https://wodolei.ru/catalog/accessories/svetilnik/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Они вдвоем наглухо замуровали дверь между комнатами сестер. Конечно, Григорий заметил, что из опечатанной снаружи комнаты покойницы Анны в комнату Маши перекочевала почти вся мебель. Но промолчал и только понимающе ухмыльнулся. Оно и понятно: комнату не сегодня-завтра займут чужие люди, а вещей, конечно, жалко. Да еще подивился (тоже про себя), как это Фросе удалось в одиночку перетащить тяжелую, старинную мебель красного дерева. Вот уж действительно - охота пуще неволи.
Новых жильцов, однако, подселять не спешили. Пусто и тихо стало в квартире, за которой как-то исподволь укрепилась слава "недоброй"...
В конце июня 1941 года в квартиру позвонили. Евфросинья Прохоровна открыла дверь - и ахнула. На пороге стояла Маша, похудевшая, побледневшая. А рядом с ней - малышка, похожая на куколку.
- Ну, здравствуй, Фросенька, - сказала Маша. - Вот мы и вернулись. Это моя дочка, Оленька, ей скоро три годика будет. А больше ничего хорошего тебе сказать не могу. Выбрались мы из деревни чудом, а сестра твоя старшая со всей семьей... Война.
***
Все это я узнала от бабы Фроси постепенно. Она вообще была не слишком разговорчивой. Кое о чем рассказывала мне и Мария Степановна, баба Маня. Оленьку я не знала: она погибла вскоре после моего рождения. Но это уже другая история из другого времени.
- Баба Фрося, - приставала я, - а чего ты все вздыхаешь: "Раньше-то лучше жили, раньше-то лучше было..."? Тебя же революция от эксплуататоров освободила, комнату тебе дала...
- Комната у меня и так была. При кухне, где сейчас кладовку устроили. И в квартире, кроме меня, четверо жили, а не сорок четыре.
- А баба Маня богатая была, да?
- Глупая ты все-таки, Регина. Богатые в особняках да дворцах жили. И вообще, спроси лучше у Лидии Эдуардовны. Она образованная, не мне чета. Да еще баронесса фон Кнорре.
Да-да, в нашей квартире жильцы в конце концов подобрались по принципу "каждой твари - по паре". Кроме баронессы, была семья рабочего с Дорогомиловского завода, полусумасшедшая вдова репрессированного военного, еврейская семья с сыном-диссидентом и дочерью-эмигранткой. Баба Маня с внучкой Ириной, моей ровесницей, молочной сестрой и единственной подругой. Ну, и мои родители со мною, долгожданным, единственным ребенком, наследной принцессой (Регина - значит "царица"), получившей в конце концов свой "трон"... Нет, об этом позже. В общем, веселее, чем в нашей коммуналке, было, наверное, только в Ноевом ковчеге. Хотя... У Ноя не было ни алкоголиков, ни антисемитов. Да и перспектив у обитателей нашего "ковчега" не было никаких. В том числе и получить отдельную квартиру - слишком большие комнаты раньше были. С жилплощадью таких размеров в "очередники" не записывали.
Глава вторая. До и после детства.
Помимо всех "радостей" перенаселенной квартиры, мою маму угнетало еще и то, что оба окна большой, двадцатиметровой, комнаты выходили в узкий переулок, на стену соседнего дома - Главного пожарного управления. Солнце в окно не заглядывало никогда. Впоследствии и я "оценила" это качество: было зябко, сыро, и только зимой, когда включали центральное отопление, жизнь становилась сносной...
Единственное, что примирило маму с Москвой, - мое рождение. До этого у них с отцом детей не было. Пятнадцать лет прожили, папа всю войну прошел почти невредимым (легкие ранения не в счет), десять лет потом ждали, ждали... И вот, наконец! Трое суток мама мучилась - и родила меня как раз к началу общенародной демонстрации в День международной солидарности трудящихся. То есть 1 мая. В детстве я полагала, что красивые флаги, музыка и вообще праздник - это в честь моего дня рождения. Когда объяснили, наконец, что не совсем так, долго плакала.
В тот же день и в том же роддоме, знаменитом, имени Грауэрмана, на Арбате, родилась Ирина. Внучка Марии Степановны Лоскутовой, нашей соседки по квартире. А вот семнадцатилетняя Ольга, Иринина мама, умерла через несколько дней после родов. Врачи сказали: слишком молода, неокрепший организм, тяжелое детство. У Ольги оно действительно было тяжелое военное: родилась в 1938 году. Да и юность, судя по всему, нелегкая. Мать воспитывала ее в такой строгости, что даже Евфросинья Прохоровна, баба Фрося, иной раз сердилась:
- Маша, погубишь девку. Для нее чужое слово - закон, она за себя постоять не сможет.
- Береженого Бог бережет, - огрызалась Мария Степановна. - Может, хоть она свое счастье найдет.
Не нашла... Как в воду смотрела баба Фрося: кто-то из "крутых", как сказали бы сейчас, парней с Арбата воспользовался Ольгиной безответностью и безропотностью. Поняла она, что дело неладно, лишь через четыре месяца, когда поздно было принимать меры. Да хоть бы и не поздно: аборты официально разрешили делать лишь через год после моего рождения. А мы с Ириной родились в 1955 году.
И росли мы как сестры-близняшки. О декретных отпусках на год, а тем более на три тогда никто слыхом не слыхивал. Два месяца после родов - и на работу, если не хочешь потерять место. А маме повезло, она работала машинисткой в Генштабе. Пятнадцать минут ходьбы от дома. Так что со мной и с Иркой нянчилась баба Фрося, а моя мама оставляла для нас сцеженное молоко в бутылочках, благо его на двоих хватало и еще оставалось.
А потом у нас появилась... гувернантка. Соседка наша, Лидия Эдуардовна, пенсию получала по старости - копейки, лишь бы с голоду не помереть. До пятьдесят шестого года она еще каким-то чудом ухитрялась подрабатывать чтением лекций. Учила хорошим манерам и этикету студентов Института международных отношений. А потом понемногу стали возвращаться эмигранты из Харбина. И как-то вытеснили ее. Вот моя мама и придумала: пусть Лидия Эдуардовна за мной присматривает и одновременно учит иностранным языкам и хорошим манерам. Не бесплатно, разумеется. Папа у меня по тем временам достаточно зарабатывал.
Наверное, такого воспитания, как мы с Иркой (а без нее я вообще ничему учиться не желала), никто в нашей стране тогда не получал. Уже и Лидии Эдуардовны нет на свете, а я и в инвалидном кресле сижу прямо, не разваливаюсь, и хлеб не откусываю, а отламываю, и владею французским и немецким абсолютно свободно. Английским - чуть хуже, но я учила его уже в школе и самостоятельно. В общем, тем, что я не оказалась в специальном интернате для инвалидов, а способна самостоятельно зарабатывать на жизнь переводами, я обязана своей "гувернантке".
Она же, кстати, давала нам с Иркой первые уроки рисования. У меня как-то не пошло, хотя мельницу на пригорке изображать и научилась. А Ирина поступила в Суриковское училище и стала довольно известной художницей.
Баба Фрося занималась сугубо хозяйственными делами: готовила, стирала, убиралась. А ведь ей уже было за семьдесят - и хоть бы что. Еще одна наша соседка - Елена Николаевна Шацкая, вдова репрессированного военного, была лет на двадцать моложе бабы Фроси, а смотрелась ровесницей. Впрочем, тут были свои причины.
Мужа Елены Николаевны посадили и, по всей вероятности, расстреляли в страшном 1937 году. Она от мужа отреклась: тогда и такое делали, пытаясь выжить. Только не всегда это спасало. И не только отреклась, но и заставила сделать то же самое единственного сына. Константин был ребенок "домашний" и маму послушался. А в сорок первом году в первые же дни войны был призван и отправлен на передовую. Оттуда мать получила первое и единственное письмо, в котором сын писал, что проклинает тот день и час, когда отказался от родного отца, и винит в своем предательстве только ее - Елену Николаевну.
Больше писем не было. Через полгода пришло казенное извещение "пропал без вести". А у Елены Николаевны произошел своего рода "сдвиг по фазе". Она решила, что Бог покарал ее за предательство, отняв сына. И в то же время была уверена, что сын жив, просто теперь уже он от нее отрекся таким хитрым способом. Помешательство ее было вполне безвредно для окружающих. Просто каждого незнакомого мужчину, попадавшего в квартиру, Елена Николаевна встречала воплем "Костенька!", а потом, кое-как осознав ошибку, запиралась у себя в комнате на несколько суток. А время от времени устраивала то, что Ирка впоследствии метко окрестила "сеансами покаяния": становилась на колени посреди кухни и начинала умолять всех присутствующих молиться за нее и за Иуду. В остальном - старушка как старушка. Только очень молчаливая.
Разговаривала она с одним-единственным человеком в квартире - Лидией Эдуардовной. Чем она руководствовалась в своем выборе - Бог ее знает. Но если "сеансы покаяния" оказывались слишком затяжными или Елену Николаевну никак не удавалось убедить в том, что пришедший по вызову монтер или сантехник - не Костенька, шли за Лидией Эдуардовной. "Баронесса" несколькими словами меняла обстановку коренным образом и уводила несчастную помешанную в свою комнату - отпаивать валерьянкой.
"Баронесса" вообще была в нашей квартире чем-то вроде ООН, тогда как баба Фрося представляла собой нечто вроде НАТО. Лидия Эдуардовна убеждала Евфросинья Прохоровна действовала. Но работали они, как говорится, "в паре" и удивительно слаженно.
Единственной "горячей точкой" в квартире было семейство Сергеевых с безупречно пролетарским происхождением и главой - профессиональным алкоголиком. Пил Иван Ильич, правда, "с умом": чекушку после смены на Дорогомиловском химзаводе, чекушку - дома после обеда, после чего ложился спать до следующей смены. Но иногда на него "накатывало", и он пару дней пребывал в состоянии, которое сам же кратко характеризовал - "ухрюкаться в...". Жена его, Клавдия Ивановна, торговала пивом возле метро "Кропоткинская" и пыталась воспитывать двух сыновей: Илью, 46-го года рождения ("дитя Победы", как говорил мой отец), и Ивана, 47-го года рождения ("результат отмены карточной системы", опять же, по выражению моего папы). Когда Ивану было уже двадцать лет, у Сергеевых родилась еще и дочка Верочка, цветик запоздалый. По-моему, тетя Клава так и не поняла, откуда у нее в пятьдесят с лишним лет да от почти семидесятилетнего мужа появилось такое сокровище. И баловала ее отчаянно, преодолев даже свой панический страх перед грозным "повелителем".
А муж, Иван Ильич, и в трезвом, и в пьяном виде был неизменен в двух вещах. Во-первых, являлся убежденным и непоколебимым сталинистом, а во-вторых, таким же беззаветным антисемитом. Но если его первая заповедь никого в квартире особо не волновала, то со второй оказалось сложнее. Ибо в одной из комнат проживало семейство, которому для полноты картины в жизни не хватало только старика Сергеева.
Моисею Семеновичу и Ревекке Яковлевне Френкелям чудом удалось выбраться во время войны из Киева с последним поездом и даже не попасть под бомбежку. В Москве повезло получить комнату в центре - и на этом период удач в их жизни надолго завершился. Семен Моисеевич ушел в ополчение и пропал без вести во время битвы под Москвой. А Ревекка Яковлевна осталась с полуторагодовалыми близнецами Софьей и Семеном. Работала она врачом в госпитале, сутками там пропадала, и если бы не баба Фрося и тогда еще относительно вменяемая Елена Николаевна, семейство не вынесло бы и первой военной зимы. А так - ничего, выжили.
После войны Ревекка Яковлевна хотела вернуться в Киев. Даже съездила туда "на разведку", но через неделю вернулась, постарев лет на двадцать. Все родственники - и ее, и мужа - погибли. Кто в Бабьем Яре, кто в концлагерях. Квартира на Крещатике превратилась в руины, как и весь проспект, впрочем. Так что возвращаться было некуда.
Госпиталь, где она работала, закрыли. С большим трудом удалось устроиться участковым врачом в районной поликлинике. И то лишь потому, что в анкете она написала, что ни сама, ни ее родственники на временно оккупированных территориях не проживали. И это было почти правдой: они там умирали. Причем очень быстро.
Софе и Семе исполнилось по двенадцать лет, когда началась очередная антисемитская кампания в стране - "Дело врачей". Каким-то чудом Ревекка Яковлевна, еврейка-врач и жена пропавшего без вести врача-еврея, не пострадала. Но атмосфера удушливого страха, в котором она и ее дети прожили целый год, сделала из Софы и Семы не забитых обывателей, а яростных борцов. Заводилой, правда, был Семен. Софа лишь слепо копировала обожаемого брата. Чем бы это кончилось, неизвестно, но как раз в год моего рождения вернулся их отец. Живой, хотя порядком измочаленный пленом, концлагерем у немцев, фильтрационным лагерем в Сибири. На его беду, освободили от немцев его не советские солдаты, а американские союзники. И компетентные органы, разумеется, решили, что врача-ополченца Моисея Френкеля, безусловно, завербовали в шпионы. Да и вообще подозрителен был сам факт того, что он, пленный, да еще и еврей, остался в живых. За это он десять лет и провел в "фильтрации". Домой вернулся отфильтрованным настолько, что в свои сорок пять выглядел ровесником семидесятилетнего соседа.
С возвращением отца Семен несколько притих. Они с сестрой закончили десятый класс, оба с золотыми медалями, и собрались поступать в институт. Разумеется, медицинский. И тут уже совсем некстати состоялся Международный фестиваль молодежи и студентов в Москве. И красавица Софа (до недавнего времени я могла судить об этом лишь по фотографиям) без памяти влюбилась в одного из иностранцев. Чувство оказалось взаимным, и после недолгой, но отчаянной борьбы с властями Софа вышла замуж и уехала вместе с мужем в Америку. Создав тем самым совершенно кошмарную жизнь и для родителей, и для брата.
Больше всех пострадал, разумеется, Семен. Ни в какой институт его, золотого медалиста, не приняли. И вообще намекнули, что высшего образования не видать ни ему, ни его детям. Участковый же регулярно напоминал, что за тунеядство можно быстро оказаться за 101-м километром. Пришлось устроиться санитаром в больнице, где-то на окраине Москвы в Кузьминках, два часа езды в один конец.
Родителей же Софкино замужество просто добило. Ревекка Яковлевна кое-как дотянула три года до пенсии, после чего и она сама, и ее муж выходили из дома только в случае крайней необходимости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я