https://wodolei.ru/catalog/mebel/uglovaya/yglovoj-shkaf/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

При словах «и пребудет с вами во веки веков» он воздел руки к небу, затем, прижал их к груди и снова сел.
Тотчас кардинал-диакон прочитал полное отпущение грехов всем присутствующим и бросил индульгенцию на площадь.
Заполучить ее было жгучим желанием трехсот тысяч христиан, столпившихся перед базиликой Святого Петра. Почти каждый пожертвовал бы десятью годами жизни ради того, чтобы случай, а вернее, сам Господь сделал его обладателем всеблагого послания, скрепленного подписью святого отца.
Несколько мгновений листок, повинуясь легкому ветерку, порхал в воздухе над лесом протянутых к нему рук, а затем упал на колени нашего пилигрима.
Тому было достаточно одного движения, чтобы овладеть им, но, видимо, он не осмелился сделать это.
Кто-то рядом с ним подобрал листок, а он и не воспротивился; было похоже, что это благословение, это отпущение грехов, эта всеобщая индульгенция не распространяется лишь на него одного.
В тот миг, когда бумага выпорхнула из кардинальской руки, выстрелили все пушки в замке святого Ангела, все колокола базилики и еще трех сотен римских храмов наполнили звоном воздух. Мало того — грянули пятьсот музыкальных инструментов и крики радости, благодарности и святого восторга всего христианского мира: казалось, каждый католический город в знак вечной покорности выслал в святой город депутацию своих данников.
Но среди всех славивших Господа лишь один — наш путник — остался нем. Он поднялся, вошел под церковные своды, прошел мимо чаши со святой водой, не омочив в ней руки, перед алтарем, не осенив себя крестным знамением, мимо верховного исповедника, не преклонив колена и не попросив отпущения грехов, и вошел в капеллу пилигримов.
По обычаю, в Страстной четверг по выходе из Лоджии Благословения папа омывал ноги тринадцати паломникам. Эти тринадцать в оставшиеся дни Святой недели становились гостями папы и кормились за его счет.
Сейчас в капелле ожидали святого отца двенадцать пилигримов.
Тринадцатое сиденье оставалось незанятым.
Наш путник подошел к нему и сел.
Не успел он это сделать, как появился папа, вернее, его внесли.
И лишь здесь его святейшество сошел с носилок и направился в так называемую залу церковных облачений. Там, взамен белой мантии, паллия и митры из золотого газа, кардинал-диакон облачил его в епитрахиль фиолетового цвета, плащ красного атласа, паллий и митру из серебряного газа.
Когда эта церемония завершилась, папа возвратился в капеллу, сел в принесенное для него парадное кресло, уже без балдахина, с табуретами для двух кардиналов и двумя зажженными светильниками по бокам.
По его повелению кардинал-пресвитер наполнил кадильницу ладаном, затем папа дал благословение кардиналу-диакону, который должен был читать нараспев евангельские тексты, предписанные для этой церемонии.
Кардинал-диакон прочитал положенное, после чего субдиакон подал священную книгу папе, который поцеловал ее, тогда как кардинал-диакон трижды воскурил ладаном, а певчие грянули стих «Mandatum novum do vobis» .
Во время пения папа поднялся и, после того как кардинал-диакон помог ему снять мантию, приблизился к первому паломнику (то есть сидевшему в противоположном от нашего героя конце). За святым отцом следовали два камерария с подносами: в одном лежало тринадцать полотенец, в другом — столько же букетов цветов.
Позади всех шел казначей в мантии и стихаре с расшитым золотом кошельком из пунцового бархата, где лежало тринадцать медалей из золота и тринадцать из серебра.
Наш путник наблюдал за всеми этими приготовлениями с явной тревогой, и нетрудно было понять, что он близок к какому-то ужасному припадку.
Тем временем папа приступил к церемонии, в чем-то напоминающей деяние Иисуса, омывшего ноги апостолам. Он продвигался от одного паломника к другому и, естественно, приближался к таинственному незнакомцу. Тот все сильнее бледнел, и тревога, от которой содрогалось все его тело, становилась все сильнее. Наконец святой отец дошел до него; субдиакон уже склонился, чтобы распустить завязки его сандалий, но тут пилигрим отдернул ногу и припал к коленам Божьего наместника, воскликнув:
— О святой и трижды святой отец, я недостоин вашего прикосновения! Павел II не был готов к подобному взрыву чувств и почти в ужасе отступил.
— Но чего же вы желаете от меня, сын мой? — проговорил он.
— Я желаю, о пресвятой отец, — отвечал путник, коснувшись лбом каменных плит пола, — я всепокорнейше прошу, чтобы вы приняли исповедь несчастного грешника… величайшего и недостойнейшего из всех, о ком вы когда-либо слышали! И когда-либо услышите!
Папа на мгновение застыл в нерешительности, разглядывая распростертого перед ним человека; но, так как рыдания, рвущиеся из груди его, и полные отчаяния жесты свидетельствовали об искреннем и глубоком горе, он произнес:
— Хорошо, сын мой. Поскольку вы один из тринадцати паломников, то вы мой гость. Отправляйтесь же в мой Венецианский дворец… Лишь только кончится служба, я встречусь там с вами, выслушаю вашу исповедь; если возможно вернуть покой вашему сердцу, прошу, питайте надежду обрести этот покой.
Незнакомец протянул обе руки к церковному облачению святого отца, смиренно и горячо поцеловал его край, затем поднялся с колен, взял прислоненный в углу посох и вышел, сопровождаемый удивленными взглядами папы и кардиналов, прелатов и двенадцати паломников, спрашивавших себя, что за человек сидел среди них и какие несмываемые грехи заставили его броситься к стопам самого наместника Бога на земле.
ПРОКЛЯТЫЙ
Венецианский дворец, куда направлялся неизвестный странник, строился по планам Джулиано Майано из разобранных руин Колизея на месте старинной Юлиевой ограды и, был закончен всего два года назад. К тому времени дворцов Баччоли, Памфили, Альтиери и Буонапарте еще не было, и он высился на обширной площади, где в день восшествия на святой престол Павел II в подражание Цезарю устроил богатую трапезу для всех жителей Рима. Торжество длилось пять дней, и ежедневно по двадцати тысяч блюд пять раз сменяли друг друга. По подсчетам, не менее полумиллиона сотрапезников побывало на этом пиру.
И право, Павел II, которому в то время должно было исполниться пятьдесят два или пятьдесят три года, слывший некогда одним из самых красивых мужчин в Италии (став папой, он хотел было принять имя Формоз, но отказался, опасаясь обвинений в тщеславии), — так вот, Павел II остался одним из самых богатых, купавшихся в роскоши властителей мира. Он обожал драгоценности, собирал бриллианты, изумруды, сапфиры и постоянно забавлялся, пересыпая пригоршнями бесценные камни из ладони в ладонь.
В этом-то великолепном дворце, где ныне расположилось австрийское посольство, путнику была назначена аудиенция. Его ввели в кабинет, и он, волнуясь, готовился к встрече.
Ожидание было недолгим: Павлу и самому не терпелось побыстрее повидать этого пилигрима. Странный вид, старинная одежда, необычайно выразительное лицо и почти неистовая страстность, с какой несчастный предавался раскаянию, пробудили любопытство его святейшества.
Когда путник объявился во дворце, сказав, что его прислал папа, служители Павла II узнали в нем одного из тех тринадцати, кому предстояло быть гостями верховного понтифика на время Страстной недели. Согласно заранее полученным указаниям, они пожелали угостить его обедом, состоявшим из рыбы, постной дичи и сушеных фруктов. Однако, как и в Касале-Ротондо, путешественник согласился принять лишь кусок хлеба и стакан воды. И то и другое он съел и выпил стоя.
Как раз за этим занятием застал его вернувшийся во дворец папа.
Но почему же наш герой, которого мы до сих пор видели в силе и мощи, вполне владеющим собой, теперь вздрагивал от одного лишь звука шагов за дверью папского кабинета? Когда же дверь отворилась и верховный понтифик приблизился к гостю, того стала бить такая дрожь, что он был вынужден вцепиться в ручку стоящего рядом кресла, чтобы не упасть.
Павел II устремил на него взгляд своих больших черных глаз и в неверном свете двух свечей — других в его кабинете не зажгли — заметил почти мертвенную бледность пришельца.
Действительно, стоя в полутьме, облаченный в серую тунику и синий плащ, растворившиеся в сумраке, путник был почти невидим; выделялось только лицо, обрамленное смоляными волосами и черной бородой, еще более оттенявшими его бледность.
Всякий на месте Павла II, верно, не без колебаний решился бы остаться один на один с подобным посетителем, но жадный до новизны ум и бесстрашное сердце Пьетро Барбо подсказали ему, что перед ним душа, объятая ни с чем не сравнимым страданием, если не раскаянием… Этот грешник явился неведомо откуда, чтобы сознаться в преступлении, простить которое не властен никто, кроме папы. Видно, это один из величайших возмутителей земного и небесного порядка, какие существовали встарь, и его имени следовало бы стоять рядом с теми, кто, подобно Прометею, Эдипу или Оресту, удостоился сокрушительного гнева богов.
Не поддавшись обычному человеческому страху, папа шагнул навстречу незнакомцу и произнес голосом, полным безмятежной мягкости:
— Сын мой, я обещал вам помочь, вступиться за вас перед Господом и готов сдержать слово.
В ответ пилигрим лишь издал стон.
— Каково бы ни было совершенное вами преступление, сколь бы велика ни была лежащая на вас вина, милосердие Господне все превозможет… Поведайте об этом преступлении, признайтесь в этой вине, и Бог простит вас.
— Отец мой, — глухо откликнулся неизвестный, — разве простил Господь Сатану?
— Сатана восстал против Господа, сделался врагом рода человеческого, воплощением земного зла… К тому же он не раскаялся, а вы готовы на это.
— Да, — прошептал незнакомец. — Мое желание искренно, смиренно и глубоко.
— Если сердце ваше вторит устам, вы уже на полпути к небесному милосердию. Так продолжайте же. Кто вы, откуда и чего вы хотите?
Неизвестный снова застонал и прикрыл обеими руками лицо, заслонив его от взгляда земного судии. Его пальцы конвульсивно сцепились, и лишь сквозь их перекрестье виднелись лоб и глаза.
— Сказать, чего я хочу? — с мукой проговорил он. — О, я чувствую, что желаю невозможного: прощения!.. Откуда я? Как могу я назвать это место после стольких скитаний? Я пришел с севера и юга, я бреду из земель, где восходит солнце, и из стран, где оно заходит, — отовсюду! Кто я?..
Он мгновение помедлил, словно не совладав с ужасной внутренней борьбой. Но затем прошептал:
— Смотрите.
В голосе и жестах его сквозило отчаяние; обеими руками откинув длинные черные волосы, он обнажил лоб, на котором сиял, ослепляя взор верховного понтифика, пламенеющий знак, каким ангел небесного гнева отмечает чело проклятого.
Затем он шагнул вперед, вновь выступив из тьмы в круг света:
— Теперь вы меня узнаете? — спросил он.
— О! — вскричал Павел II и безотчетно протянул палец к роковому знаку. — Так ты Каин?
— Если бы Богу было угодно, чтобы я был Каином! Тот не обладал бессмертием. Каина умертвил племянник его Ламех. Благословенны те, что могут умереть!
— Так ты не можешь умереть? — невольно отступая, спросил папа.
— Нет, к несчастью; нет, к моему отчаянию; нет, и в этом мое проклятие! Казнь моя в том, что я не способен погибнуть… О, сам Господь преследует меня, он тот, кто приговорил меня, тот, чье мщение на мне… И лишь одному ему известно, что я сделал достаточно, чтобы заслужить все это!
Здесь уже папа в свою очередь закрыл лицо руками и вскричал:
— Несчастный! Неужто ты забыл, что самоубийство — единственный грех, не заслуживающий прощения? Ведь совершив его, виновный не имеет времени на покаяние!
— Ах, — разочарованно вздохнул незнакомец, — вот и вы судите меня по мерке прочих смертных. Но ведь я не человек, ибо не подвластен одному из законов человеческих: неминуемой смерти! Нет, подобно Энкеладу, титану, не до конца поверженному, при каждом движении, каждом вздохе я погружаюсь в пучину страданий! У меня были отец, мать, жена и дети, я стал свидетелем их смерти и угасания детей, моих детей — и не смог умереть!… Рим, неколебимый, рассыпался в прах, я бросился под камни поверженного великана, но лишь пыль его на мне: я остался целым и невредимым среди обвалов и пожарищ. С высоты горных вершин, опоясанных тучами, там, где рычит Харибда и воет Сцилла, я бросался в морскую бездну. Я опустился до головокружительных морских глубин, но и среди акул с медными плавниками и кайманов со стальной чешуей остался цел: море исторгло меня и выбросило на берег, словно обломок разбитого суденышка! Мне сказали, что Везувий — это уста ада; я бросился в кипящую лаву, когда вулкан извергал к небесам свои огненные внутренности. Но кратер оказался для меня песчаной постелью, ложем из мха: тотчас он изрыгнул меня вместе с пеплом и камнями, я покатился вниз среди потоков лавы и очнулся среди цветущих лугов, под благоуханным пологом апельсиновых рощ Сорренто! Как-то загорелся лес в Индии — из тех баобабовых лесов, где одно дерево как целая роща. Я решил пересечь его, надеясь не выйти оттуда никогда. Каждое дерево полыхало словно огненный столп, а кроны его — как снопы огня… Три дня и три ночи я блуждал по горящему лесу и вышел невредим: ни один волосок не опалило! Я узнал, что на острове Ява есть дерево, сок и даже сень которого смертельны для всего живого: всадник, в бешеном галопе проскакивающий под тенью его, падает замертво. Я улегся у дерева меж двух мертвецов, заснул, наутро проснулся и продолжал путь! В озерах тогда еще неизвестной Старому Свету Океании в часы, когда полуденное солнце пронзает лучами теплую воду и блеск его отражается от листьев гигантских кувшинок, клубятся несметные множества сплетенных змей, так что и дна не видно сквозь двойные, тройные узлы золотых, стальных, изумрудных тел. Мириады светящихся глаз и разверстых пастей следят за вами, раздвоенные языки шевелятся, шелест волны заглушается шорохом трущейся липкой чешуи, свистом отравленного дыхания гадов… Туда я погружался с плесканием и шумом, пригоршнями хватая эти волосы Медузы, хлеща себя черной змеей с мыса Доброй Надежды, нильским аспидом и цейлонской гадюкой — и что же?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105


А-П

П-Я