Каталог огромен, рекомендую всем 

 


— Упаси Боже... Это ж не человек... Я... их, честно говоря, боюсь.
— Церковь милосердна. Итак, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших сих.
Прикрыв глаза рукой, Лотр сел. И сразу поднялся отец Флориан. Улыбка на мгновение промелькнула на губах, серые глаза прищурились, как у ящерицы на солнце.
— Они сознались в расхищении хлеба. Чему учили меня касательно таких случаев в Саламанкском университете? Учили тому, что главное в судебном деле — признание обвиняемого или обвиняемой. Даже когда других доказательств нет, это свидетельствует о желании живого существа быть чистым перед Богом и Церковью. Здесь мы, к счастью, имеем достаточно доказательств. — Хитрая, умная, чем-то даже приятная улыбка снова пробежала по губам тайного иезуита. — Имеем мы и признание. Значит, убеждать в необходимости никого не приходится и книга правды, которую завещали нам наичистейшие ревнители веры Шпренгер и Инститорис, сегодня останется закрытой.
— Раскройте её! Раскройте! — завопила какая-то женщина на скамьях.
— Я знаю её наизусть, — сказал доминиканец, — и я не раздумывая применил бы её, если бы для этого были причины. Наказание мы определим и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Наконец, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сынов Церкви, которые думают больше о хлебе духовном, а мирян, я хочу спросить, что думает об этом известный своим выдающимся богатством, разумом и силой, а также образованием господин, именно Цыкмун Жаба.
Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, лежащий у него не на животе, а под грудью. Толстые космы чёрных волос падали на глаза. Откашлялся. Лицо стало таким, что хоть бы и Карлу Великому пристало по важности, но при этом глупое, как свиная левая ляжка.
— Сознание — важное дело. То бишь осознание... Тьфу... признание. Признание — это... ага!.. Помню, выпивали мы... Признались они тогда... Опять же, и кто говорит то, что знает, говорит правду, а слова лжесвидетеля — обман. Мужики мои свидетельствовали — объели их мыши, а...
Жаба тужился, рожая истину.
— Это... vox populi vox... это... Как же это в коллегиуме говорили... ну, arbiter elegantiarum... Помню, закусывали мы...
— Скажите про мышей и хлеб.
— Хлеб топчут: водят по нему молотильными кругами с конями ихними. И это происходит от Пана Бога. Велика премудрость Его.
— Благодарим.
Босяцкий увидел, что Лотр готов сквозь землю провалиться. То-то же, а что бы он делал, доведись жить рядом с таким?
Войт не просто идиот, а идиот деятельный, к тому же пьяный и уверенный в своём величии и разуме. Обижается, если хоть по самому мелкому вопросу не спросят его мнения. Он — войт, значит, поставлен от короля. Хозяин города. Он богатый, как холера, и сильный, как чума. «У него войско, и поглядел бы я, как ты, кардинал, поссорился бы с „мечом города“.
Но доминиканец хорошо владел собою. И поэтому прочувствованно покивал головой и произнес, сопроводив слова классическим ораторским жестом:
— Я призываю на этот раз быть милосердными, ибо не ведают, что творят. Учтите, эти серенькие твари могут приносить и пользу. Они поедают личинок, насекомых и червяков.
Лицо его выражало самую всепрощающую милость.
— Они ели, да, но ведь и они должны поддерживать бренное тело, если уж Бог наш вложил в него душу.
Лотр качал головой, словно его умащали нардом.
— И, наконец, мой главный козырь... э-э-э... довод: мышам неизвестны заповеди Моисея, запрещающие присваивать чужую собственность. Я кончил.
— Суд удаляется на размышление и совет, — возвестил Лотр.
...В день великого суда над мышами вольный мужик пригородной деревни Занеманье Зенон появился в Гродно, чтоб купить хоть треть безмена зерна. В Занеманье, как и повсюду, было очень тяжело, и, например, сам Зенон с женой уже четыре дня не ели ни хлеба, ни каши. Сгорела даже лебеда. Удавалось, правда, ловить рыбу. Да что рыба? Рыбой той кишат реки. Удавалось даже, с великой осторожностью, ловить силком зайцев, и был однажды случай — лань. Мясо и рыба имелись — это правда. Но взрослые уже целый год не ели досыта хлеба, бывало, месяцами не видели его. А мясо — всегда только мясо диких животных, да ещё и запрещённых верой (как заяц) или господином (как лань). Сегодня поймал сразу трех, а после за неделю ничего. А соли, чтобы сохранить, также не было.
Детям родители всё же давали понемногу хлеба, и то малыши страдали животом. А самим приходилось плохо.
От всегдашнего мяса без соли аж воротило, и всё время думалось, что же будет зимой, когда Неман покроется льдом, когда звери уйдут в нетронутые пущи, и следы будут оставаться на снегу, а значит, в любой миг тебя могут поймать панские пауки. Что будет тогда?
Зенон гнал от себя эти мысли. Всё равно ничего не поделаешь. Он прошёл заречье с домами богатой замковой шляхты и замковых ремесленников, миновал деревянный мост и стал подниматься по взвозу. Всё время его обгоняли возы с льняным семенем, солодом, хмелем, бочками пива, известью, мехами в связках, железными поделками и, главное, хлебом. И мужик не мог не думать, почему это так: вот у него нет и безмена хлеба, как и почти у всех, а возы тянутся.
тянутся, и всех их вскоре поглотит ненасытный зев Старого рынка, а потом — заморские земли. Что-то здесь было неладно.
Большой город, тысячи людей, мощные стены, лавки, замок, с десяток церквей да ещё монастыри, да капеллы, да вон звонница курии — глянешь, и шапка падает, да вон строят огромный костёл бернардинцев с монастырём. А вон возвышается Святая Анна. А там, вдалеке слева, сияет, как радуга, Каложа, в честь Бориса и Глеба.
На всё хватает. А у мужиков нету хлеба. Да и мещанам не лучше. Сколько их?! Вон улицы Кузнечная, Мечная, Пивная, Колёсная, улица Стрыхалей, улица Отвеса, Утерфиновая, улица Ободранного Бобра, Стременная, Богомазная, Резчицкий угол, да ещё и ещё, двадцать семь больших улиц, не считая переулков, тупиков да отдельных выселок, слободок и домов.
И все эти гончары, котельщики, маляры, пекари, столяры сидят и не имеют к чему приложить руки, и теми же глазами, что и он, Зенон, провожают каждый хлебный воз.
От непривычного городского шума у мужика тупела голова. Спокойными, глубоко посаженными серыми глазами он глядел, как крутятся колёса береговых мельниц (течение Немана отводилось на них плетнями), как ползут по блокам в верхние этажи складов тюки с товарами, слушал, как горланят торговцы, как ухает маслобойка, как звенят молоточками по стали чеканщики в мечных мастерских.
Пахло кожами, навозом, неведомыми, нездешними запахами, водкой, мёдом, сеном, солёной рыбой, дёгтем, хмелем, рыбой свежей, коноплёй, другим, неизвестным Зенону.
Попадались навстречу воины в меди и стали, господа в золоте, парче и голландском сукне, барыни в шелках — и Зенон сворачивал свои кожаные поршни в пыль. Не потому, что боялся (он был вольным), а просто, чтобы не запачкать этого дорогого великолепия. Это же подумать только, в какие драгоценные вещи вырядились люди!
На Старом рынке он подошёл к лавке хлебника.
— Выручи.
Хлебник, будто сложенный из своих собственных хлебов, оглядел здоровенного, чуть неуклюжего мужика в вышитой рубашке и с топориком-клевцом за поясом (вольный!), беловолосого, худощавого.
— Чего тебе?
— Хлеба.
Хлебник покосился на рыжего соседа. Вместо того чтобы ответить, спросил:
— Детей у тебя много?
— Хватит.
— Ну вот, чтоб у меня так зёрнышек было... А почему ты к кому-нибудь из панов не пойдёшь да купу не возьмёшь?
Рука Зенона показала на клевец:
— Это всё равно, что вот его сразу отдать... Это всё равно, что вот сейчас тебе его отдать и пойти.
— Эту безделку?
— Это тебе он — безделка.
— Ишь, гордый... Нет у меня хлеба.
Зенон вздохнул, поняв, что занять не получится. Была у него дома шкура чернобурой лисы, ещё зимняя, да всё берёг, и вот только вчера, желая продать подороже, заквасил последнюю горсть муки и намазал шкуру с порченого бока. Не хотелось отдавать последнюю монету, мало ли что могло случиться за две недели, пока не продаст лису (мог приехать, например, поп, и тогда не оберёшься ругани, а может, и худшего), да что поделаешь?
Он вытащил монету из-за щеки, полил на неё водой из ведёрка, стоящего на срубе.
— Чего моешь?
— Я-то здоровый. А бывают разные, прокажённые хотя бы. Хоть всё это и от Бога, а в руки брать неприятно.
— Ну, это кому как, — усмехнулся хлебник.
— Так дашь?
Хлебник почесал голову:
— Динарий кесаря. Милый ты мой человек. Человек ты уж больно хороший. Гордый. Ну, может, наскребу. — И монета исчезла, словно её и не было.
Зенон стоял и ждал. Проехал мимо него воз сена к воротам бернардинцев. Сбоку шёл здоровый дурило монах. Лохматый крестьянский конёк потянулся было к возу — монах ударил его по храпу. Конёк привычно — словно всегда было так положено — опустил голову со слезящимися глазами.
И тут Зенон увидел, как наперерез возу идёт знакомый кузнец, Кирик Вестун, может, только на голову ниже известного Пархвера. Лицо отмыл, а руки — чёрта с два их и за неделю отмоешь. Смеётся, зубами торгует. Жёлтый, как пшеничный колос, как огонь в кузнице. Глаза ястребиные. Кожаный фартук через плечо, в одной руке молот. А с ним идёт ещё один здоровило (ох и здоровы же гродненские мещане, да и повсюду на Белой Руси не хуже!), только разве что похудее да волосы слишком длинные. Этот — в снежно-белой свитке и в донельзя заляпанных грязью поршнях. Через плечо — козий чехол с большой дудой.
Дударь глянул на сцену с коньком, подошёл к возу и выдернул оттуда большую охапку сена. Монах сунулся было к нему, но тут медленно подошёл Вестун.
— Чего тебе, чего? — спросил невинным голосом.
Дударь уже бросил сено коньку.
— Ешь, Божья тварь, — и потрепал его по гривке, нависшей на глаза.
Животное жадно потянулось к сену.
— Сена жалеешь, курожор? — спросил Кирик. — Вот так тебе черти в аду холодной воды пожалеют.
— Сам в аду будешь, диссидент, — огрызнулся бернардинец.
— За что? За то, что не так крещусь? Нужно это Пану Богу, как твоё прошлогоднее дерьмо.
— Богохульник! — вращая глазами, как баран перед новыми воротами, прохрипел монах.
— Дёргай ещё охапку! — скомандовал Кирик.
Волынщик медлил, так как монах потянулся за кордом. И тогда кузнец взял его за руку с кордом, минуту поколебался, одолевая сильное сопротивление, и повёл руку ко лбу монаха:
— А вот я тебя научу, как схизматы крестятся. Хоть раз, да согреши.
Чтобы не пораниться, бернардинец разжал кулак. Корд змейкой сверкнул в пыли. Дударь подумал, поднял его, с силой швырнул в колодец. Там булькнуло.
Он поправил дуду и направился к возу.
— Вот так. — Вестун с силой припечатал кулак монаха к его лбу. — И вот так. — Монах согнулся от толчка в живот. — А теперь правое плечо... Куда ты, куда? Не левое, а правое. А вот теперь — левое.
И с силой отшвырнул монаха от себя.
— Богохульство это, Кирик, — неодобрительно молвил дударь. — Баловство.
— Брось, — плюнул кузнец. — Вон Клеоник католик. Что я, заставлял его по-нашему крестится? Да я ж его кулаком обмахал, а не пятью пальцами. Брось, дударь, сам щепотью крестишься.
Конёк благодарно качал головой. И тут кое-кто на площади, и Зенон, и даже сам кузнец присвистнули. Из ободранного воза торчали, поджимаясь, женские ноги. Монах с молниеносной быстротой сдвинул на них сено, побежал возле коней, погоняя их.
Привратник с грохотом отворил перед возом ворота. Усмехнулся со знанием дела.
Воз исчез. Хлопнули половинки ворот.
— Видал? — со смехом спросил Кирик. — Вот тебе и ободрали.
— Глазам не верю, — почесал затылок дударь. Друзья со смехом тронулись улицей, стараясь занять как можно больше места.
«Нужно будет с кузнецом поговорить», — подумал Зенон.
Хлебник уже вышел с небольшой котомкой. Глядя в спины друзьям, шепнул:
— Еретики. Теперь понятно, откуда такие письма подмётные, прелестные появляются, от каких таких братств.
Зенон увидел узелок.
— Ты что? Побойся Бога, хлебник.
— Подорожало зерно, — вздохнул тот. — Ну и... потом... тебе всё равно через неделю приходить, так остаток, столько же, тогда возьмёшь. Чтоб не набрасывался сразу, чтоб надолго хватило. Я тебя жалею.
— А зерно тем временем ещё подорожает?
— Жалей после этого людей, — сказал рыбник.
— Слушай, ты, — засипел хлебник. — Мало у меня хлеба. Почти совсем нету. И мог бы я тебе и через неделю ничего не дать, и вообще не дать. Тихон Ус твой друг?
— Ну, мой.
— Закона не знаешь? Среди друзей круговая порука. Ус мне дважды по столько должен. Иди... И если хочешь, чтоб весь город о тебе языками трепал, чтобы все на тебя показывали и говорили: «Вот кипац, мужик жадный, друга своего, слыхали, как пожалел, что выручить не согласился?..», если хочешь притчей и поруганием общим быть, тогда приходи через неделю за второй половиной.
Зенон побледнел. Он знал: его только что бесстыдно обманули. И что теперь давать детям? Но он знал и то, что ни через неделю, ни вообще когда-либо не придёт за оставшимся зерном. Обычай есть обычай. Никто не поможет, все будут показывать пальцами на человека, не заплатившего долг за ближайшего друга, не помогшего ему.
Обманул сволочь хлебник.
Загребая поршнями пыль, Зенон тронулся от лавок. Что же теперь делать? Что будут есть дети?
Рука держала узелок, совсем не чувствуя его, будто ватная. Всё больше разгибались пальцы — он не обращал внимания, смотрел невидящими глазами перед собой.
Котомка соскользнула в пыль и, не завязанная, а просто свёрнутая, развернулась. Рожь посыпалась в пыль. Он хотел нагнуться и подобрать хотя бы то, что лежало кучкой, но тут со стрех, с крыш, со звонниц костёла бернардинцев, отовсюду, со свистом рассекая воздух, падая просто грудью, ринулись на него сотенные стаи голубей.
Еды им последние месяцы не хватало. Ошалевшие от голода, забыв всякий страх, они дрались перед Зеноном в пыли, клевали землю и друг друга, единым комом барахтались перед ним.
— Вестники Божьего мира, — понимая, что всё пропало, сказал мужик. Не пинать же ногами, не топтать же святую птицу. Зенон махнул рукой.
— Раззява, — захохотал у лавки рыбник. — Руки из...
Зенон не услышал. Он долго шёл бесцельно, а потом подумал, что уже всё равно и нужно, от нечего делать, хотя бы найти Вестуна, поговорить малость, оттянуть немыслимое возвращение домой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я