https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/dlya_dachi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– У меня бабка ворожихой была, – огорошила ответом Сбыслава и чихнула, да так смешно: три раза быстро – чих-чих-чих.
Ивашка едва не рассмеялся. Девчонки отошли подальше, и теперь до Ивашки долетали только обрывки слов:
– Плакун у озера… высокий, в стрелу… цвет багров… Как живот заболит…
– Нет, ты мне про одолень-траву…
«Ну, спелись», – усмехнулся Ивашка, с интересом поглядывая на отрочицу. Руки и ноги у нее в свежих ссадинах, щека – в золотистом пушке, поцарапана.
– Вот таскаю за собой, – кивнув в сторону дочери, сказал Евсею Колаш. – Матери у нас нет, а старшего сына князь загубил.
Глаза Колаша стали еще мрачнее и глубже.
У мажар, на костре, знакомо попыхивала каша.
– Сидайте с нами повечерять, – предложил Колаш.
Утишилась валка, уснули возчики и дети. Только Бовкун с Колашом сидят у затухающего костра.
Где-то заухала выпь, заскрипел коростель. Потянуло прелью из близкой балки. Прошумел крыльями стрепет. Вдоль дороги недвижно стояли косматые цветы выродка.
– Ты куда замыслил податься? – выслушав печальную исповедь Бовкуна, спросил Колаш и веткой поширял в костре, разгребая его.
– К Дону – Русской реке, – счастье попытаю. Может, там от кровопивцев, злобы их неутоленной отвяжусь, – глухо ответил Евсей и широкой ладонью растер грудь: что-то в последнее время стало у него сердце болеть.
– На Дону тоже не мед, – раздумчиво сказал Колаш. – Хотя место пчелисто, рыбно, всякими земными семенами родимо. Да кругом степь рыщет, того и гляди, вспотрошит. – Колаш помолчал. – Я б и сам побег куда глаза глядят, – наконец сказал он тоскливо, – вот еще раз судьбу спытаю…
Из-за елани – редколесья – взошла луна. Резко пахла кузьмичова трава. Низко пролетел – к вёдру – жук, помотыляла перед угасшим костром и улетела в ночь бабочка «мертвая голова».
– Сына-то твово – за что?.. – спросил Евсей.
Колаш стиснул зубы:
– Была б спина, а вина найдется. Кровь проливают, как воду.
– Когда земля в покое станет не кручинна?! – как стон, вырвалось у Бовкуна.
Колаш снова умолк, потом сказал угрюмо:
– Когда от камня плод будет… – И посоветовал: – Ты бы, Евсей, лучше за лукоморье пробился.
– Как идти туда? – поднял голову Бовкун.
– Да по-над Доном, до Сурожского моря. А дале – по берегу Сурожского, лукоморьем – к морю Русскому. Меж ними и лежит тот град… Тмутараканью зовут, а иные – Таматарха… Сказывают, по-сарацински это «складочное место», а по-грецки – «соленье рыб». Двадцать разноязыких народов там живет, а боле всего – русских, и град все ж нашей земли, щит ее на дальней заставе…
– Про Тмутаракань я слыхал, – сказал Бовкун, а сам подумал: «Может, то и есть мой Солнцеград?»
– Место богатейшее, – продолжал Колаш, – с голоду не помрешь… И тепло завсегда… А только дальше обходи на Дону Белую Вежу – там из Киева беглых ловят… Да Азак, он возле лукоморья, минуй… Сказывают, половцы народ хватают, в полон грекам продают…
За тот месяц, что шел Бовкун с валкой к острову Хортица, его дети сдружились со Сбыславой. Была она смышленой, бесстрашной. Запросто хватала руками ужей – Анна только повизгивала восхищенно, – не боясь, переходила броды, вместе с Ивашкой наперегонки взбиралась на деревья. Как-то сказала ему:
– Ты сердитыш?
Ивашка даже обиделся:
– Надумала!
– А что брови грозно супишь? – не успокаивалась, словно поддразнивая, Сбыслава.
– Сейчас плясать пойду, – теперь уж действительно рассердился Ивашка. – Это у тя нрав взбросчивый.
Сбыслава метнула быстрый взгляд:
– Смотря для кого!
А с Анной она поменялась нашейными крестиками. Обнимая, сказала:
– Мы теперь посестрились. – Лукаво поглядела на Ивашку: – А тебя в братики не примаю.
– С чего ж это?
– Сам ты взбросчивый!
«Вот и моя Аленка в девках такой же была», – подумал Евсей.
Но вдруг словно сжалилась Сбыслава над Ивашкой, над видом его растерянным.
Весело, добро улыбнувшись, сказала:
– Да ты близко к сердцу не бери, пошутила я…
Удивляясь такой быстрой смене настроения и почему-то радуясь этому, Ивашка посветлел, охотно пошел на примирение:
– Ни к чему нам ссоры перед прощанием…
На виду у острова Хортица с его огромным священным дубом пришла пора расставаться.
– Все же прижмусь я к Дону, изноровлюсь, – сказал Бовкун под вечер Колашу, когда они опять вдвоем сидели у костра. – Вот только… – Евсей замялся, покрутил светлый ус, потом, словно решившись, закончил: – Есть у меня подвески ушные, жены покойной… Друг Васята говорил – камни дорогие… А он им цену знал… Может, сладимся? Надо мне кое-что в дорогу.
Колаш подержал на ладони подвески. В свете луны камни играли заманчиво.
Он дал Бовкуну сети, топор, лук со стрелами, полторбы сухарей.
– Боле не могу, – сказал, словно извинялся.
Утро выдалось тихое, румяное. Замерла стена травостоя в белом инее, будто вспотела во сне. Красовалась своими притворными цветами боярская спесь.
Просвистел пронзительно скворушка в березовой дубраве, прочистила горло зорянка. Еще досматривали предутренние сны луговые степи-переполянья в праздничном весеннем наряде из голубых ирисов и ярко-оранжевого горицвета.
И так защемило сердце Евсея: куда побредут они от этой родимой красы? Что ждет их на неведомых путях-дорогах?
Широкое лицо Евсея стало печальным.
Терся о ногу Колаша Серко, обнимались, прощаясь, Анна со Сбыславой. Хмурился в стороне, покусывая губу, стараясь не показывать, что жаль ему расставаться, Ивашка.
Колаш обнял Евсея:
– Ну, вали. Гляди, и я когда прибьюсь к тем местам. Вали. С богом. Может, и впрямь долю найдешь…
Качнулись, сдвинулись, словно нехотя наматывая дорогу, колеса мажар. Закосили ногами волы…
Евсей с детьми еще долго стоял, глядя вслед валке. Потом, удобнее подсунув вверх торбу на спине, шагнул по тропе влево.
Еще более месяца пробирался Бовкун с детьми по новым местам.
Позади остались реки Калка и Миус, меловые горы, каменная гряда с ребристой коричневой грудью, на которой, как волосы, проступали то розово-белый шиповник, то зеленые пряди заячьей капусты.
Обрывистые берега в щурковых сотах сменялись равнинами, похожими на блюда, чащобами, кишащими гадюками. Шумел вековой лес, языком тянулся к потемневшему шелку ковыльной степи. Встречались лебяжьи озера, заводи в кувшинках – Анна и не ведала, что это одолень-трава, – тихие левады, где в зарослях торопливо сказывали свои новости сороки.
В быстро высыхающих после ливня степных озерах – западинах – густым инеем проступала соль, овраги – яруки – журчали ручьями на дне, приветили дубовым леском на крутых боках, непролазным терном.
Беглецы видели издали стада сайгаков с рогами, как у коз, и длинными носами, похожими на хоботы, слышали, как прокладывали себе путь сквозь чащобу зубры, успокаивались от знакомого посвиста темно-серых байбаков.
И вот наконец вышли к Дону.
Он встретил их печальными ивами, что почти касались земли косами, словно прислушиваясь, вспоминая о недавнем разливе. Казалось, стволы приостановили падение, замерли в ожидании.
Широко и вольно раскинулась могучая река, неся упругие волны к Сурожскому морю.
Евсей не мог оторвать глаз от этой шири. Дон был равен в красе Днепру Славутичу, а может быть, и величавее его.
Припекал полдень. Всплескивая, жировали сазаны. Белая цапля на берегу заглатывала лягушку. Баба-птица била крыльями по воде, гнала рыбу вверх, а баклан, подхватив ее, уносил на дерево. Клекотали орлы. В дрожащем от марева воздухе начал серебриться вдали ковыль-тырса, фиолетово отливал стройный шалфей, дразнил ноздри пахучий чабер. В осоке ныряли желтые плиски, пели камышевки. Чуть в стороне от Дона земля утопала в переплетенье лугового мятлика и тонконога.
«Сколь богата ты, Русская земля, – думал Евсей, глядя на эту благодать. – Ничейная, так неужто не прокормишь нас?»
Он сбросил со спины наземь торбу, подошел к Дону, став на колени, зачерпнул горстью воды, припал к ней губами.
– Будь милостив, Дон-батюшка, к детям твоим пришлым…
НОВОСЕЛЫ
Чудны закаты на Дону, словно догорающие костры ввечеру.
Когда на заходе западает солнце и стелет денница ложе, кажется, синица с лету поджигает волны Дона, а само светило, ополоскав свой раненный половцами бок, оставляет на воде кровавые разводы.
Но сколь ни любуйся закатами, ими одними сыт не будешь. И наутро начал Евсей выбирать место для хижки неподалеку от берега.
– Ну, выгонцы, – сказал он, обращаясь к детям, – пора за работу. Глаза страшатся, а руки творят.
Ивашка и отец, сбросив рубахи, стали рыть яму. Пот обильными струями тек по их мускулистым загорелым телам.
Кругом жужжали шмели, трещали кузнечики, кричали свое «кухи-кух» сурки, а они все рыли да рыли, пуская в ход найденные здесь же, на берегу, кусок оленьего рога, продолговатый кремень.
Анна то и дело приносила землеройцам родниковую воду в выдолбленной тыкве, дорогой, развлекая себя, пела тоненькой скороговоркой: «Жил-был журавушка с журавлихой, поставили они стожок сенца – не молвить ли все с конца?»
– Аннусь, – попросил отец из ямы, – возьми топор, наруби камыша.
Девочка проворно схватила топор и пошла к прибрежным камышам. Вдруг оттуда раздался ее пронзительный крик.
Евсей одним прыжком выскочил из ямы, бросился к дочке.
Анна, держа перед собой топор, как никчемную хворостину, отступала, а в двух шагах от нее, над котятами, изогнулся для прыжка желтый, с темными полосами, камышовый кот – хаус, величиной с небольшую рысь.
Евсей выхватил топор из рук дочки, оттолкнул ее. Гибкое тело хауса распрямилось в воздухе. Евсей успел немного отклониться и с лету ударил хауса по голове топором. Кот упал и мертво застыл, только длинный хвост его да усы еще несколько секунд чуть заметно подрагивали…
…Ночью в страхе скулил Серко, а наутро обнаружил Евсей неподалеку от их ямы следы медведя.
Нет, здесь, видно, опасно. А что, если сделать однодеревку-долбленку, перебраться вон на тот островок посередь Дона, похожий на зеленый курган? И половцы туда, пожалуй, не полезут.
…Несколько дней делали Бовкуны долбленку. Повалили толстую липу, обрубили ветви, сняли кору, в колоде выжгли, выдолбили середину, обшили бортами. Ладья получилась на славу. В ней и перебрались на островок, здесь стали копать новую яму для хижки с очагом.
Островок был спокойный, без опасного зверя. По вечерам грустно кричали лягушки-жерлянки, днем кружили темно-коричневые, с белыми разводами бабочки, а на осине жаловался скрипун.
…С середины июля подул восточный горячий суховей, погнал тучи пыли, одел во мглу солнце, деревья, выедал глаза, хрустел летучими песками на зубах.
На опаленной земле лопались под ногами стебли шалфея, горькими погорельцами стояли деревья. Давило унылое свинцовое небо. Солнце не могло пробить пыльную завесу и походило на тусклый блин. Даже кузнечики потеряли голос, даже птицы не вскрикивали.
А потом вдруг разверзлись небеса, пролили наземь ливни. Установилась нежаркая погода, зачешуилась, пряно запахла полынь, зажелтели одуванчики.
Из дикой конопли и древесной коры сплел Бовкун силки. Было здесь птицы великое множество, в силки попадались куропатки, лесные рябчики. Однажды они побаловались вкусным мясом стрепета. Бовкун приручил даже дикую козу Груньку, а Анна – ежа, и он загрыз не одну гадюку. А потом стали запасать Бовкуны на зиму лук, чеснок, терн, орехи, груши-дички для взвара, кизил и ежевику.
Был Евсей знатоком грибов, охотился за ними с ражем, даже разговорчивым становился. Как-то после теплого мелкого дождя повел детей в лес.
– Грибов разных боле, чем жителей в Киеве, а для еды годна сотня, – говорил он Анне. – Иной съешь – и враз на тот свет попадешь. Вот примечайте, – показывал Евсей на незаметный, бурого цвета, коровняк, – стоит себе Трошка на одной ножке, его ищут, а он и не чхнёт. То добрый гриб…
И правда, стоял неприметно коровняк под дубом.
– А вот, – отец сорвал гриб с красным навершием, – лживые опята… Сущий яд… Сам, подлый, в руки просится: «Приметь меня, сорви, спробуй…» Ну не притвора гремучая? Так и человек иной: сверху ласковый, а внутри – погань. Никогда не торопитесь свой суд о человеке сложить.
В поисках грибов они часами бродили по лесу. Смердел в руках, как падаль, вонючий строчок, бледная поганка грозила смертью. Но вот добирались до зеленоватых сыроежек на опушке, до желтых обабок во мху. Тогда начиналось ликование.
Анна набирала в подол добрые грибы и приговаривала:
– В зиму знатно вас покормлю…
Евсей на долбленке переплыл через Дон. В степи лежала глубокая осень. Окоем исчез в утреннем тумане. Под ногами виднелись желтый крестовик, синеголовник, серела полынь. Нехотя катились вперевалку шары катрана.
«Вот и мы так, – глядя на эти шары, думал Бовкун, – перекати-поле… Долго ли в одиначестве удержишься? Зачем прибег сюда? Чтобы скрыться от Путяты, от князя, перебыть время, а потом, гляди, и возвернуться домой, в родной Киев, когда станет то возможно? Смогу ль переждать, пока подрастут дети, начнется у них своя жизнь? Может, в бегах этих да на бродах повстречаются еще такие добрые люди, как Колаш… И вместе будет нам легче жисть обламывать. Или впрямь в Тмутаракань податься?.. Не печалься, Евсей, ты еще повидаешь детей в счастье».
Бовкун медленно пошел к лесу.
Ронял листы дуб, пламенела огненная изгородь кленов, зябли дрожащие осины, пахло жирной землей. Октябрь называли в Киеве жовтнем. Был он багряно-желтым и на Дону.
Подавали голос лебеди-кликуны.
Пройдет неделя, другая, и начнут одолевать дожди-косохлесты с подстёгой, морось, а там и лепень со снегом. «Надо хижку еще одним рядом камыша покрыть», – решил Евсей и, проверив силки, заторопился к детям.
ОДОЛЕНЬ-ТРАВА
Зима на Дону выдалась неустойчивая. То гулял сырой ветер Сурожского моря, гудел в бору, то гололед облеплял дроф, и они неуклюжими стаями бродили по степи, покорно подставляя головы секущей крупе. Потом наступали нехолодные, солнечные дни и снег ломил белизной глаза.
Лесные деревья торжественно стояли в снежных шапках, ивы свешивали белые косы, а Дон походил на выбеленное полотно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я