https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Потом спохватился, опасливо взглянул на Бабаева, погладил его по колену рукою:
- Ну, я не буду больше, шабаш, сплю! Вы на меня, на дурного, не серчайте... Я ведь вон какой: у меня мужики усадьбы жгут, а я - пей мой квас, клюй мою малину... Степенности никакой нет... Младенец!
Он снял с себя и повесил мундир и шашку, подстелил под голову шинель и лег. Лег тяжело и грузно, ничком. Темная рубаха, синие шаровары, сапоги, толстая голова - все слилось в одно и не делилось. На полосатом диване лежала темная масса, кряхтела и дышала как-то сразу вся - и толстая голова и сапоги.
Бабаев смотрел на него и думал: "Вот лежит Мамаево побоище".
Раз-два-три, раз-два-три! - поспешно сверлил черную дыру поезд. Было жарко в вагоне, пахло краской. Шнур револьвера давил шею, боевой ремень бока, так что тело казалось повешенным на двух гвоздях сразу, но раздеваться почему-то не хотелось. Противно было, что эти двое, Гресев и исправник, ехали на какое-то еще неясное, но уже жуткое дело и могли спать.
Узкая спина Гресева въелась в глаза, как запах горчицы. Хотелось подойти и вздернуть его, как бумажного паяца за ниточку.
Бабаев встал и прошелся по вагону и, всмотревшись в лицо Гресева, увидел, что он не спит.
Что у него были белые глаза, это он видел раньше, днем, теперь один из них, левый, блестел, как стеклянный, вглядываясь в него, Бабаева.
- Это хорошо, что вы не спите... - подошел к нему вплотную Бабаев.
- Хорошо? Почему хорошо? Тоже сказали!.. Ночь - спать надо! - хрипло обрубил Гресев.
Бабаев смотрел на его лоб и думал: "Под этой гладкой костяшкой у него должны быть совсем другие мысли, но вот он их не сказал и не скажет, потому что он в форменной тужурке с петлицами. С ним нужно говорить в бане и не здесь, в России, а где-нибудь в Будапеште, в Константинополе..."
- Как вы думаете, роты для них довольно? - спросил он снова.
- Роты? Для них? Взвода довольно.
- Кажется, тысяча душ в селе?
- Тысяча триста душ в селе - ну и что же? И взвода довольно... Ведь это сволочь, животные!
- Однако усадьбу сожгли?
- Сжечь не трудно: зажег - и горит. Построить трудно, а сжечь и баран может... Пятилетки, когда курить учатся, целые села жгут. Тятеньки их начали усадьбы жечь, уверены, что безнаказанно, - посмотрим! Пусть разуверятся.
- Значит, мы правы?
- Как правы?
- Мы правы, что едем их усмирять?
- Ого! Вы тоже... пуд сомненья!.. Да ведь они всю культуру сметут, дайте им волю, - новые гунны, только землицу оставят... Наберут земли в руки, в ноги, в зубы... с головой вкопаются в землю и будут эту самую землю жрать, как черви!.. Что им нужно больше? Им Пушкин нужен? Им картинные галереи нужны? Водка нужна - вот вам и вся культура! Психика рогатого скота... Мужики, волы, бараны и прочий рогатый скот... Помню, когда учился в гимназии, у нас был чех-латинист, тот так и объяснял нам слово "мужик" по-коровьи. Гонит человек скотинку; скотинка "му-у", а он ее сзади прутиком "дзик", отсюда и слово "мудзик", мужик то есть... А "революция" значило: "рев на улице"... Не совсем точно, но, черт его возьми, почти что правильно!
Гресев чуть засмеялся, приподнялся на локте, и стало видно все его длинное, безбородое лицо с мясистым подбородком.
- Вы - собственник? - спросил он Бабаева.
- Я? Нет... - ответил Бабаев и тут же вспомнил свою усадьбу, дом и голубятню - все, за что лавочник Черноиванов давал восемьсот рублей.
Стало странно, что он забыл об этом и солгал этому белому с уверенной спиной, но не хотел поправляться.
И тут же вспомнилась зима и какая-то маленькая речонка внизу под горою. Только что застыла, и лед гладенький, скользкий и прозрачный, дно видно, зеленую траву на дне, над желтым песком.
И почему-то давно забытое теперь вспоминалось, как на этот лед высыпала орава деревенских ребят с дубинами-колдашами и глушила рыбу. Рыба была маленькая - пескари, уклейки, окуньки, - и видно было, как она таилась подо льдом между травою... Над нею по льду били колдашами. На льду вспыхивала радуга. "Орел!" - кричали ребятишки... Рыбу вытаскивали рукой через пробитую дырку и тут же ели, сырую, чуть прожевавши. Запивали водой из речки, растянувшись над прорубью.
Вспомнился и свой колдаш - ветловый, с колечками на коре; делал Фома-конюх, русявый с веснушками.
В этой же речонке утонула как-то в летнюю жару старая слепая коза Малайка, и другая старая, нянька Маврушка, над нею плакала.
Гресев говорил что-то, но уж был противен его голос, и было почему-то не важно, что он скажет, а важна маленькая речка без названия, пескари и ребята в латаных белых полушубках, с льняными косицами из-под шапок и светлыми глазами... Там теперь зима, и опять застыла маленькая речка, и новые ребята с колдашами глушат рыбу и глотают ее сырою, чуть прожевавши.
А Гресев говорил, что без святого права собственности нет культуры.
- Будем смотреть на человека, как на дерево... - чеканил он. - Дереву нужна земля - без земли для корней нет дерева, без земли нет и человека. По истории, все войны из-за земли... прекрасно! Для культуры нужна территория; значит, ее нужно занять - значит, война... И народ вам нигде и никогда не отдаст землю даром, нигде и никогда, это - факт!.. Мужику тесно - мы это знаем. Мы ему дадим землю - из правой руки переложим в левую, но он ждать не хочет, он войну начал, шуйцу на десницу поднял! Хорошо! Война так война! Мы ему покажем войну!
Гресев совсем сел, поднявшись на месте и свесив вниз ноги в узких ботинках. Одну ногу заложил за другую и колено обхватил руками; толстые перстни с рубинами блеснули на пальцах.
Но Бабаев едва расслышал его слова.
Белая ночь вошла в душу плотно, от края до края, и не эта ночь за окном вагона, а другая, из снега и неба. Тоже детство. Балкон, и снег на балконе. Через стеклянные двери видна деревня - небольшая, всего двадцать дворов, а в поле черные на снегу волки, как кочки. Через двери слышно, как воют, и от этого жутко.
Он вздрогнул.
- Что вы? - спросил Гресев.
- Странно говорить - что вспомнил!.. Знаете ли, волки... - конфузливо придвинул к нему лицо Бабаев. - На снегу, да особенно с вышки, их бог знает откуда видно... Да... воют... Это в детстве было; я тогда в деревне, в усадьбе жил... Вы не видали, как волки воют? Вот так, на задних лапах сидят, морду кверху, как собаки... И воют... Не пойму никак, почему вспомнил. Деревушка, знаете ли, голь - видно, как стропила торчат; крыши лошади съели... Да... сидят, воют... А кругом везде снег, белый-белый, по оврагам синий... холод...
Он пожал плечами.
- Да-а... Это далеко отсюда? - неизвестно зачем спросил Гресев.
Он нагнул голову, вгляделся. Встревоженные глаза промелькнули по Бабаеву.
Бабаев молчал.
- Вы бы легли... - посоветовал Гресев. - Еще две станции ехать: может, уснете.
- Нет, не усну!.. - улыбнулся Бабаев; поглядел на гибкие пальцы над коленями и отошел.
Гресев лег.
Раз-два-три, раз-два-три! - сверлил поезд. Вагон качался. Журбы не было видно, но было слышно зато, как он храпел во сне, и казалось, что поезд стал тяжелее от этого храпа и шел медленней, едва волочась по рельсам.
Начало болеть над левым виском. Грезилось. Представлялись волосатые огромные ноздри на плоской голове. Голова уходила куда-то, но оставались ноздри, круглились, втягивали что-то. Были огромные, могли втянуть все: и поезд, и ночь, и Новопавловку, и маленькую деревушку в двадцать дворов.
И они втягивали, втягивали. Вот уже остались - одна черная пустота кругом и ноздри.
Журба потянулся на диване, крякнул.
Слышно, как трубит он Гресеву снизу:
- Ваня, а Ваня! Что я тебе скажу-то!
- Ну? - спрашивает Гресев.
- Знаешь, мне чтой-то п-пи-ить хочется!.. - Зевает. Скребет в голове пальцами, как будто трещит в костре сухой хворост.
Коленкоровая занавеска над фонарем неровно колышется, а из-за нее желтый огонек свечи, точно змеиное жало, покажется, засмеется и спрячется.
Откуда-то извне, может быть, от этого огонька, в голове Бабаева зажигаются, как свечки перед иконой, все ровные и четкие, спокойные мысли:
"Мужиков едут усмирять они, Гресев с Журбою, но буду усмирять я. И они так уверены и спокойны именно потому, что я еду с ними, рота солдат и я. Для них не важно, кто я и что думаю, и не важно, что думает каждый из роты солдат. Нас нет. Есть шестьдесят винтовок и при них офицер - человек с золочеными погонами на серой шинели... Но он может забыть вдруг уставы и ничего не делать - стоять и смотреть. Тогда что?"
И ядовитая насмешка, лукавая, как эта занавеска над фонарем, дунула и затушила все огоньки-мысли.
Опять показались волосатые ноздри, втянули все кругом до пустоты.
Бабаев взглянул на заснувшего снова Журбу и однообразно подумал: "Вот спит Мамаево побоище".
Заболела голова и над правым виском, в одной ощутимой точке. Боль была тонкая, невнятная, точно кто-то приставил к этому месту буравчик, слегка надавил и вот сейчас начнет сверлить, глубоко, до середины мозга.
III
Остановились.
- Выходи из вагонов!.. - крикнул Бабаев.
С заспанными, отекшими лицами, сбитыми набок и смятыми фуражками, низенькие и сутулые, как груши с дерева, сваливались с вагонов солдаты, и от них засерела платформа.
Подтягивая на ходу мешковатые, длиннорукавые шинели, оправляли вещевые мешки, стучали винтовками.
- Р-равняйсь!
Бабаеву казалось, что его команда рассыпалась по платформе безучастная, как свинцовая дробь. Утро было хмурое, сырое, воздух плотный, голос чужой; он скомандовал это по привычке, не думая о солдатах, но они задвигались, заспешили.
На правом фланге прочно стали два невозмутимых хохла из-под Ромен Осипчук и Бондаренко; к ним, поспешно заворачивая правыми плечами, пристраивались ряд за рядом другие, серые, мутные. Трое отошли в дальний угол пить воду и теперь бежали, звонко стуча сапогами и на бегу вытирая губы. Слышно было, как звякала, раскачавшись, брошенная ими кружка на железной цепи.
Фельдфебель Лось, круглый, похожий на шляпку гвоздя, махал перед кем-то рукою, что-то говорил, не было слышно; а впереди молодцеватый взводный первого взвода Везнюк привычно равнял и подсчитывал свой взвод:
- Первый, второй, третий... затылок!.. пятый, шестой - прячь винтовку! - седьмой неполный...
Бабаев видел, как сбоку в дверях вокзала толпилась кучка станционных несколько бледных пятен, смотрящих на него в упор. Они были враждебны ему, он знал, и это его заряжало. От них шла к нему ненависть - от бледных пятен в дверях; а от этой ненависти становилось тесно и скучно, и выступала на теле дрожь.
- Смир-рно! - гаркнул он во весь голос.
Шеренги замерли.
Бабаев пошел вдоль фронта. Шел и считал четкие шаги. Всматривался в мутные лица над серыми шинелями - круглые, молодые, заспанные...
Чувствовалась какая-то насмешка сзади, там, где остались в дверях бледные пятна. Хотелось сказать что-то солдатам, объяснить им, этим шестидесяти дрессированным парням в шинелях. Но уперлись глаза в левофлангового понурого, подслеповатого, и с какою-то непонятной ему самому злостью Бабаев ударил его кистью руки по подбородку и крикнул:
- Морду подыми выше... ты, холуй!
Фамилия у солдата была неприличная, и когда он обращался к нему в роте, то обыкновенно добавлял:
- Ты, фамилию которого нельзя назвать в обществе!.. - Теперь не добавил.
Вспомнил, что полагается осмотреть патроны, чтобы потом не отвечать за небрежность, и крикнул:
- Открыть подсумки!
IV
От станции до Новопавловки было восемь верст полями.
Гресев и исправник ехали в таратайке шагом, чтобы не обгонять солдат. Бабаев шел с ротой.
Снегу не было, но стояла какая-то холодная жуть во всю вышину между землей и небом, и под ней окаменели и сжались кочки на дороге.
За межами и неглубокими балками прятались, уходя, узкие клочки полей; казались серыми платками, слинявшими от времени. И небо над полями было сплошь линючее, старое и тяжелое, пропитанное землей.
Таратайка ехала впереди, гремела пустым ведром; сзади надвигалась рота; и это сжимало. Небо желтело. Солнце проползало где-то вдали от него, упираясь в него только лапами длинных лучей.
Было тоскливо. Строгими пятнами колыхались форменные фуражки Журбы и Гресева. У Гресева она была с черным бархатным околышем и казалась куском парчи от дешевого гроба...
- Песенники, вперед! - не выдержал Бабаев.
Выскочил Везнюк, другой белобрысый солдатик с рябым лицом, третий чернявый...
- Полшага! - скомандовал фельдфебель.
Везнюк сдвинул набок фуражку, откинул голову, сморщился и пронзительно высоко бросил в жуткое небо:
Эх, выезжала Саша с Машею гулять
Д'на четверке на буланых лошадях...
Рота подтянулась, взвизгнула вся, как один, сжалась, засвистела, и далеко по полю, обогнав таратайку, засверкали, изгибаясь, упругие слова:
Эх, эх, три-люли-люли-люли!
Д'на четверке д'на буланых лошадях!..
Гресев поднялся, испуганно замахал руками.
- Ваше благородие, не велят... - наклонился Везнюк к Бабаеву.
- К черту, не велят! Пой! - крикнул Бабаев, и по лицу его прошли пятна.
Рота пела...
Там, где над мелкой степною речкой был перекинут деревянный мост, а от него направо и налево закраснели берега, обросшие лозою, остановился Гресев.
- Господин поручик, на минутку!
Бабаев подошел.
- Что?
- Пели вы, конечно, напрасно... - бледно улыбнулся Гресев. - Но если это для возбуждения воинского духа так полагается, - пусть, только дальше не пойте, прошу покорно. Все село разбежится, тогда лови... Нехорошо, сами знаете... Кстати, прикажите им нарезать розог.
Гресев сказал последнее вскользь, как будто это и без слов было понятно и просто, как будто только затем и текла тут вольная степная речка и рос на ней лозняк, чтобы когда-нибудь он приехал сюда на таратайке и сказал это.
Бабаев вздернул руку к козырьку.
- Слушаю!
А когда Гресев поднял на него спрашивающие глаза, он криво усмехнулся и добавил:
- По правилам дисциплины, полковник.
Пухлый Лось выставил в их сторону угодливое лицо. Бабаев мигнул ему на ракитник. Лось понял.
- Чем людей убивать зря, лучше мы их так, вениками, любезное дело! говорил он.
- По-батьковски! - ухмылялся Осипчук.
Оттого, что это было так гнусно и вместе так просто, как унавоженные поля, и оттого, что дальше должно было случиться что-то еще более гнусное и еще более простое, стало больно за свою старую няньку и захотелось вдруг, чтобы солдаты окружили этих в таратайке с безучастными лошадьми и мужиком на козлах и били, били, надсаживаясь и краснея от усилий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я