до убить, до доказательства, которое уже нельзя опровергнуть!
До сих пор пружиной, толкавшей мою жизнь, было: люди ждут от тебя, не смей беречь себя, ради них отдай всего без остатка! Ждут?.. Нужен?.. Кому, собственно?.. Умри сейчас, ничто не изменится, никто не придет в отчаяние. Сверши великое — опять же мир не перевернется и краше не станет, убийства, злоба, зависть по-прежнему останутся. Оттопчи свое на земле и ухни в небытие — вот единственный нехитрый смысл твоего появления на свет.
И Майя... Нет, о она ничем моим не спасет. Случайно нас снесло вместе. Мол, рождены ты дли: нее, она для тебя! Не обольщайся — прекраснодушная иллюзия!
Я впадал в ересь: даже о Майе думал едва ли не с равнодушием, граничащим с предательством.
Я вошел в институт, и на меня налетел Никита Великанов, галопировавший по коридору. — Слушай, наш шеф учудил!..
Горящая от возбуждения физиономия, стреляющий взгляд, волосы всклокочены. А я нес в себе мальчика-убийцу с прозрачными невинными глазами, ни о чём не мог думать, ничего не хотел знать, а потому перебил:
— На нашей улице ночью убийство... В доме напротив... сын — отца...
Никита опешил:
— Что?.. Кто?.. Черт! Ничего не пойму!..
— Я тебе говорю: сын — отца!..
— Все сегодня с ума посходили... Да ты слышал, что я тебе сказал?
— А-а!..— отмахнулся я.— Я только что видел убийцу!
— Твои знакомые, что ли?
— Нет.
— Ах, да, конечно, конечно! По нервишкам ударило... Но, извини, у нас здесь чепе! Ты же вчера не был на ученом совете, а там... Ну-у, обвал! Наш Борис Евгеньевич обрушился на Пискарева и Зеневича...
— Пискарев — Зеневич?.. Какое мне до них дело... В первый раз они, что ли, грызутся...
— Очнись! По всему институту карусель — Лобанов на дыбы поднялся! Кто бы мог ждать от старика...
Совсем очнуться я не мог — мальчик с прозрачными глаза-ми не выходил у меня из головы,— по тем не менее институтская карусель подхватила меня и понесла.
Борис Евгеньевич, с которым в последнее время я как-то не сталкивался вплотную, совершил то, чего от него никто не ждал: объявил войну, произнеся на ученом совете обвинение...
За последние десять лет через руки Пискарева и Зеневича прошло столько-то аспирантов, столько-то защитили кандидатские диссертации. Собранные в один букет, темы этих кандидатских поражали унылой одноцветностью — избитые проблемы, «пережевывание чужой жвачки». Подготовка каждого аспиранта обходится государству во столько-то рублей, на так называемые лабораторные исследования подопечными Пискарева и Зеневича истрачено столько-то. И столько-то раз в стенах института подымались скандальные войны — пискаревцы на зеневи-чевцев, зеневичевцы на пискаревцев. Поводы невнятны и мелочны, методы борьбы — групповые интриги, подсиживание, передергивание и подтасовка фактов. Но это еще не все, Борис Евгеньевич обратил внимание на спецзаказы. Солидные организации заключали договора на научные исследования и выплачивали крупные суммы, львиная доля из которых шла на повышение зарплаты исполнителям. Пискарев и Зеневич энергично проталкивали в наш институт детей именно тех влиятельных отцов, которые и могли обеспечить их заказами. Борис Евгеньевич потребовал создания компетентной государственной
комиссии, способной беспристрастно разобраться, что это за заказы и на каком уровне они выполнялись. Общий вывод: Пис-карев и Зеневич превратили институт в школу интриганства и карьеризма на научной почве, формировали не просто слабых научных работников, по и безнравственных людей, представляющих определенную опасность для общества.
Все это я узнал через двадцать минут после того, как переступил порог института.
А еще через двадцать минут меня потребовали к телефону — сам ректор вдруг вспомнил обо мне:
— Павел Алексеевич, не смогли бы вы сейчас подойти... Да, да, желательно сейчас!
Нашим ректором был некто Иван Павлович Илюченко. Он за свою жизнь успел побывать и директором совхоза, и секретарем райкома партии, руководил сельским хозяйством области, да не согласился при Хрущеве с ликвидацией травосеянья, круто полетел вниз. Уже будучи не первой молодости, он поступил в заочную аспирантуру одного сельхозинститута, защитил кандидатскую, написал докторскую, тогда вновь вспомнили о его руководящем прошлом, предложили возглавить наш институт.
Себя он ученым не считал, но науке служил ревностно. При нем институт построил второе здание, расширил свои лаборатории, по-современному оборудовал их. При нем, Иване Павловиче Илюченко, у нас появились средства «удовлетворять собственное любопытство за счет государства», то есть открылась возможность свободного поиска, без которого немыслима наука.
Мне не так уж часто приходилось сталкиваться с ним. Он ни разу пе спускался в нашу лабораторию, не ревизовал нас, но в тех редких случаях, когда мне приходилось напоминать ему о себе, я не слышал от него: «Нет, пе могу».
Это был стандартных! на вид человек — среднего роста, средней полноты, круглая голова на просторных плечах, лицо с неистребимым крестьянским загаром, зачес с проседью, тщательно укрывающий скромную плешь.
И кабинет его был тоже казенно стандартен — обезличенный полированный стол с аккуратными стопками бумаг, с двумя телефонами, традиционный стол для заседаний под зеленым сукном, портреты на степах, далее фикус у окна. Но, странно, он, стандартный Илюченко, не подходил к своему стандартному кабинету, каждый раз, как я видел его за письменным столом, у меня появлялось ощущение — случайно уселся, надо подождать, пока не придет настоящий хозяин.
Он проникновенно вглядывался в меня своими маленькими, глубоко посаженными глазами, наконец задал вопрос:
— Как вы думаете, Павел Алексеевич, мне нравятся Пискарев и Зеневич?
— Смею думать, что нет.
— Они ко мне мчатся, чтоб облить грязью друг друга, а не к профессору Лобанову. Я, а не Лобанов постоянно вынужден окунаться в их грязь. Никто так хорошо не знает их, как я, и никому так не тяжело от них, как мне.
Я выжидающе отмолчался, гадая, к чему эта исповедь. А Илюченко настойчиво ощупывал мое лицо.
— Вы согласитесь выступить с обличающими фактами, Павел Алексеевич? — спросил он.— У вас есть против них что-то такое... убедительное?
— Они меня не очень-то трогали,— ответил я.
Он с силой опустил широкую, мужичью, жесткую ладонь на полированный стол.
— Так!.. А у кого бы мне получить факты, дискредитирующие этих молодцов? Не подскажете?
Я пожал плечами.
— Больше всего они сами могли бы сказать друг о друге.
— Ну нет, теперь они дружно заявят, что их разногласия имели чисто научный характер, что каждый из них честно отстаивает свои принципы и позиции, но, увы, с некоторой, вполне понятной горячностью. И они картинно при всех еще принесут извинения друг другу...
— Создайте комиссию из ученых, они разберутся и выведут их на чистую воду.
Ректор невесело усмехнулся.
— Полезный совет, но... опасный.
— В каком смысле?
— На чистую воду никто и ничто не выплывет, а все мы увязнем в трясине. И произойдет это примерно таким манером... Вот профессор Лобанов упрекнул этих турнирных рыцарей, по меньшей мере, в десятилетней научной бесплодности. А вы думаете, что Пискарев с Зеневичем покорно согласятся с этим? Нет, они резонно спросят: что за это время открыл сам профессор Лобанов? Да, у Бориса Евгеньевича большие заслуги, но все они относятся к довольно-таки отдаленному прошлому. За последние десять лет и профессор Лобанов принципиально новым, увы, не обрадовал. И выйдет: врачу, излечися сам!
— А ученики и их достижения разве тут не принимаются в расчет?
— Не забывайте, что учеников у профессоров Пискарева и Зеневич а ничуть не меньше.
— Тогда стоит поднять опубликованные работы и сравнить по ним... качество учеников.
— Что ж, подымем работу, скажем, некоего Кременихина Олега (был в свое время такой аспирант у Пискарева). Предположим, нам даже удастся доказать ее несостоятельность. Но Кременихин Олег Николаевич — ныне директор довольно крупного института. Кто решится доказать, что он не по заслугам преуспел?
И я озадаченно замолчал: действительно опасно, Борису Евгеньевичу легко оказаться в дураках, да и проверяющей комиссии тоже.
А ректор ровным голосом продолжал:
— А тут еще профессор Лобанов неосторожно тронул, мол, спецзаказы — чуть ли не взятки за опеку над недорослями. Эт-то скандал! Тут уже ставится под сомнение честность видных хозяйственных руководителей. Кто, кроме этих руководителей и их ближайших сотрудников, может знать, насколько необходим производству данный спецзаказ? Доказать со стороны, что спецзаказ дутый, практически, поверьте, невозможно. Зато обратное доказать легко, а уже после этого сам собой напрашивается и вывод: профессор Лобанов — злостный клеветник, а Пис-карев и Зеневич — невинные жертвы.
— Выкладывайте начистоту, Иван Павлович, чем я могу вам быть полезен? — спросил я.— Не думаю, чтоб вы вызвали меня просто так, для беседы.
Он встал, широкий, с выступающим животиком, с плоским сумрачным лицом.
— Одно обстоятельство вынуждает меня обратиться к вам, Павел Алексеевич. В нашем городе весьма скоро пройдет межгородская вузовская конференция по вопросу связи научного преподавания с практикой...
— Конференция?.. Но при чем тут я?
— Вы нет, а Лобанов — да. Я могу утрясти любой конфликт внутри ипститута, даже самый скандальный. Но если скандальное прорвется на конференции, то я уже бессилен что-либо сделать — институт будет обесславлен, а профессор Лобанов окажется в клеветниках. И единственно, кто останется в выигрыше,— Пискарев с Зеневичем...
— Вы хотите, чтоб я остановил Лобанова?.. Ректор заглянул мне в зрачки, заговорил резко:
— Вы в институте самый близкий ему человек. Он считает вас своим лучшим учеником. И вам он, думается, тоже дорог. Поэтому сделайте то, что бессилен сделать я,— откройте глаза! Постарайтесь ради него самого убедить Бориса Евгеньевича ничего не предпринимать больше!
— А если у меня не получится? — спросил я.
— Тогда будет плохо Лобанову... Мне... И вам, Павел Алексеевич, тоже! Именно мл учениках-то Лобанова и станут отыгрываться Пискарев с Зеневичем. Они же люди беспощадные, вы это хорошо знаете.
Я знал. Но как, однако, все до смешного ненадежно. Уж если такой трезвый человек, как несентиментальный Илючен-ко, хватается за непрочную соломинку — воздействуй на чувства своего учителя, любимый ученик, иного выхода не вижу! — то значит, серьезная заваривается каша.
Нет, ректор не выжимал из меня согласия, а я, уходя, но сказал ему ни да, ни нет. Я еще не решил, стоит ли мне принимать на себя столь странную и неблагодарную обязанность:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я