Аксессуары для ванной, удобная доставка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

барсова шкура с зубатой глазастой головою, лапами и хвостом, - надевали, чтобы пугать друг друга; валялись везде трещотки, рожки, литавры, заводные барабанщики, бубны, свистушки... шумно жила крепкоухая молодежь. И широкозадая, низенькая, совсем круглая, белоглазая нянька Пелагея каждый день по вечерам настойчиво приводила здесь все в порядок.
Начиная с Виктора-кадета, Пелагея подняла всех девятерых детей Алпатова, десятого спокойно ждала подымать. Сама уж стала алпатовкой, так разучилась отличать себя и чувствовать отдельно от дома, и была положительно величава в своем неоспоримо уверенном "так, а не этак".
Когда раз поехала по железной дороге куда-то поблизости Руфина Петровна с Петей, который был тогда грудной, то на первой же остановке выскочила Пелагея мыть внизу в ручье Петины пеленки.
- Куда ты? Куда ты?.. Назад! - кричала Руфина Петровна.
- Ничего, барыня, помою - нельзя.
- Садись, не выдумывай - поезд сейчас пойдет!
- Подождет, ничего.
- Садись - останешься: второй звонок!..
Звенел второй, за ним тут же третий, - влезая тяжело на лесенку, недоуменно ворчала Пелагея:
- Какие деньги плочены, да не подождет... Вот дивно! И нешто же мы им простые?
На сон грядущий говорила детям протяжно про колдунов и ведьм, и сказала раз семилетняя Оля:
- Ах, если б их всех-всех на свете не было, колдунов и ведьмов, вот хорошо бы!
- Что ж хорошего? - ответила Пелагея. - Слова нет - хорошо, только это перед концом света будет.
- А после что будет?
- А после конца-то тогда уж одни святые люди будут.
- Чем они святые?
- Так они свято жить будут, без гнева.
- А солдаты тогда будут?
- Нет, ничего этого не будет.
- А... а... вот... чибрики тогда будут? (Очень любила чибрики из сладкого творога.)
- Да ведь они бестелесные будут, святые-то... А питаться будут манной; бог посылать будет.
- А ты до этого доживешь?
- И-и, где мне, да и вы все не доживете.
- Вот хорошо как! И не надо, не надо! Вот хорошо.
Радостно прыгала и била в ладоши и обнимала няньку. Но лампадки ночью перед иконами благостно сияли во всех детских, розовая - в розовой, синяя в синей, желтая - в желтой, и от этого иконы были лучисты, таинственны, ласковы и красивы: святы.
В гостиной мебель была церемонная, чинная, исключительно для дам; мужчины же косились на нее недоверчиво, слегка пробовали руками спинки из бархата, помпончиков и штофа и отходили, покашливая и кряхтя.
- Садитесь, пожалуйста, что же вы стоите! - упрашивала Руфина Петровна.
- Насиделись и дома, - кланялись гости, - только и делаем что сидим.
Тут на полу были густые ковры, а по углам японские веера и цветные фонарики; в столовой же висели картинки из охотничьей жизни, резные из дерева зайцы головами вниз, черные лебяжьи лапы и еще многое, что должно было возбуждать аппетит. Над огромным прочнейшим столом здесь висела добродушная широкая лампа с хрустальными висюльками в виде четырех связанных лир. В уголку одной лиры зияла щербина: это капитан Кветницкий, когда обмывал у себя Алпатов орден Владимира 4-й степени, поднял за него бокал.
Иногда, больше в будни, когда не было гостей, в столовой обедали и дети, но в кабинет отца, где стояла гордость Алпатова - по случаю купленная старинная мебель из мореного дуба, - дети заходили редко, урывками, как мыши, и тут, подымаясь на цыпочки, разглядывали два шкафа: один с уставами, с томами "Разведчика", "Инвалида", "Свода военных постановлений", с важными бумагами в синих папках и другой - с зеленым от старости медным шлемом, зубами мамонта, найденными в подмытом берегу речки Тептюги, рапирами, бердышами и полдюжиной уродливых китайских богов.
IV
Аинск от железной дороги стоял верстах в семи; кажется, тем только он и был замечателен, что стоял так близко от дороги. Прежде, когда "тайга гремела", сюда приезжали прокучивать золото, но отгремела тайга. Прежде по речке Тептюге ловили здесь много рыбы, били выдру, сводили лес и сплавляли. Но отловилась рыба, перевелась выдра, сильно поредели таежные делянки, хотя лесопилки и повизгивали еще кое-где. И если чем жив был этот городишко, то только полком.
Небольшой, но дружный полк пророс здесь во все стороны, всюду пустил корни, все переслоил, перевязал, перероднился, перекумился - одна семья. С полком слиты были все здешние радости и надежды. Казалось, только вырви отсюда полк - и тут же капут городишке: распадется, как комок сухозему, и перестанет быть.
И потому-то крупнее всего, что было здесь, был Алпатов, и нравилось всем, что он такой уверенный, выпуклый, важный, неторопливый и свой.
А ему год за годом примелькались тут все, и каждый круглился перед ним в особицу со своим обликом и именем, потому что был он прост со всеми, любил спрашивать, и память была на имена.
Даже Машку Бубнову, невоздержную девку, мать четверых малых ребят, знал Алпатов, и когда подходила она к нему на улице, часто кланяясь, и говорила певучей скороговоркой: "И-и, конца краю нет мучениям! Совсем я, ваше благородие, на нишшем полозу!.. На житье сиротское, на ребят моих солдатовых, на наши картины туманные приходи только посмотреть..." - и подносила фартук к глазам, Алпатов медленно давал ей двугривенный и говорил: "Иди с богом".
В айнском клубе, и основателем которого и несколько лет членом был Алпатов, повесили на почетном месте его портрет, писанный с карточки местным живописцем Аверьяном Собачкиным, который божился даже, что за пятнадцать рублей масляными красками лучше сделать нельзя. И когда город решил на одной грязной площади разбить общественный сад, Алпатов посылал солдат копать ямы, посылал с артелками в тайгу за молодым березняком и ельником, сам вымеривал шагами и разбивал дорожки, сам обрезал корни, - столько хлопотал над этим садом, что аинцы и самый сад назвали Алпатовским садом.
Казначейство в Аинске стояло мрачное, с облупившейся штукатуркой, с выбитыми стеклами вверху, в архиве, бесчисленных сизых голубей ничем нельзя было убедить, что это не для них, а казначейство. Но женская прогимназия была и того хуже: старый, осевший деревянный дом с тесовой крышей, гнилой и дырявой; и даже мох на крыше был древен годами; молодой мох ярок, зелен, весел и, как все молодое, приятен для глаза, а пожилой нехорош: шершавый, жухлый, стертый, местами седой и - если не приглядеться к нему, а взглянуть сразу - даже как будто страшный.
И учителя попадались странные: то анекдотисты, то пьяницы, то сутяги, а один до того ясно представил, что воздух классов ему смертельно вреден, что никогда не заходил ни в один класс, стоял закутанный в шубу около форточки на улице или на дворе и явственно диктовал отсюда: "Ягненок... в жаркий день... зашел..." - или спрашивал, что такое залог.
Но так сильно хотелось аинцам видеть около себя необычное, громкое, далекое, что именно этого подфорточного учителя и считали под шумок светилом науки, говорили даже, что это бывший профессор, пострадавший за убеждения, и что у себя дома по целым ночам, не разгибаясь, пишет он какой-то огромный труд.
И исправник здесь был не просто исправник, а сочинитель проектов, и известен был один проект его - как сберечь бродячих тунгусов от вырождения: нужно было собрать комиссию из представителей министерств - внутренних дел, просвещения, юстиции, финансов, миссионера, податного инспектора, воинского начальника и других; отправить комиссию изучать условия жизни тунгусов; дать ей на прогоны десять тысяч; и тунгусы были бы спасены, но проект этот не был принят.
По субботам парились здесь в банях Брёхова, где были даже номера, но такие холодные, что годились только для лета, и подозрительная баба, сидевшая за кассою, если спрашивал у нее кто-нибудь простыню, говорила:
- Простыню нате, но, однако, сапоги вытирать простыней этой у нас нельзя... А то один тоже такой сапоги свои грязные вытирал, и с таким это усердием, - так мы до белого и не домылись.
По воскресеньям мещане здешние, разодетые в оттопыренно-хрустяще-новое, гуляли по тротуару из четырех досок, положенных иждивением купца Мигунова против своего магазина и еще на три аршина дальше, как хватило досок: махнул рукою, не отрезал - пользуйтесь.
И до того было мало и тесно это место гуляний, что вполне правильно называлось оно аинцами "Пятачком".
Но главное, что делали в Аинске, - это ходили в гости. Может быть, есть люди, - наверное, есть, - для которых это труднейшая и скучнейшая повинность: гости; в Аинске не было таких. Приходили и говорили: "Сыграем?.." Пытались жить этак до тридцати лет, а потом только "вспоминали из жизни". Дамы здесь очень любили лото и стуколку, мужчины - преферанс и винт, молодежь - веревочку и почту. Кому принимать гостей, блюли очередь, но гостям на всякий случай напоминали записками накануне - так требовал обычай, - и ходили по нужным домам денщики или стряпухи с общей кучей записок, выкладывали их на стол и говорили, вытираясь:
- Вот, выбирайте свою тут, какая вам.
Были страшные морозы, с огненными кругами и столбами в небе и сплошным птичьим падом, и вьюги, от которых слепли дни, но ничто не могло помешать этой ненасытной жажде общения, и даже весною, когда разыгрывалась Тептюга и затопляла нижние улицы так, что нельзя было ни пройти, ни проехать, в гости все-таки отправлялись привычно - в лодках, запряженных двумя-тремя лошадьми, цугом.
V
Потому ли, что Алпатов был высок и красен, всех выше и всех краснее, и громкоголос, и бородат, и грозен - хозяин со всех сторон, - или потому, что возился с ним по-отечески снисходительно-любовно, только его особенно отличал медвежонок и играл с ним забавнее и шустрее, но зеленый дремучий глазок выбивался из дыма пушистой шерсти то справа, то слева; навстречу высоким старым серым глазам Алпатова полз снизу лукавый, лесной, щенячьи-молодой, зеленый, упорно наблюдающий глазок.
И однажды неприятно это стало Алпатову, и буркнул он: "Ты что это, дурак, а? Какой глазастый дурак, черт тебя дери!" Но тут же неловко стало, что буркнул вслух и, чтобы загладить это перед самим собой, возился с ним Алпатов после того преувеличенно долго, переворачивал на спину, щекотал под лапами, давал кусать руку, стоял перед ним на корточках, пока не затекли ноги.
Чтобы не было скучно Мишке, завели ему товарища, щенка Дуная, такого же пухлого и лобастого, серого, с белой звездой во лбу.
С месяц прожили они в одной конуре, то играя неуклюже, то ссорясь, потом куда-то пропал Дунай, должно быть, увязался на улице за какой-нибудь проезжей чалдонской телегой и ушел в тайгу; а повар Мордкин, человек спокойный и толстый, решил, что это он сгинул, как и быть должно, от медвежьего запаха.
А уж захолодало. Выпал снег. Из лесов ближе к жилью продвинулись огромные стаи чечеток, и Виктор-кадет мечтал в своем корпусе о пороше, о лыжах, о путаных заячьих следах. Неизвестно, от скуки ли, или от холода, чтобы согреться, иногда забивался Мишка в пустое полутемное стойло и ходил там из угла в угол упорно, настойчиво, однообразно, как человек: был похож на очень занятого какою-то сложною мыслью, которую никак нельзя распутать и разъяснить, если только не ходить из угла в угол. Маленький, таинственный, лесной - протоптал в стойле заметную дорожку; примял солому плоскими лапами и не лежал на ней, не зарывался в нее - только ходил и думал.
- Ты что это, а?.. Миш-Миш, ты зачем это? - спрашивали дети.
Отбивался от них и ходил упрямо.
Спрашивали Флегонта, - отвечал, разводя руками:
- Кто его знает - зверь.
Спрашивали отца.
- Его дело, - говорил, подумав, Алпатов.
В декабре же, ближе к середине, Миш как-то уснул в конуре и что-то спал долго, потом встал, беспокойно пофыркивая и косясь по сторонам, и принялся медленно таскать к своему логову щепу, старые метлы, солому. Догадались, что готовится сосать лапу; принесли хворосту, закрыли им со всех сторон конуру, и Миш покорился непреодолимой спячке. Его не было, но он был. На алпатовском дворе без него стало просторнее и скучнее, но знали, что он никуда не ушел, что он тоже здесь, и каждое утро дети подходили к куче хвороста посмотреть, идет ли пар. На хворосте пар оседал густым шершавым желтоватым инеем; дети счищали днем этот иней, а наутро он налипал вновь. И сначала удивлялись, как это можно так долго спать, потом привыкли. Запрягали Барсука в санки, накрывали щеглов и чечеток лучками внизу на репейнике, а для снегирей привязывали силки на длинные, как удилища, палки и тихо подсовывали им под ноги на березы.
Зимой куда хочешь - дорога. Приезжали из глухих дебрей тунгусы с пушниной, а также для взноса ясака, и аинцы, те, что попроще, охотились за ними, как они за куницами.
Зимою сугробы на улицах бывали так велики, что для ходьбы около домов, как траншеи, копали узкие, тихие, синие коридоры, и оттого, что снежные стены подымались выше деревянных, в домах было темно и скучно. От скуки спали зимою как могли много, а от затяжного спанья еще пуще скучали.
Но то, что у Алпатова на дворе, как в берлоге лесной, спал медвежонок, искренне веселило аинцев.
Спрашивали с молодым любопытством:
- Спит?
- Спит.
- Ишь ты его (добродушно), спит!.. Вот язва!
А когда собирались у Алпатова, то первым делом обхаживали кругом березовую конуру, забросанную хворостом и соломою и щедро укрытую сверху снегом. Приглядывались, слушали, спорили - спит ли?..
Спал.
VI
Девятнадцатого декабря родился у Руфины Петровны десятый ребенок. Незадолго перед этим маленький Ваня, ее любимец, уличал ее во лжи:
- Какая ты, мама, врунья! Ах, какая врунья!
- Я? Что ты!
- Какая врунья!.. Ты сказала, если я буду умный, у меня будет еще сестрица. Вот я уже сколько дней умный, пять дней умный, шесть дней умный, а никого нет!
Но хоть и ждала девочку Руфина Петровна, - родился мальчик, большой и крепкий, как все Алпатовы. Назвали его Борисом, и полковник положил на его имя - как было и с прочими детьми - припасенную к этому случаю тысячу рублей в банк.
Боба был седьмым сыном, и когда поздравляли Алпатова с наследником, говорил он о себе значительно:
- Да, вот так-то: семь сыновей... Семь сыновей да еще и сам соловей! и подбрасывал крупную голову молодцевато.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я