Отзывчивый Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И читал ли он об охоте на китов в океане, он представлял себе ловким гарпунщиком, опытным морским волком Яна; читал ли он о бое быков в Севилье, Ян представлялся ему пикадором или матадором... Но и золотоискателем в Клондайке мог быть Ян, - а письма... письма просто не пропускают русские жандармы.
Учился он в Тальсене, жил на квартире у фрау Шмидт, неизменно кормившей его вкусной и сытной рыбой - штреммингами и супом из телячьих костей, за что отец, опять уже взявший в аренду мызу в приходе Рысиня, привозил ей масла, кур и ржаной муки.
Была какая-то торжественность во всем укладе жизни этого маленького заштатного городка, где все улицы были чистенько мощены, все дома с мезонинами и под черепицей, в чинном немецком стиле; где по одной стороне улицы гуляли девицы, а по другой молодые люди, и если появлялась какая-нибудь парочка, то все знали, что это - жених и невеста... Где вывески были или строго-немецкие, или мило-латышские, и только две были по-русски: на воротах постоялого двора охрой по белому было наляпано на одной половине "ночь", на другой - "лех", что вместе означало "ночлег", да над одной грязной бакалейной лавчонкой на окраине было начертано: "Продажа овса, дехтя, керосину и продчих лакомств".
И в училище, где преподавали по-русски, псалом перед учением пели хором под руководством пастора Казина, так как все были протестанты.
Он поступил было на почту, когда окончил школу, но скоро началась война. Что война эта кончится для России революцией по примеру японской, стало видно уже на второй год, но многие говорили об этом еще и раньше, когда немцы взяли Либаву. Он терпеливо ждал и дождался. Он сбросил тогда с себя форму почтаря, расправил плечи и, уезжая в Москву, писал отцу: "Я сказал тогда Яну, что покажу им, и я покажу!.."
После октябрьских дней он стал чекистом и при всей молодости своей был исключительно работоспособен, хладнокровен, методичен, неподкупен и совершенно неумолим.
Не раз слышал он, что учреждение, в котором он служил, - грозный, стальной оплот революции, и он точно рожден был именно для этой роли - быть грозным и стальным оплотом. Он действовал спокойно, как автомат, как гильотина на двух сильных ногах. И теперь, когда началась эвакуация из Крыма, он отстал от своего отряда только потому, что был слишком уверенно-спокоен.
Четвертое лицо было с небольшими, несколько запавшими, ласково веселыми карими глазами, при довольно дюжем носе с широким переносьем и загорелых щеках, собранных подвижными комочками близко к носу.
Этот, прежде, чем что-нибудь сказать, подмигивал лукаво и проводил языком по губам. Очень живо впитывал впечатления и отбрасывал их другим, непременно обернувши в шутку. Казалось так, что и не было ничего в жизни, что бы мог он принять всерьез.
Он родился в селе Засулье, в трех верстах от Ромен, где с хорошие решета бывают шапки подсолнухов, а гарбузы пуда по два, где серые волы не меньше хваленых зубров, а борова в сажа, как бегемоты, и где так звонко и занозисто хохочут дивчата на вечорницах, что аж дух занимает у хлопцев.
- Тату, - говорил он маленький, когда отец собирался везти на волах солому в Ромны. - Купить мене бубон, - я буду грать!
А грузный, с широчайшим очкуром, отец отвечал:
- Ты, хлопчик, и без бубона граешь, хочь з хаты тикай!.. Бу-бон!
И когда тот приставал, идя и канюча за возом, то даже гнался за ним с батогом.
Однако привозил ему глиняную свистульку или пищалку и ждал, когда она провалится в дыру его кармана и пропадет бесследно.
Была скрюченная трясучая бабка, как все бабки, возившаяся и воевавшая с поросятами, и часто привередливый пацюк опрокидывал ее кислое корыто с помоями, а бабка ворчала сокрушенно:
- У-у, подлюга!.. Ему як бы кору, як бы вуголя, то вiн бы iв, а як шо доброе, то ты не йiсы, полiщук триклятый!.. Це ж люди iлы!
Был дед, который зимою больше лежал на печи, укутавшись кожухом, а летом выходил греться на солнышко, и дома и на солнышке все сосал люльку.
И уже плохо различал он глазом и ухом и, слыша чириканье кругом в летний день, спрашивал его, внучка:
- Шо ж це таке усе свиринчить, га?
Внучек только махал досадливо и важно рукой:
- Одчепись!
Перед сном он молился за них обоих, за бабку и деда. Но в хате жила еще под печью рябая жаба, и иногда она выползала и шлепала животом по полу. Не то, чтобы он ее боялся, но была она ему очень противна, и, молясь на сон грядущий, в углу, перед иконой, на коленях, он бормотал:
- Помилуй, господи, дiдусю и бабусю... а жабу не треба!
Бабка пугалась.
- Шо це ты, неслух!.. Хиба ж от так можно?
А он оправдывался глухим шепотом:
- А на шо вона кому здалась, та жаба?
Это неторопливо, в полутемном углу, когда батько за столом возле каганца чинил свои чоботы, а мать большой деревянной гребенкой чесала волосы его старшей сестре, невесте Стешке.
Пятилетним мальчишкой он "продавал" Стешку ее жениху. Он стоял на столе, а жених, парень чужой, из Вербок, покупал и давал деньги. Около стола столпились девки, - это были приставлены к нему такие будто бы няньки, чтобы он не продешевил сестру: он пытливо глядел на них, когда принимал деньги.
В первый раз дал жених деньги, - посмотрел он на них, и девки потянулись смотреть, и ахнули, и головами закачали:
- О-от то ж жених! Скупый який!..
- Мало! - сказал он, насупясь. - Не треба!..
Вынул еще из кишени пачку бумажек жених и передал ему.
Поглядел он на девок, - опять те головами закивали:
- От скупый який!.. Як бондарь Опалько.
Был такой в Засулье старик-бондарь Опалько.
- Не треба! - рявкнул он обиженно. - Не дам Стешки!
И только в третий раз, когда еще добавил жених, девкам показалось, что довольно, и он сказал важно:
- Это грошi!
И принял деньги, а жених взял Стешку за руку и вывел из круга.
Но зачем же девки запели около него укоризненно и заунывно:
...Братец-татарин
Продав сестру задарма!..
Он заплакал и даже ногами затопал на столе:
- На тобi грошi - вiддай Стешку назад!
Но его успокоили пряником на меду, а потом до церкви (близко от них была церковь) он шел с иконой, и та икона была убрана новым рушником, и хорошо от нее пахло сухою рутой, и наряженная в шелка шла Стешка с женихом, и батько, и маты, и дружки, и весь народ.
Он, оборачиваясь назад, смотрел на наряженную Стешку и думал, что за такую, как она теперь, можно бы было взять много денег.
После венчанья - поезд. Лошади все в бубенцах и лентах, дружки - в лентах, и длиннейшая красная кумачная лента через весь поезд от лошади к лошади!..
Несколько дней тянулась свадьба, но самое памятное в ней был поезд.
В Ромны ездили и промчались по улицам с гиканьем, песнями, бубнами, гармоникой. В Вербки ездили к жениху... Думал он, что и конца не будет этой свадьбе, однако кончили на шестой день.
И тогда-то запала ему в память вереница бойких колес, грохочущих, догоняющих одно другое (свадьба была о Покрове, когда дороги особенно крепки и звонки)... И в шесть лет смастерил он из дощечек свою первую игрушку гарбу: колеса он сделал из катушек.
Но потом колеса становились в его гарбах все больше... Эти колеса и гарбы не давали ему покоя. Главное было - вырезать из доски колеса столовым ножом, каким резали хлеб, так, чтобы они катились... Когда на одну свою гарбу выменял он старую садовую пилку у ребят на селе, - дело пошло гораздо лучше. Потом как-то дома в сарае нашел он ржавую стамеску с отбитым углом. Тогда появились у него почти что настоящие колеса со спицами и ступицей... И однажды, в восемь лет, незабываемую испытал он радость.
Был у него крестным оборотистый мужик Трохим Значко, - торговал он в Засулье, потом открыл лавочку при въезде в Ромны.
Под Рождество, как полагалось, понес он своему крестному "вечерю", узвар и кутью, а крестный, чтобы отдарить его, сунул ему в руку новенький складной ножик с двумя блестящими острыми лезвиями!
Не шел, а прямо летел он к себе в Засулье эти три версты, крепко зажав ножик в кармане, и такую справную гарбу, с дробинами, как настоящую, сделал и тайком понес крестному.
- Эге-ге-ге! - сказал Трохим. - Из тебя, хлопче, як я бачу, гарный каретник выйдет!
И Трохим оказался вещим: из его крестника действительно вышел хороший каретник, так как, поговоривши с кумом, батько отдал его в Ромны в каретную мастерскую Безверхого.
- На шо тобi, хлопцу, таки рiсныцы?.. Виддай их мiнi!.. Даси? завидовали городские дивчата его длинным ресницам и прижимались к нему теплыми плечами.
И он хорошо пел "Пропала надiя", "Вiют вiтры" и другие песни, и - в семнадцать лет ясно стало ему, что должна быть самостийна Украина и будет... как же иначе?
Тихий старик был каретник Безверхий, с веками вспухшими и красными, как у пожилого сенбернара. Пил, но средственно. Всю долгую жизнь делал кареты и откидные ландо помещикам, фаэтоны извозчикам, шарабаны, плетенки, дрожки, но сам никогда в них не ездил, однако за большую для себя обиду этого не считал. Даже тачанки, даже простые дроги он делал с огромной любовью к каждому куску дерева в них, к каждому винту и шкворню, и такие ставил подушки, ручицы и биндюги, и в такие прочные тона их красил, и такими украшал цветами, что сразу поняли и признали они друг друга: старик Безверхий из Ромен и маленький хохленок из Засулья, как понимают и признают друг друга два артиста, но...
Выкатывались со двора мастерской Безверхого и катились, катились, катились в разные стороны разные экипажи, а он оставался на месте, и только когда видел сквозь ограду, как едет по улице знакомый ему заказчик, - а все, кто держал лошадей в Ромнах и во всей округе, были его заказчики, - он следил, как работает ход, не облупилась ли краска, - и вспоминал, когда именно делал и кому.
Молодой же его подмастерье любил кататься сам, - чтобы не около только кто-то ездил, а чтобы под ним самим катились, катились, катились колеса!.. И когда загремела гроза революции, открыт был фронт, и все газеты были полны статьями о самостийной Украине, и начали выкуривать панов из экономии, когда все завертелось и замелькало и засверкало кругом, как карусель на ярмарке, - он выкатился со двора Безверхого и из Ромен, и из Засулья, и из Полтавщины, сначала в Киев, где, при немцах уже, дня два-три даже нравилось ему, что вот наконец-то, как встарь, опять "гетьман" у них на "Вкраинi", и "знова Скоропадский", и не какой-то там "Павел", как у москалей, а "Павло, як и треба казаты".
Потом он помогал свалить панского гетмана, и рад был, когда объявилась Украиньска республика, и из Киева шли витиеватые "универсалы".
Наконец, невозможно уж было что-нибудь понять. Бурлила Украина, как котел, - разные в разных городах нашлись атаманы, даже трудно было бы и сосчитать всех, - и все только барахтались на одном месте, но никуда не катились.
А ему хотелось катиться, и он пристал к тому, что катилось, к тому, что заполнило, наконец, Украину и полилось в Крым.
Он не был большевиком по партии, но работал не хуже любого партийного, и в том ревкоме, в котором еврей из Каменца ведал продовольствием, устраивал он земельный отдел.
Пятое лицо было тоже смуглое, но сухое, с ущемленным носом, тонкими губами, с несколько бараньим выражением масляных глаз и с таким угловатым и прочным лбом, что не страшна ему была бы и палка средней толщины; скорее разлететься вдребезги могла бы палка, набивши разве только порядочную шишку на такой лоб, - и это не потому так казалось, что каракулевая круглая шапка прикрывала емкий монгольский череп.
Этот родился в Дегерменкое. "Дегермен" - по-татарски мельница, "кой" деревня. Протекает с Яйлы тут много воды и вертит колеса двух маленьких мельниц.
Из деревни виден Аю-Даг, а за ним полоса синего моря; это - налево и вниз, а направо и вверх - Яйла. Если перевалить через Яйлу, придешь в Бахчисарай, - бывшую столицу крымского ханства, где есть еще ханский дворец и много мечетей. Под Аю-Дагом, у моря - Гурзуф.
Дегерменкой - высоко. Это - горная деревня. Тут - бурые буйволы с покорно вытянутыми плоскими шеями; ишаки - пегие, с черными полосами вдоль спины и с черными хвостами; два фонтана, к которым ходят за водой татарки с медными кувшинами на плечах и где в медных тазах полощут белье.
Виноград, табак, груши, фундук, шелковицы, черешни, орехи - это его детство. А по зимам еще сосновый лес на предгорье, куда ходил он за дровами со своим бабаем и откуда, согнувшись, но бодро приносил свою вязанку; втрое больше его нес бабай, втрое больше бабая - ишак.
А потом дома весело трещали дрова в печке, и мать кормила его, уставшего и иззябшего, чебуреками на бараньем сале и говорила:
- Яхши баранчук!.. Кучук арабаджи! (Хороший мальчик!.. Маленький хозяин!)
А сестренка Айше, в красной феске, разукрашенной старыми татарскими монетами, тормошила его, подхватывала с полу корявые сосковые поленья, которые казались ей похожими то на птиц и животных, то на ее подруг, и спрашивала, бойкая:
- Абу?.. Абэ?.. (Это кто? Это что?)
Сама себе отвечала и хохотала.
Зимою тут дули сильные ветры с гор, зимою невольно хватался глаз за синюю полосу моря, видную за Аю-Дагом: она уводила душу куда-то на юг, в теплую турецкую землю, где своим среди своих хорошо было бы жить татарам.
Но наступала весна, и все цвело кругом: кизил и миндаль, персики и черешни, груши и абрикосы, яблоки и айва...
Тогда уж не смотрелось на море: тогда земля кругом обещала каждый месяц новые сладости, и каждый месяц бросал в глаза свои краски и обвеян был своим ароматом.
Сначала поспевала черешня разных сортов: скороспелка, бычье сердце, розовая, белая, черная, и везде по деревне валялись свежие косточки; потом наливались нежные ягоды шелковицы, - и губы, и пальцы, и рубашка его были точно в чернилах. Потом персики миндальные и персики-арабчики, и урюк... Даже осенний сбор грецких орехов со столетних огромных орешен, - когда очень прочно выкрашивались в черное концы пальцев, - веселил душу.
Ни одного бесполезного дерева не было в деревне: все давали доход. И когда в первый раз с бабаем пошел он в Гурзуф и увидел там аллею белых акаций на одной даче, он спросил отца изумленно:
- Бабай!.. Это какие деревья, бабай? Зачем их сажали?
Отец и сам не понимал, почему не посадили тут в два ряда хотя бы абрикосы или сливы изюмэрек, а он, маленький, решил тогда сразу и навсегда:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я