https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/krany-dlya-vody/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Every cloud must have a silver lining…» [4]
Один из моих сверстников, будучи уже высокопоставленным офицером советских ВВС, как-то сказал мне: «Большую ошибку допустил товарищ Сталин, разрешив нашему поколению смотреть трофейные фильмы».
Джаз в те времена был и в самом деле американским «секретным оружием». Радиостанция «Голос Америки» в Танжере каждую ночь передавала двухчасовую джазовую программу. Мечтательные русские мальчики пятидесятых годов росли под звуки эллингтоновского «Take train „А“ и под бархатные перекаты голоса джазового комментатора Уилиса Кановера. Музыку записывали на допотопных магнитофонах, а потом играли сами на полуподпольных джазовых вечерах, нередко сопровождавшихся драками с комсомольской дружиной и вмешательством милиции.
Клочки музыки, обрывки информации создавали золотое свечение ауры, поднимавшейся над горизонтом на закате, над недоступным и таким желанным Западом и над самым западным Западом, над Америкой. Одежда из Америки фетишизировалась. По Невскому проспекту в Ленинграде ходила толпа стиляг. Дергая конечностями (так, им казалось, должны были вести себя американцы на Бродвее; кстати, и Невский проспект они называли «Бродом»), они пели: «Я девушку встретил прекрасней зари, зовут ее Пегги Ли!» В самом первом фельетоне о стилягах говорилось о парнях, разгуливающих по Невскому в галстуках со звездами и полосами. Стиляги, можно сказать, были первыми советскими диссидентами.
Ленинград в этом западничестве в те времена был впереди. Система его каналов выводила на большую воду. Распространился тип ленинградского всезнайки, у которого вы могли получить информацию по любому «американскому» вопросу, начиная от всех ранних советских и позднее запрещенных публикаций Дос Пассоса и Хемингуэя и кончая последним концертом Диззи Гиллеспи, который состоялся в Гринвич-Виллидж, в клубе «Половинная нота» в прошлую субботу… нет, вру, старичок, это было в пятницу, а в субботу-то там играл Чарли «Берд» Паркер, там был тогда сильный дождь… вообрази себе дождь в Гринвич-Виллидж, старичок… уссаться ведь можно, правда?
Так возникал в воображении нашего поколения странный, немыслимо идеализированный, искалеченный, но и удивительно истинный, если говорить о каком-то нервном, астральном ее контуре, образ Америки.
Анализом этого явления тогда мало кто занимался, да и сейчас, кажется, не очень-то занимаются. Не претендуя на анализ, а только лишь глядя с расстояния в тридцать лет, могу сказать, что культ Америки возник в нашем поколении благодаря его стихийной, поначалу совсем неосознанной антиреволюционности.
Так называемая романтика революции к возрасту юности нашего поколения почти уже испарилась. Звучит неправдоподобно, но уже начала возникать романтика контрреволюции, глаза молодежи стали задерживаться на образе офицера-добровольца. В отличие от Горького, Пильняка, Маяковского, мы подсознательно отказывались видеть в революции некий очищающий вселенский потоп, потому что вместо очищения он приносил столь же кровавый, сколь и тоскливый быт сталинщины.
Америка возникала в тумане как новая альтернатива древнему и тошнотворному делу социальной революции, то есть восстанию рабов против господ.
Прошедшие тридцать лет развеяли многие мои иллюзии, но вот в этом я не поколеблен. Напротив, сейчас я гораздо яснее вижу, что в противовес тоталитарному декадансу в мире может возникнуть (или уже возникает) свежий мир либерализма и благородного неравенства. Слава Богу, во главе этого движения стоит могучая Америка.

Штрихи к будущему роману
Никто естественнее и легче Пушкина не сказал о приближении к роману: «…И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал».
Даль моего «американского романа», как бы сплющенная и растянутая широкоугольной оптикой, «различается» от странной точки (на нее же и проецируется), от урбанистического уголка Америки, где выпадающая таинственным образом из числа пронумерованных улиц Бетховен-стрит проходит под бетонными кружевами развязки фривея и обрывается в виде автомобильного паркинга, асфальтовой лужи над слепящим пространством то ли Тихого, то ли Атлантического океана, где пара пальм (или три?), где три-четыре пальмы колышут свои потрескивающие под ветром ветви… хотя может оказаться, что пальмам здесь вовсе нечего делать… так или иначе, герой моего романа стоит на краю паркинга и… Кто таков?
Герой Моего Романа, ГМР, Него of My Novel, HMN, Нer Majesty Navy… [5]
Предусматривается бренчание какой-нибудь старой американской музыки, и в связи с этим неожиданно всплывает название будущего романа — «Грустный бэби».
Must every cloud have a silver lining?
Вдруг эта мелодия стремительно выносит нас в наше собственное прошлое, в «казанское сиротство», в волжский город под властью Сталина…

1952
Девушек с факультета иностранных языков называли «будущие шпионки». Иначе зачем учить иностранные языки, как только не шпионить?
В кассовом зальчике паршивого клуба Мехкомбината, где вечно пахло мочой (хулиганы мочились там прямо в углу), кучка девушек в очереди на трофейный фильм «Судьба солдата в Америке». Шпионки из малого состава местных хороших семей. Одна, черноглазая, веселая (через тридцать лет встреча в магазине «Блэк Си» на Брайтон-бич), говорит:
— А знаешь, как этот фильм на самом деле называется? «Ревущие двадцатые».
Какой блеск, подумал ГМР. Похоже на «ревущие сороковые широты». Хотите снимать кино — научитесь подыскивать названия.
Приходи ко мне, мой грустный бэби! О любви, фантазии и хлебе… (пардон, это уже несколько позднее — 1955, и не из той оперы) будем говорить мы спозаранку — есть у тучи светлая изнанка…
Есть ли у тучи светлая изнанка?

1980
Кондоминиум «Пацифистские палисады», где ГМР снимает так называемую студию за триста баксов в месяц.
Сосед, опытный американец Гагик Саркисян, однажды заметил, что ГМР пересчитывает двадцатки: первая зарплата в «Колониал паркинг».
— На вашем месте, — сказал он задумчиво, — я бы отдал эти деньги мне, то есть вложил бы их в надежный бизнес засахаренных фруктов. Что бы ни говорили врачи, люди любят сладенькое…
ГМР почесал в затылке.
— Под этим же девизом я потрачу их на гавайский уик-энд.
Гагик вздохнул.
— Тоже правильно. Feel rich [6]. В этой стране это очень важно.

1955 — 1980

Кронштадт — Оаху, Гонолулу.
Далекой молодости блики
Перед грозою на Вайкики…
Когда— то дерзок был и юн,
Носился в молодежном раже.
За дерзость сослан был в гальюн.
Гальюн Морского Экипажа!
Бунтарской жаждою томим
На сто «очков» ангар за кухней.
Входи смелей, гардемарин,
Располагайся, словно Кюхля!
В тот год Кронштадтский гарнизон,
Границу запечатав глухо,
Был всеми яйцами влюблен
В красотку Машку-фармазон,
С бензоколонки злую шлюху.

1956
Опорный пункт комсомольской дружины Васильевского острова. Мы тебе, падло, покажем американские танцы с польским ревизионизмом! Сейчас увидишь Дальний Запад, пятый угол! Мы тебя, плохой краснофлотец, научим родину любить!
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Нью-Йорк похож на чувака, который заботится о своей прическе, но не пользуется туалетной бумагой. Увы, мы живем у него не на макушке, а в заднице, — так говорил нам русский музыкант, с которым мы нередко прогуливались в первую неделю нашей американской жизни.
— Некоторое художественное преувеличение, Вова?
— Боюсь, что художественное преуменьшение. Обведи глазами этот потрясающий высотный силуэт, а потом спикируй взглядом на мостовую. Выбоины, ямы, лужи… Для полного сходства с Миргородом не хватает только пары свиней. Впрочем, вглядись в толпу, ну, вот этот, например, джентльмен… чем тебе не свинья?
Одно из самых сильных впечатлений первой недели. На Седьмой авеню, которую называют улицей моды и где выходящая из лимузина шестифутовая красавица манекенщица столь же обычное явление, сколь в Москве неизменная бабушка с сумкой-авоськой, возле потрескавшейся вазы с чахлым цветком остановился некто серокожий, расстегнул ширинку, вывалил свое хозяйство, отлил, заправился и дальше заколебался.
— М-да, Вова…
— А не напоминает ли тебе, Вася, поездка в такси по Медисон-авеню путешествие по бездорожью Рязанской области в поисках затоваренной бочкотары? Впрочем, такого тлетворного запашка там, наверное, не чувствовалось, а? А вот эти клубы пара неизвестного происхождения, валящие из трещин асфальта по соседству с бриллиантами «Тиффани»? Здесь говорят, что это нью-йоркские черти сигнализируют: «Мы здесь, мы здесь!» А грязь в углах на Пятой авеню? Ее уже брандспойтом не отмоешь, нужно скрести, но никто не скребет…
— Что же ты тут живешь, Вова? Ведь ты же после эмиграции и в Париже, и в Иерусалиме, и в Лондоне, и в Берлине, и в Риме, где только не побывал.
— Только в Нью-Йорке можно жить, — убежденно сказал критик антисанитарии. — Это как раз то самое место, куда я эмигрировал. Поездив по миру, я убедился, что жить можно только в Нью-Йорке… — После секундного молчания он добавил: -…Или в Москве… — После еще одной паузы: -…Но туда уже хода нет…
Вова снимает огромный лофт [7] в доме с перекосившимся фасадом на одной из улиц Сохо. Он облюбовал эту улицу, прокопченную каким-то вековым пожаром, и дом, чудище коммерческой архитектуры конца девятнадцатого века, еще до того, как началась бурная мода на Сохо, и потому платит за свой лофт немного. Там у него стоит рояль рядом с газовой плитой и в двух минутах ходьбы от рояля разбито лежбище из надувных матрасов, над коим по стене с подтеками выведена надпись: «Укрощение строптивых».
В Нью— Йорке осело немало советского артистического люда из новой эмиграции -и мастера, и подмастерья, и голоштанная богема. Образ жизни этих людей мало изменился в сравнении с Москвой или Питером, разве что не нужно с утра рыскать по городу в поисках пива. В прежнем стиле бытуют ночные кочевья из квартиры в квартиру, из мастерской в мастерскую, из подвала на чердак, который, правда, нынче именуется пентхаус [8].
«Мы здесь иной раз и забываем, что переехали из Москвы, — признались нам как-то два молодых русских журналиста. — Знаете, то к Вовке едешь, то к Гришке, то к Аркадию, и девушки вокруг почти те же самые. Иной раз, правда, американцы оказываются в компании, но и в Москве ведь были американцы…»
В Бруклине на Брайтон-бич образовалась большая русская колония «Малая Одесса», но артистический люд Москвы и Ленинграда предпочитает Манхаттан. Есть несколько очажков, вокруг которых происходит концентрация, — редакции двух газет, галерея Эдуарда Нахамкина, культурный центр в Сохо, кафе «Руслан» на Медисон, ресторан «Кавказский» на Третьей авеню… С последним произошла забавная этническая накладка. Вывесили вывеску «Caucasian» [9] и долго не могли понять, чего от них хотят возмущенные негры и китайцы.
Этническая пестрота Нью-Йорка в 1980 году меня поразила. То ли она усугубилась за пять лет, то ли в 1975-м в качестве советского визитера я ее просто не заметил. Может быть, это легче замечается, когда сам становишься этническим меньшинством.
Лицо Америки в Нью-Йорке — отсутствие общего лица. Крах при любой попытке обобщения. Десятки престраннейших акцентов, самый недоступный — филиппинский. Бесчисленное число сногсшибательных имен совершенно непонятного происхождения вроде Джима Гангуззы и Ричарда Зиззы…
Милейший мадагаскарец скромно рекомендуется: «Меня зовут Намелетронкуонтрантариса, но это, конечно, невозможно, поэтому называйте меня попросту мистер Дезире».
Пожалуй, самая обычная нью-йоркская фамилия — Плоткин. Имя Уитни вызывает уже просьбу сказать ее по буквам.
«Вот, по сути дела, где нужно жить в Америке литературному беженцу», — сказал я Майе. Она согласилась: «Наверное, ты прав». Потом возразила: «Не хочу здесь жить». Мне и самому почему-то не хотелось обосноваться в Нью-Йорке.
Вроде бы хорошо не выглядеть белой вороной, болтаться среди своих, среди эмигрантского отребья, в городе, где половина жителей плохо говорит по-английски, как и ты сам… Не правда ли, здесь есть ощущение хоть и бивачного, но прочного быта, чувство опасности соседствует с уверенностью, что не пропадешь… Цепляемся друг за дружку по этническим, по возрастным, по профессиональным, по межполовым признакам…
— Почему русские писатели облюбовали Нью-Йорк? — спросил меня интервьюер из «Ньюсуик» мистер Вудворд. Мы ехали в такси в Колумбийский университет, и интервьюер, один из немногих попавшихся мне в первые нью-йоркские недели «настоящих» американцев, продолжал свою работу, то есть вострил карандаш.
Я начал было обдумывать свои соображения, когда таксист вдруг высунулся в окно и заорал на чистейшем ВМПС, то есть на «великом-могучем-правдивом-свободном», как мы вслед за Тургеневым называем наш русский язык:
— Еб твою мать! Распиздяй сраный! Взял мой зеленый! Мы с Майей от неожиданности расхохотались до брызг, сползли с сидений.
— Вот вам ответ на ваш вопрос, — сказал я интервьюеру.
— А что он кричал, что он кричал? — спрашивал журналист.
Пришлось мне переводить американцу язык нью-йоркских улиц.
В принципе, присутствие такого люда, как русские таксисты, художники, магазинщики, музыканты, рестораторы, все это многонациональное варево, немыслимый город, полный блеска и мрака, любовных историй, чудодейственной наглости, смертей, неожиданных встреч, политических авантюр, греха и преступления, всевозможной жратвы и выпивки, — разве это не рай для писателя? Город, где все американские издательства и журналы кучкуются, как сообщил «Нью-йоркер», в зоне действия даже не атомной, а простой тринитротолуоловой бомбы, — разве это не соблазн для писателя?
И все— таки мне чего-то важного не хватало в Нью-Йорке. Я не сразу понял, в чем ущерб, но тем не менее мы стали обдумывать план отъезда, углубления в континент.
Вообще— то на удивление мало русских писателей-беженцев осело в Нью-Йорке, вдруг сообразили мы. Взгляни, Майя, все рассеялись. В Большом Яблоке [10] не возникло русской литературной столицы.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я