https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Ты так сердито разругал сейчас Ольгу и так жалко посоветовал, — произнес он.— Это все, что я знаю.— Теперь все делается коллективно — все! — от канцелярских скрепок до космических ракет. А ты нам предлагаешь убого-единоличное — пусть каждый возделывает свой сад.— Всю жизнь я единолично справлялся со своими обязанностями. Всю жизнь мне лезли помогать — и большей частью только мешали.— Ремесленник-одиночка, оглянись кругом — ты последний из своего племени! Все твои собратья остались где-то в позднем средневековье. Прикажешь миру вернуться вспять? Не выйдет, Павел.У Иннокентия Сергеевича под глазом, выше рваной скулы, подергивался живчик. 12 Натка, неприступно-прямая на скамейке, глядела мимо Генки влажными глазами.— Гена-а…— с ленивенькой растяжечкой, нутряным, обволакивающим голосом. — Что тут только не наговорили про тебя, бедненький! Даже пугали — нож в спину можешь. Вот как! Не верь никому — ты очень чистый, Гена, насквозь, до стерильности. Варился в прокипяченной семейной водичке, куда боялись положить даже щепоточку соли. Нож в спину — где уж.— Нат-ка! Не издевайся, прошу.— А я серьезно, Геночка, серьезно. Никто тебя не знает, все видят тебя снаружи, а внутрь не залезают. Удивляются тебе: любого мужика через голову бросить можешь — страшен, берегись, в землю вобьешь. И не понимают, что ты паинька, сладенькое любишь, но мамы боишься, без спросу в сахарницу не залезешь.— О чем ты, Натка?— О тебе, только о тебе. Ни о чем больше. Целый год ты меня каждый вечер до дому провожал, но даже поцеловать не осмелился. И на такого паиньку наговаривают — нож в спину! Защитить хочу.— Нат-ка! Зачем так?…— Генка прятал глаза, говорил хрипло, в землю.— Не веришь мне, что защищаю?— Издеваешься… Они — пусть что хотят, а тебя прошу…— Они — пусть?! — У Натки остерегающе мерцали под ресницами влажные глаза. — Я — не смей?… А может, мне обидно за тебя, Генка, — обливают растворчиком, а ты утираешься. И потому еще обидно, что сами-то обмирают перед тобой: такой-рассякой, черствый, себялюбец негрею-щий, а шею подставить готовы — накинь веревочку, веди Москву завоевывать.— Злая ты, Натка, — без возмущения произнесла Юлечка.— А ты?…— обернулась к ней Натка. — Ты добрей меня? Ты можешь травить медвежонка, а мне нельзя?— Травить?! Нат-ка! Зачем?!Натка сидела перед Генкой прямая, под чеканными бровями темные увлажненные глаза.— Затем, что стоишь того, — жестким голосом. — И так тебя и эдак пихают, а ты песочек уминаешь перед скамеечкой. Чего тогда с тобой и церемониться. Трусоват был Ваня бедный… Зато чистенький-чистенький, без щепоточки соли. Одно остается — подержать во рту да выплюнуть.Натка отвернулась.В листве молодых лип равнодушно горели матовые фонари. На поросший неопрятной травою рваный край обрывистого берега напирала упругая ночь, кой-где проколотая шевелящимися звездами. Ночь все так же пахла влагой и травами. И лежал внизу город — россыпь огней, тающих в мутном мареве. Искрящаяся галактика, окутанная житейский шумом: кто-то смеялся среди огней, где-то надрывно кричала радиола, тарахтел мотоцикл.— Жалкий ты, Генка, — безжалостно сказала Натка в сторону.И Генка дернул головой, точно его ударили в лицо.— Н-ну, Натка!… Ну-у!…— из горла хриплое. 13 Он был одним из самых благополучных учителей школы. Уж он-то возделывал свой сад с примерным усердием.Иннокентий Сергеевич подымал к Решникову свое суровое, шрамом стянутое на одну сторону лицо.— Ты-то должен знать, что ремесленники повымерли не случайно, — говорил он неторопли-вым глуховатым голосом. — Люди бродили бы по миру нагие и голодные, если б сейчас каждый ковырял в одиночку свой сад дедовской мотыгой.— Почему обязательно мотыгой? — невозмутимо возразил Решников. — Я лично пользуюсь всем тем, что предлагает современная педагогика. И смею думать, что сверх того кое-что сам изобретаю.— Может, ты изобрел паровую машину и тайком ею пользуешься в своем единоличном садике?— Не нуждаюсь ни в какой машине.— То-то и оно, все нуждаются в машинах, все — от доярки до ученого-экспериментатора, а вот нам с тобой хватает классной доски, куска мела и тряпки. Мы с тобой вооружены, как был вооружен дедушка педагогики Ян Амос Коменский триста лет тому назад. И пытаемся поспеть за двадцатым веком. Удивительно ли, что нам приходится надрываться. Все работают по семь часов в сутки, мы — по двенадцать, по шестнадцать, а результаты?…Решников снисходительно усмехнулся:— Увы, еще не изобретены машины для производства духовных ценностей, скажем, для произведений живописи, литературы, музыки, равно как и для передачи знаний.Иннокентий Сергеевич дернул искалеченной щекой:— А разреши спросить тебя, глашатай физики: открытие Галилеем спутников Юпитера — духовная ценность для человечества или нет?Решников нахмурился и ничего не ответил.— Молчишь? Знаешь, что эту духовную ценность Галилей добыл с помощью механизма под названием телескоп. А синхрофазотроны, которыми пользуются нынче твои собратья физики, разве не специально созданные машины? Эге! Еще какие сложные и дорогостоящие. Ими ведь не картошку копают, не чугун выплавляют. Знания давно уже добываются с помощью машин, а вот передаются они почему-то до сих пор, так сказать, вручную.— Может, ты даже представляешь, как выглядит та паровая машина, на которую собираешься посадить педагогов? — спросил Решников.— Предполагаю.— А ну-ка, ну-ка.— Будем исходить из существующего ремесленничества — миллионы учителей по стране преподают одни и те же знания по математике, по физике, по прочим наукам. Одни и те же, но каждый своими силами, на свой лад. Как в старину от умения отдельного кустаря-сапожника зависело качество сапог, так теперь от учителя зависит качество знаний, получаемых учеником. Попадет ученик к толковому преподавателю — повезло, попадет к бестолковому — выскочит из школы недоучкой. Вдуматься — лотерея. А не лучше ли из этих миллионов отобрать самых умных, самых талантливых и зафиксировать их преподавание хотя бы на киноленте. Тогда исчезнет для ученика опасность попасть к плохому учителю, все получают знания по одному высокому стандарту…— Стоп! — перебил Решников. — По стандарту!… Бездушная кинолента, выдающая всем одинаковую порцию знаний… Да ведь мы с тобой только тем и занимаемся, что стараемся приноровиться к каждому в отдельности ученику — один усваивает быстрей, другой медленней, третий совсем не тянет. Да что там говорить, обучать живых, нестандартных людей может только живой, нестандартный человек.И снова Иннокентий Сергеевич дернул щекой.— Заменить тебя кинолентой?… Да боже упаси! Хочу лишь снять часть твоего труда. Однообразного труда, Павел. Тебе уже не придется по нескольку раз в каждом классе втолковывать то, что ты втолковывал в прошлом году, в позапрошлом, три и четыре года назад. Стандартная кинолента даст тебе время… Вре-мя, Павел! Чтоб ты мог нестандартно, творчески заниматься учениками — способным преподавал сверх стандартной нормы, неспособных подтягивал до стандарта. Тебе остается лишь тонкая работа — доводка и шлифовка каждого человека в отдельности. Каждого!— Все-таки топчи дорогу своими ногами. Может, ты предлагаешь не локомотив, а просто посошок для облегчения моих натруженных ног?— А ты хотел бы такой локомотив, который бы полностью устранил тебя?— Зачем мне тогда и жить на свете, — отмахнулся Решников.— То-то и оно, нет еще машины, которая исключала бы человека. И будет ли?— О чем вы спорите?! — выкрикнула забытая Ольга Олеговна. — Как преподнести знания — механизированным или немеханизированным путем! Юлия Студёнцева до ноздрей нами, набита этими знаниями, а тем не менее… Снова мне, что ли, повторять: у нас часто формируются люди без человеческих устремлений! А раз нет человеческого, то животное прет наружу вплоть до звериности, как у тех парней, что ножом женщину на автобусной остановке… В локомотиве спасение — да смешно! Машиной передавать человеческие качества!…Решников удовлетворенно хмыкнул:— Вот и вернулись на круги своя: я человек, что-то любящий, что-то презирающий в мире сем, я передаю свое ученикам, вы — свое, пусть каждый мотыжит свой сад… Если мне вместо мотыги предложат сподручный трактор, я, пожалуй, не откажусь, но детей трактору не доверю.Иннокентий Сергеевич с минуту молчал — странное, неподвижное лицо, одна его половина разительно не походит на другую, — затем обронил холодно и спокойно:— Не доверю?… А сами себе мы доверяем?… 14 Пять человек на скамье под фонарями, тесно друг к другу, и Генка нависает над ними.— До донышка! Правдивы!… Ты сказала — я черств. Ты — я светлячок-себялюбец. Ты — в предатели меня, нож в спину… А ты, Натка… Ты и совсем меня — даже предателем не могу, жалкий трус, тряпка! До донышка… Но почему у вас донышки разные? Не накладываются! Кто прав? Кому из вас верить?… Лгали! Все лгали! Зачем?! Что я вам плохого сделал? Тебе! Тебе, Натка!… Да просто так, воспользовались случаем — можно оболгать. И с радостью, и с радостью!… Вот вы какие! Не знал… Раскрылись… Всех теперь, всех вас увидел! Насквозь!…Накаленный Генкин голос. А ночь дышала речной влагой и запахами вызревающих трав. И густой воздух был вкрадчиво теплым. И листва молодых лип, окружающая фонари, казалось, сама истекала призрачно-потусторонним светом. Никто этого не замечал. Подавшись всем телом вперед, с искаженным лицом надрывался Генка, а пять человек, тесно сидящих на скамье, окаменело его слушали.— Тебя копнуть до донышка! — Генка ткнул в сторону Веры Жерих. — Добра, очень добра, живешь да оглядываешься, как бы свою доброту всем показать. Кто насморк схватит, ты уже со всех ног к нему — готова из-под носа мокроту подтирать, чтоб все видели, какая ты благодетель-ница. Зачем тебе это? Да затем, что ничем другим удивить не можешь. Ты умна? Ты красива? Характера настойчивого? Шарь не шарь — пусто.А пустоту-то показной добротой покрыть можно. И выходит — доброта у тебя для маскировки!Вера ошалело глядела на Генку круглыми, как пуговицы, глазами, и ее широкое лицо, каза-лось, покрылось гусиной кожей. Она пошевелилась, хотела что-то сказать, но лишь со всхлипом втянула воздух, из пуговично-неподвижных глаз выкатились на посеревшие щеки две слезинки.— Ха! Плачешь! Чем другим защитить себя? Одно спасение — пролью-ка слезы. Не разжало-бишь! Я еще не все сказал, еще до донышка твоего не добрался. У тебя на донышке-то не так уж пусто. Куча зависти там лежит. Ты вот с Наткой в обнимочку сидишь, а ведь завидуешь ей — да, завидуешь! И к Юльке в тебе зависть и к Игорю… Каждый чем-то лучше тебя, о каждом ты, как обо мне, наплела бы черт-те что. Добротой прикрываешься, а первая выскочила, когда разрешили, — можно дерьмом облить…Вера ткнулась в Наткино плечо, а Юлечка выкрикнула:— Гена!— Что — Гена?— Ты же не ее, ты себя позоришь!— Перед кем? Перед вами? Так вы уже опозорили меня, постарались. И ты старалась.— Сам хотел, чтоб откровенно обо всем…— Откровенно. Разве ложь может быть откровенной?— Я говорила, что думала.— И я тоже… что думаю.— Не надо нам было…— Ага, испугалась! Поняла, что я сейчас за тебя возьмусь.И без того бледное точеное личико Юлечки стало матовым, нос заострился.— Давай, Гена. Не боюсь.— Вот ты с любовью лезла недавно…— Ты-ы!…— А что, не было? Ты просто так говорила: пойдем вместе, Москву возьмем?— Как тебе не стыдно!— А притворяться любящей не стыдно?— Я притворялась?…— А разве нет?… Сперва со слезами, хоть сам рыдай, а через минуту — светлячок-себялюбец. Чему верить — слезам твоим чистым или словам?… И ты… ты же принципиальной себя считаешь, Очень! Только вот тебя, принципиальную, почему-то в классе никто не любил.— Как-кой ты!…— Хуже тебя? Да?… Я себялюбивый, а ты?… Ты не из себялюбия в школе надрывалась? Не ради того, чтоб первой быть, чтоб хвалили на все голоса: ах, удивительная, ах, необыкновенная! Ты не хотела этого, ты возмущалась, когда себялюбие твое ласкали? Да десять лет на голом себялюбии! И на школу сегодня напала — зачем? Опять же себялюбие толкнуло. Лезла, лезла в первые и вдруг увидела — не вытанцовывается, давай обругаю.— Как-кой ты!…Бледная от унижения Юлечка — осунувшаяся, со вздрагивающими веками, затравленным взглядом.Не выдержал Игорь:— Совсем свихнулся!И Генка качнулся от Юлечки к нему:— Старый друг, что ж… посчитаемся.Игорь криво усмехнулся:— Не до смерти, не до смерти, пожалей.Генка с высоты своего роста разглядывал Игоря, сидящего на краешке скамьи бочком, с вызывающим изломом в теле — одно плечо выше другого, крупный нос воинственно торчит.— А представь, — сказал Генка, — жалею.— Вот это уж и вправду страшно.— Нож в спину… Я — тебе?! Надо же придумать такое. А зачем? Вот вопрос.Игорь, не меняя неловкой позы, презрительно отмолчался.— Да все очень просто: на гениальное человек нацелен. Искренне, искренне о себе думаешь — Цезарь, не меньше!— Тебе мешает, что кто-то высоко о себе…— Цезарь… А любой Цезарь должен ненавидеть тех, кто в нем сомневается. Голову отрубить, Цезарь, мне не можешь, одно остается — навесить что погаже: такой-сякой, нож в спину готов, берегитесь!— Ты же ничего плохого за моей спиной обо мне не говорил, дружил и не продавал?— Да почему, почему сказать о тебе плохо — преступление? Неужели и в самом деле ты думаешь, что тебя в жизни — только тебя одного! — станут лишь хвалить? И никого не будет талантливей тебя, крупней? Ты самый-рассамый, макушка человечества! Да?— Я себя и богом представить могу. Кому это мешает?— Тебе, Цезарь! Только тебе! Уже сейчас тебя корчит, что не признают макушкой. А вот если в художественный институт проскочишь, там наверняка посильней тебя, поспособней ребята будут. Наверняка, Цезарь, им и в голову не придет считать тебя макушкой. Как ты это снесешь? Тебе же всюду ножи в спину мерещиться станут. Всюду, всю жизнь! От злобы сгоришь. Будет вместо Цезаря головешка. Ну, разве не жалко тебя?Генка нависал над Игорем; тот сидел, вывернувшись в неловком взломе, выставив небритый подбородок.— Ловко, Генка… мстишь… за нож в спину…— Больно нужно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я