https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


На одном становище он, убив женщину, схватил за ноги ее ребенка, размахнулся, собираясь размозжить ему голову.
Кулотка не выдержал, подбежал к Дробиле, ударом в тяжелую, обросшую щетиной челюсть повалил наземь.
Низкорослый круглощекий югор, с глазами, блестящими от слез, подхватил своего дитя и скрылся с ним в лесу.
Дробила поднялся с земли. Выплевывая зубы, процедил, с ненавистью глядя на Кулотку:
– В Новгороде… сочтемся… Иди из сотни… с югричами… милуйся…
– И пойду, – сказал Кулотка, тяжело дыша, рукой сжимая топор за кушаком, готовый отразить нападение.
Рядом с ним стали еще два ушкуника – зверобой Косарик и беглый холоп Гришка Сверчок. Гришка, недобро раздувая ноздри маленького носа, уставился предостерегающе на Дробилу. Косарик, нахлобучив свою шапку на узкие темные глаза, предложил весело сотскому:
– Вали своей дорогой!
А когда Дробила с остальными молча пошел дальше, Косарик помрачнел и неуверенно спросил у Гришки и Кулотки:
– Не пропадем, братаны?
Втроем они двинулись назад, домой.
«Не на грабеж ехали, на промысел, – думал Кулотка, бредя за нартой, запряженной белыми оленями с обломанными рогами. – Искатели мы, а не тати и убийцы… И не стыдно будет Тимофею рассказать, как добывал себе мех, чтобы возвратиться к Настюшке с добром».
О Насте думал, как о тепле, как о любимом Новгороде, как о том, ради чего стоит жить и принять любые муки, только бы возвратиться к ней.
Их обступила ледяная пустыня с незамерзающими протоками воды, то там, то здесь выбивающейся откуда-то из глубины. Вода заливала нарты, исчезала так же неожиданно, как и появлялась.
Олени выбились из сил, их пришлось бросить и самим впрячься в нарты.
На пятый день, уже в сумерках, настигла непоправимая беда. Они пробирались по неверному льду. Косарик и Гришка тянули лямки впереди, Кулотка подталкивал нарты сзади. Лед провалился так неожиданно, что Кулотка успел лишь рвануть нарты на себя. Косарик же и Гришка мгновенно исчезли в полынье. Кулотка подбежал к черному провалу; ширяя в него короткой лыжей, кричал исступленно:
– Хватай, слышь! Я здесь – хватай!
Но Косарик и Гришка больше не появились.
Ошеломленный, подавленный, Кулотка долго стоял у страшной водяной ямы, все не веря в гибель товарищей. Впервые в жизни он плакал. Это был даже не плач, а судорожные всхлипывания, которых он никак не мог унять. Но делать было нечего, и, бросив нарты, тяжело горбясь, Кулотка продолжал путь один.
Северная зима преследовала его по пятам. Он узнал волчий вой, вьюги, остервенелые вихри метелей, поземку, что расстилалась по снегу, как белый дым, многоцветные шатры северного сияния и тлеющий зеленовато-желтый огонь неприветливой зари.
В заплечном мешке у него было десятка два шкурок песцов, и это придавало сил, подбадривало.
Хорошо, что с детства привык он к лишениям, голоду и стуже.
Лютый мороз обжигал лицо, облеплял снежной маской, мешал дышать, казалось, наваливался ледяной грудью.
От нестерпимой снежной белизны ломило глаза.
Но Кулотка упорно продвигался на лыжах, проваливаясь в сугробы меж торосов, падая в расщелины, карабкаясь вверх, срываясь и вновь выползая. «Врешь, не осилишь!» – стискивал он зубы.
У Кулотки кончились запасы, и он теперь питался мхом, ягодами клюквы, сохранившимися под снегом. Иногда находил, словно богом посланных, кем-то недавно убитых зайцев, белых куропаток и удивлялся: откуда это?
Рысь близко шла по его следу. Он пустил в нее стрелу; рысь прыгнула, но только разодрала ему плечо. Кулотка размозжил ей голову топориком и потом долго, с наслаждением пил ее горячую кровь. Насытившись, разглядел рысь получше: хвост короткий, словно рубленый, черные кисточки на ушах, а в боку – что за чудо! – не его, Кулотки, стрела, а чья-то чужая. Он уже отвык удивляться чему бы то ни было в этой суровой стране, поэтому не удивился и теперь.
К вечеру он стал переправляться через узкую, глубокую речку, достиг уже ее середины, когда лед проломился и вода нестерпимо обожгла тело, жадно охватила его. Кулотка успел только сбросить с себя мешок с мехами, и тот закачался на поверхности, как поплавок.
Последняя мысль была о Настеньке: «Вот и не доведется встретиться…» Кулотка пошел ко дну.
ВЛАДЫКА
Новгородский владыка сидит один в глубоком кресле. Пальцы его покоятся на обтянутых кожей подлокотниках, голова утомленно откинута на высокую спинку.
Снег залепил слюдяные окна в деревянных переплетах. Тускло поблескивает в дальнем углу кельи выносной крест, теплится лампада перед иконой в затворе, где обычно молился владыка.
Тишина и знакомый, едва уловимый запах ладана действуют умиротворяюще.
Бесшумно двигаясь по войлоку, старый келейник зажег свечи, придвинул к ногам владыки мягкую подушку и так же бесшумно скрылся.
На владыке – легкий подрясник, бархатная шапочка-скуфья, на груди привычно пригрелась круглая панагия в оправе с жемчугом. Отечное лицо владыки изборождено глубокими морщинами, устало и бледно. Усталость серой тенью легла на большой выпуклый лоб, угнездилась в синеватых, набухших на висках жилах.
День был утомительный, после службы в соборе принимал послов датского короля Канута VI. Опять датчане затевают неладное – тайно сговариваются с папой Иннокентием III, с германским королем Филиппом Швабским и крестоносцами… Надо всеми силами отстаивать православную церковь…
Владыка прикрыл глаза, зашептал привычно:
– О, пречистая богородица-царица, мать Христа – бога нашего! Соблюди церковь свою недвижиму святой и нерушимой до скончания мира… Приими молитву раба твоего архиепископа Митрофана, подай ему и стаду Христову милость и благословение духовное, дай живот многолетен ему со всеми детьми-новгородцами…
Многолетен! Доживаю последние годы… Прошел длинный, тернистый путь… Сын суздальского пономаря, Митрофан рано получил книжное воспитание. Пятнадцати лет очутился в монастыре, среди лесов и болот, проявил редкостное благочестие и смирение: в понедельник, среду и пяток вкушал лишь хлеб с водой и слезами, охотно услужал братии; в постах, бдении, уединенных молитвах проходило молчаливое житие. И на него обратили внимание, перевели в Антониев монастырь, где он, слабый и хворый, носил железные вериги, был замечен владыкой Мартирием и назначен его казначеем.
И вот здесь-то, когда оставался Митрофан наедине со своими мыслями, у него все чаще, с нежданной силой, стала возникать честолюбивая мечта о власти. Он бы и сам не мог сказать, с чего именно это началось: с чтения ли еще в монашестве книг о властелинах, когда игрой воображения вызывал он самые смелые картины, или с того, что, став казначеем, приблизился к владыке и власти его. Он только помнил, что особенно ярко разгорелось это неуемное пламя и начало жечь нестерпимым огнем после того, как впервые увидел он облачение владыки перед службой.
Поверх длинного белого подрясника с широкими рукавами надели на неказистого Мартирия нашейную узкую епитрахиль коричневого цвета, затем фелонь бухарского шелка, на груди и плечах его забелел омофор, расшитый золотыми нитями, на голову легла митра, украшенная драгоценными камнями, а в руки взял владыка кизиловый посох с навершьем из слоновой кости.
Нежданная мысль обожгла тогда Митрофана: «Да я ж умнее тебя, и на мне все это величавее было б».
На мгновение он почувствовал, как лоб его приятно сдавила митра, руки ощутили холодок костяного навершья.
Ему даже сниться стало, как надевает он на себя одежды владыки, и, просыпаясь, он шептал смятенно, в тоске: «Господи, освободи душу мою от вожделения».
Через много лет Митрофан стал игуменом Антониева монастыря, правой рукой владыки, который с этого времени начал отчего-то чахнуть и умер в корчах у озера Селигер, едучи с Митрофаном по вызову в суздальский Владимир. Похоронили Мартирия в золотой паперти Софийского собора, а на площади у Софии собралось вече для выбора нового владыки. Хотел было Всеволод без выборов назначить епископа, да раздумал – с Новгородом тонкость надобна: хотя бы вид сделать, что вече избрало.
На трех одинаковых жребиях записал посадник по одному имени: Антония, Спиридона, Митрофана. Жребий скрепили печатью Софийского собора и положили на главный престол. После литургии к престолу подвели рыжего слепца Федора Чапиногу. Был Чапинога худ, редковолос, а на его лисьем лице, казалось от испуга, обильно проступили темные пятна.
Протянув чуткие пальцы к престолу, слепец легким прикосновением ощупал, огладил все жребии, на секунду задержался на одном из них, словно прочел что-то лишь ему видимое, и, оставив этот жребий на алтаре, два других поспешно передал седенькому, с козлиной бородкой соборному протопопу Матурице. Тот вынес их на площадь к народу, потоптался и, развернув первый жребий, возгласил тоненьким, пронзительным голосом:
– Спиридон!
В толпе зашумели, будто ветер прошел по верхушкам деревьев, зашептались: «Отвергнут престолом… отвергнут».
А пронзительный голос Матурицы вновь выкрикнул, считав со второго жребия:
– Антоний!
И, словно собор обвалился, закричали разом тысячи глоток, всполошенные вороны шарахнулись в поднебесье, поднимая неистовый грай.
– Святая София Митрофана избрала!
– По божьему изволению!
– Суздальский подручник!
– Многая лета владыке Митрофану!
– Заглохни, горлодер, чо кадык распустил!
– Засовом рот не запрешь!
– Запрем!
– Митрофан – владыка!
– Готовь запасную голову!
Завязался короткий бой и тут же улегся.
Слепец за алтарем настороженно прислушивался. Различив крики: «Митрофан – владыка!», он облегченно вздохнул и вытер пот со лба. «Теперь, Чапиног, и на твою старость перепадет!» – радостно подумал он.
И Матурица был необычно возбужден. «Неужто стану казначеем? Неужто стану?» – бесконечно задавал он себе вопрос.
Посадник и тысяцкий нашли Митрофана в одной из комнат владычного дома.
– Пришли, отче-владыка, возводить тя на сени! – низко кланяясь, сообщили они.
– Недостоин я сана великого, – смиренно сказал Митрофан, но его взяли под руки и повели сначала по ступенькам к сеням, а потом в Крестовую палату.
И весь путь туда неотступно билась, трепетала радостная мысль: «Вот и достиг, достиг!» И снова, как тогда, при облачении владыки, только на этот раз не в помыслах, а въявь почувствовал он и сладостную тяжесть митры, и долгожданный холодок посоха.
«Достиг… и богатства и власти…»
Он принимал послов и отправлял своих в дальние и ближние земли, судил, благословлял ратные походы, подписывал договоры и уславливался о мире.
В тайники владычной казны бесконечным потоком текли пошлины с судебных тягот, доходы с десятины, «благословенные куницы» за посвящения в духовный сан, «поплешная пошлина» с псковских священников и «новоженные убрусы» с венчаний. Текли приношения смердов, деньги за пользование весами, что стояли в церковных притворах, «подъезд» и «поминок», за поездки по епархии.
Впрочем, сам владыка выезжал не часто, но всюду рассылал своих «десятников», и они творили его именем суд и расправу, в городах над духовенством начальствовали соборные протопопы. Митрофан же занят был тем, что строил башни, городские стены церкви, расходуя казенные деньги, и ему казалось, что этим строительством он и сам все выше взбирается по каким-то невидимым ступеням.
В его распоряжении был полк «владычных молодцов», дворецкие, ключники, приставы, многочисленная дворня: все эти чашники, стольники, истопники, медовары, звонцы, строители, рукодельники… Во дворе стояли и строились сушила, погреба, житницы, работали мастерские серебряных дел, кузнецкие, шорные, столярные – всех не перечесть.
Софийские дьяки вели владычные записи. «Софийские бояре и чада боярские» – софияне – из рук его получали за верную службу земли.
Да и его собственные владения – деревни со смердами, луга, леса, пашни, покосы, рыбные ловицы – были разбросаны повсюду.
«Достиг! – Он усмехнулся грустно, погладил панагию на груди. – А счастья нет… Все суета, прах, тлен… И на пороге – смерть… И, кроме усталости, ничего нет».
Пересиливая себя, он встал с кресла, подошел к медному рукомойнику, висящему на цепочке в углу кельи. Был тот рукомойник чуден: монахи сказывали новгородцам, поймал однажды еще владыка Иоанн в него беса крестным знамением и заставил того беса за ночь свезти себя в Иерусалим и доставить обратно.
Митрофан омыл руки, лицо, и будто от этого мысли его сразу приняли иное направление, а сам он, стряхнув минутную слабость духа, распрямился: «Завтра надобно собрать тайный совет: в городе неспокойно. Ладно, что никто еще не проведал о сем совете, – разумная сила должна управлять всем, хотя бы исподволь…»
Вспомнил вече, проклятое богом, и гневно сверкнули глаза: «Делает все, что хочет! Епископа Стефана посадили на кобылу, заставили играть на волынке, а потом удавили. Федора таскали за волосы, пинками выгнали с владычного двора, псов натравили, хороши забавы у Господина Великого Новгорода, у худых его мужиков-вечников! Одного владыку, негодивцы, прогоняют потому, что он „пришелец“, другого – потому, что стоят морозы… Тысячеглавое чудовище! Только и ждет часа своего. Если не усилить власть больших людей, худые верх возьмут».
Ему на мгновение показалось, что зазвонил панихидно вечевой ненавистный колокол, и сердце заныло. Нет, послышалось!
Он резко повернулся, чтобы вытереть руки, и вдруг припал к креслу, оперся о него: поясницу пронизали страшные кинжальные удары. Митрофан задохнулся от боли, стиснул зубы, с трудом сдерживая крик; на лбу его выступил холодный пот.
Начинался приступ каменной болезни.
ТАЙНЫЙ СОВЕТ
Нынешняя зима была страшной для Новгорода. Еще летом все пожгла сухмень, осенью мороз убил озимицу, потом обрушилось на людей и скот моровое поветрие. Болезнь, словно рогатиной, ударяла человека под ключицу, горло делалось красным, набухали железы – он начинал харкать кровью и на третьи сутки сгорал.
Некий монах видел не во сне, не в привидении, а наяву знамение:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я