Сантехника в кредит 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она рыдала и причитала в голос, прощаясь с братом, укоряя, что не дожил, не дождал ее на последний погляд, и всего-то двух дней! И тут же винилась, браня и себя саму, что задержалась в пути, не поспешила прямо сюда, не поспела, глупая, зараньше! И гости перешептывались, не понимая еще ничего толком, и первый, кто понял и ахнул, был старый как лунь раб Федоров — Яшка-Ойнас (теперь уже не холоп, ибо по душевой грамоте Федор давал Ойнасу волю и наделял добром). И Ойнас понял, и поняла, вслед за ним, почти столетняя слепая старуха — Олена, подруга еще покойной матери Федора. И Олена, по голосу признав, произнесла громко:— Да, Господи, что ж ето?! Никак Проська? Просинья! — И двинулась старая неверными шагами, протянув руки вперед, и требовательно позвала:— Опросинья!— Теинка Олена! — ахнула та в ответ, и две старые женки пали в объятия друг другу.— Федя, Федюша, Федор-то… — бормотала, всхлипывая, Олена, — Федя-то где?Ее подвели, и она, ощупав и поцеловав покойника, строго, в голос, вычитала ему:— Вот, Федор! Не верил, а у матки-то твоей сердце — вещун! Вот она, гляди, воротилась домовь! Гляди уж! И не поглядишь-то, Федюша, как и я, старая, не погляжу на тебя…Она стояла с поднятым горе слепым ликом и увлажненными щеками. Рядом плакала, трясясь, Просинья, безотрывно глядя на Федора, которого сейчас бабы бережно поправляли, складывая ему руки на груди, оправляя волосы и полагая ровно молитву на лбу покойника. И в толпе гостей, своих, княжевецких, и криушкинских, и с Клещина, и с самого Переяславля, в густо набившейся в горницу многолюдной и разноликой толпе, где были и нарочитые и простые, ибо смерть съединяет людей паче жизни, в толпе этой настало смятение и молвь, поднялись голоса восторга и горького плача, ибо, узнав, поняв, представив, ужаснулась, пожалилась и изумилась вся толпа гостей и ближников, и уже не старуха нищенка в татарском нелепом халате, а почти святая, просветленная горем и участием многим, предстояла у гроба обретенная из небытия, из далекого и долгого ордынского плена младшая сестра покойного хозяина. И теснились взглянуть, рассмотреть получше, и прозревали в коричневом старом лице женки те же, что у Федора, родовые черты. И уже корили себя вполголоса: «Да как не поняли-то враз, как не признали-то!.. Да видать, видать, што сеструха егова!.. Да у ей и знатье есь, да и помнят которы-то древни старухи, по-о-мнят!»А Олена, переждав и вздохнув, высоким, хоть и дрожащим от старости и слабого дыхания голосом завела плач, и Просинья подхватила, неуверенно сперва — отвыкла на чужбине-то, — но потом, вспоминая, все уверенней повела, повела рассказом-плачем и о себе, и о Федоре, и о далекой Орде, и уже Олена, передыхая, начала подголашивать ей, пристраиваясь к голосу Просиньи. И так оплакан был Федор, что лежал сейчас с примиренным, омягченным ликом и словно бы даже немного улыбался, слушая голос давным-давно потерянной им и сейчас, при гробе, вновь обретенной сестры.И Господь, поглядев с выси горней, тоже улыбнулся в свою облачную бороду и сказал ангелу своему:— Не все еще свершил ты для мужа сего! Не должно и сыну быти вдали от отца в этот час!И потому княжой гонец, передав на Москве кому надо переславские грамоты и уже было начавши расседлывать коня, вспомнил вдруг еще одно поручение, данное ему боярином Терентием, и, ругнувши сам себя крепко, затянул отпущенную было подпругу, взвалясь в седло, подъехал к терему Протасия, а оттуда, переговоря с челядью, порысил на посад, где и нашел наконец ражего молодца, коему передал весть нерадошну:— Тятя твой помер, никак второй день уже, дак ты тово, коли заможешь, поспешай, парень!И Мишук, спавши с лица, кинулся в город, пал в ноги Протасию и уже через час, оседлав дорогого коня, с заводным в поводу, выезжал из ворот кремника, и — полетела дорога! Только ветер, да пыль, да пропадающий вдали топот коня, только неистовый ор распуганного воронья по дорогам да запоздалый собачий брех за спиною всадника. Весь черный от пыли, с одними светящимися белками глаз, он, по Протасьевой грамоте, потребовал в Радонеже свежих лошадей и снова скакал, пересаживаясь с коня наконь; и, почти не евши и не пивши дорогою, проскакав полтораста верст за четыре часа, сейчас, — когда женки уже отпричитали над гробом и мужики прошали боярина: годить еще али закрывать да нести на погост? — Мишук, почти не умеряя сумасшедшего скока коня, проминовал Переславль и уже выныривал из вторых градных ворот, поворачивая на дорогу к Никитскому монастырю.Терентий подумал, понурясь, и кивнул головой:— Быват, и услали куда молодца!Под новые рыдания женок Федора закрыли полотном, и священник хотел уже посыпать тело освященной землею крестообразно. Но тут княжевские заспорили:— Нать ищо на погости отокрыть! У нас завсегда так! Дорогой скривит чего-нито, поправить тамо, да и тово…Священник уступил недовольно. Знал, что на погосте будут волховные требы править, но помешать тому и доселе не умел. «Дедами заведено, не нам и бросать!» — отвечали обычно мужики. И так, только прикрыв крышкою, колоду с телом понесли на белых полотенцах на погост. Несли, часто переменяясь, и потому неспешно, и Мишук успел уже доскакать до Клещина, где, не слезая с седла, напился воды и узнал от брехливой женки-пустомолки, что батюшку его уже схоронили из утра! Чуть не пал Мишук с коня. Хотел даже заворотить с горя, но опомнился, справясь с собою, и тронул дальше, уже не в скок, а рысью, сжав зубы, перемогая тоску, и уже безо всякой надежды. И только у княжевецкой околицы ему сказал встречный древний старик, что отца его только-только понесли на погост. И тут Мишук выжал из загнанного коня последнее, на что тот был способен, и успел подскакать, когда уже священник начал было посыпать тело землей.Мишук вихорем влетел в толпу, пал с седла (и тотчас кто-то из мужиков, подхватив под уздцы, принялся водить-отваживать запаленного боярского скакуна), пробился к домовине, — перед ним расступались, теснясь и падая, — и уже бабьи проворные руки отворачивали перед ним край полотна, и рука священника замерла и опустилась долу, и, рухнув на колени, впился Мишук в неживые, пугающе липкие уста, второй раз потревожив и растрепав покой уложенного в домовину тела…Он все целовал и целовал отцовские губы, обминая пальцами холодную, немо поддающуюся его рукам дорогую голову, стараясь не замечать ужасного запаха тления, и рыдал в голос, по-мужски грубо и громко, размазывая слезы и грязь по широкому лицу.Поднявшись наконец на ноги, Мишук постоял — ему подали плат обтереться — и вновь не выдержал, пал на колени, рыдая и целуя опять ледяные губы отца, и все не мог оторваться, боялся отпустить, потерять и уже навек, уже больше никогда, никогда не увидеть! (Мелькнуло сумасшедшее: хоть бы так-то лежал, хоть увидать-то, хоть бы увидать-то иногда, даже просто глянуть, и то сердцу легче. А так… батя, батя! Как же я-то без тебя, Господи?!)— Прости меня, батюшка, глаз не закрыл я тебе, не знал, не ведал, не почуял, глупый, слова твово не принял, последнего наказу родительского не выслушал! Дак уж прости, прости ты меня, худоумного, в етой вины, воззри с выси, пожалей и наставь, хоша ночью приснись, подскажи чево, когда и от худого отведи! Батя, батя, батюшко мой, как же я-то без тебя теперича жить стану?!И стояли, и ждали. Пережидали горе. Никто не торопил, не спешил. Умирают, как и рождаются, один раз. И теряют родителей лишь единожды. Навечно, навек.Сам, дрожащей рукою, закрыл наконец Мишук покрывалом голову отца. Сам, приняв от священника, посыпал землею. Священник отступил, и тогда женки, навычные волховать, совершили то, что полагалось по древнему языческому обряду. И потом опустили домовину в землю. И засыпали землею. И утвердили крест. И ели, стоя вокруг могилы, кутью, рассыпая остатки птицам, ибо в птицах — души усопших людей, как говорят старики. И пошли назад к дому, чтобы там помянуть покойного. И только тут указали Мишуку на старую женку в татарском платье, и узнал он, что то сестра отца, Просинья, вчера лишь воротившая из Орды его родная тетка, о которой он прежде только и слышал рассказы-легенды, не очень веря даже, что все то было на самом деле…
Назавтра собрались в доме своею семьей, с ближними. Мишук теперь уже за старшего, рядом седой Ойнас-Яша, бабы, что услужали Федору, старуха Олена, на правах старинной подруги дома, несколько дальних свестей и теинок, двое сотоварищей Федора по службе. Приглашен был и священник, чтобы составить грамоты. Мишуку нельзя было долго задерживаться, и потому требовалось решить враз, что делать с домом и добром? С домом Мишук постановил просто: оставил пока Ойнаса, уже по-дружески попросив пожить в дому и вести хозяйство по-прежнему, теперь уже от его, Мишука, имени, и — за условленную плату. Яша покивал головой, согласился:— Сколь смогу, хозяин. А уж из силов выду, не взыскай!Мишук молча обнял Яшу, потискал за широкие плечи. Когда-то, мальчишкою, невзлюбил было холопа, а ведь он, Яша, и жизнь — в пору Дюденевой рати — ему спас!Опросинья, вымытая, переодетая в русское платье, тоже сидит за столом со всеми. Слушает: кому вольная, кому какое добро, что Мишук забирает нынче ж в Москву, что оставляет на Яшу. Отцов Серко и старинная дедовская бронь переходят теперь Мишуку, и Мишук радуется и гордится. Украдкою он уже натягивал кольчатую рубаху, пришла впору — дед был, верно, и высок и не мелок в плечах. Достают серебро из скрыни. Как великая драгоценность достаны и осмотрены всеми золотые серьги тверской княжны, когда-то перепавшие Федору.— Женке подаришь! — с легкой завистью кивают бабы, бережно разглядывая и передавая серьги из рук в руки. Полный сундук рухляди, где и дорогой мех, и парча, и бабушкина серебряная с жемчугами головка, и ее же атласный саян полустолетней давности, порты и узорочье, чудом сохраненное ото всех разорений и пожаров и новое, прикупленное Федором. У Мишука разбегаются глаза. Отец как-то и не скуп был, а сколь добра оставил! И горячее чувство к покойному родителю вновь застилает ему туманом глаза.На него смотрят, кивая в сторону Опросиньи, как, мол, с нею?— Уж угол-то ей тута должон быть! — решительно говорит слепая Олена.— Почто тут? — слегка обижается Мишук. — Тетю Просю я с собою забираю, в Москву! Пущай дом ведет тамо!Бабы кивают, а Просинья, горбясь, прячет лицо, роняет себе на колени новые, уже благодарные слезы и, оправясь, робко оглаживает племянника по плечу. Позапрошлою ночью мечтала: воды бы вынес напиться! Мишук склоняет голову, трется щекою о шершавую теткину руку, и Просинья чует, какой он добрый и как и взаправду хочет взять ее в дом хозяевать. Быть может, через то и ему будет легче и памятнее, поближе к покойному отцу. И, почувствовав все это, Просинья кивает и сморкается в фартук, и снова радостно плачет, успокоенная, согретая, нашедшая наконец свой дом, и свой очаг, и свое дело на родимой земле.
Позднейшая легенда все сильно изукрасила и поиначила. Сказывали, что вторая женка покойного мужа Опросиньи, в Угличе, с соромом прогнала ее с порога, что, не застав брата в живых, она лишь поглядела издали на покойного и, не быв никем привечена, побрела дальше, в Москву, где явилась в монастырь, но строгий, принявший обет молчания мних — ее старший брат — лишь благословил Просинью издали, не признав или не пожелав признать сестры, и только когда она, голодная и усталая, почти отчаявшись, прибрела к дому племянника, тот узнал тетку по особому знаку на щеке, о котором повестил ему покойный отец, и принял в дом, после чего вернувшаяся полонянка сразу слегла и вскоре, благословив племянника, отошла к Богу.На самом деле посвежевшая и отдохнувшая Просинья до Москвы ехала на возу, оберегая племянниково добро, и уже, строго сдвигая брови и поджимая губы, точно так, что Мишук, радуясь, вспоминал по ней покойную бабку, неотступно и упрямо выговаривала племяннику:— Шалыганом живешь! Девок-то, поди, не одну и перепортил! А ныне, как в Орде басурманы одолели, и ратная пора накатит, не успешь глянуть! Тогды-то поздно станет руками махать! Женку нать тебе найтить беспременно! Я хоть внучат вынянчу, пока в силах да жива! Ужо на Москву приеду, сама буду сыскивать! Батька-то не неволил, а зря! Род не продолжишь — отца с матерью осиротишь, а род наш, Михалкинский, честный, добрый род! На тебя одна и надея теперича! Зубы-то не скаль, тово!А Мишук все одно лыбится во весь рот. Не может не улыбаться. Весело ему слышать теткину воркотню. Это ведь только в легендах человек живет прошлым. А чтобы жить на деле, нужно иное и забыть! Забыть и плен, и рабство свое, и вновь кем-то распоряжаться, кого-то журить-бранить, и зря она так сердито повышает голос! Мишук не словам ее усмехается вовсе, а тому, что, стал быть, отошла тетка, оттаяла, перестала уже чуять себя нищенкой и беглой ордынской рабыней, а стала вновь уважающей себя вдовою из рода Михалкиных. Ничего, тетя Прося, не журись! Заживем! Будет и у него теперь дом, как у людей, и ворчунья-хозяйка в дому, да и пущай оженит его тетка Просинья — пора! ГЛАВА 42 Юрий, узнав об ордынском перевороте, тихо возликовал. Вести пока что доходили смутные. По ним, в Орде творилась замятня, и не ясно было, кто кого одолеет. Баскак загадочно молчал, а тем часом у Михайлы Тверского началось размирье с Новгородом, и тут очень и очень надо было быть наготове. Впрочем, пока послы Юрия кружным путем пробирались на север, Новгород уже смирился, и Михаил уехал к Узбеку в Орду. Прослышав о том, Юрий, решивший во что бы то ни стало опередить Михаила, примчал в Москву, меняя лошадей. Серебра, соболей, сукон, коней, узорочья — и скорей, живо! Самому Узбеку, его нойонам, эмирам, женам, холопам — всех одарить, всех обадить, все обещать! И добывать, добывать в Орде правдами и неправдами, потворством и лестью, добывать, вымаливать у Узбека великокняжеский стол!Словно и не было девяти лет непрерывной и напрасной борьбы с Михаилом, словно бы ни годы не тронули, ни сил не убыло, словно и не за тридцать уже московскому князю, а те же горячие двадцать с небольшим, и та же молодая кровь, и жестокость, и дерзость несказанная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я