https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


HarryFan иностранной литературы; Москва; 1962
Оригинал: Jack Lindsay, “Hanni-Baal Takes a Hand”
Перевод: М. Ермашева
Джек Линдсей
ГАННИБАЛ
От автора
Характер этой истории так разительно напоминает слишком хорошо известный нам стиль современной политики, что читатель может заподозрить, будто я выдумал ее или, по меньшей мере, подтасовал исторические факты, чтобы создать аналогию. На это я могу лишь возразить, что взял факты такими, как они излагаются в истории Карфагена, и читатель должен винить не меня, а неизменную природу правящих классов, по милости которой события в Карфагене 196—195 годов до нашей эры наводят на мысль о Европе тридцатых годов с ее пятыми колоннами.
В самом деле, перед нами классический пример того, как легко правящие классы предают свою страну в момент, когда в ней берут верх демократические силы. В иные времена давление демократической ситуации нейтрализуется разразившимся военным конфликтом; но когда правящие классы попадают в отчаянное положение и не видят возможности разрешить внутренние противоречия путем внешней войны, они без колебаний отдают свою страну во власть врага, предпочитая погубить родину, лишь бы не идти на уступки народным массам.
Подобную картину мы все снова и снова наблюдаем в наши дни, то же самое с большой силой проявилось и тогда, когда Ганнибал предпринял попытку возродить родную землю.
Если даже читатель усомнится в моем утверждении, что я ни в коей мере не извратил этот эпизод, нет нужды пересказывать античных авторов, описавших мужественную борьбу Ганнибала. Пусть читатель обратится к кэмбриджской «Истории древнего мира», том 7, глава XV, — к труду, который никак нельзя заподозрить в демократической направленности.

Романист не может писать о древнем Карфагене, не почувствовав себя обязанным высказать свое отношение к единственному великому роману, посвященному этой теме, — к «Саламбо» Флобера. Я менее всего допускаю мысль о каком-либо сравнении моего сочинения с «Саламбо» в художественном плане. Не приходится подчеркивать и то, что поистине великолепно в этом произведении, — описание огромного варварского мира, разрываемого внутренними противоречиями и увлекаемого вперед в условиях неимоверно напряженной борьбы, и яркое изображение живописных деталей. Но вопрос о точности исторического видения Флобера — другое дело, и об этом я беру на себя смелость высказаться.
О Карфагене мы знаем еще сравнительно мало, хотя заступ археолога открыл нам много частностей, которые Флоберу не были известны. Однако не за описание частностей хотел бы я критиковать «Саламбо», а за общую историческую перспективу, данную в этой книге, за выраженную в ней историческую позицию. После тщательного изучения документов я не могу согласиться, что Карфаген, изображенный в «Саламбо», вообще имеет какое-либо отношение к подлинному Карфагену. Это произведение представляется мне просто фантазией с претензией на историчность, которая должна оправдать лирическое искусство Флобера, так и не достигшее полной свободы, ибо он никогда не мог найти «point d'appui» — точку опоры для своей веры. Мир, изображаемый в «Саламбо», — это мир, где единственные движущие силы — стяжательство и исступленность вожделений; поэтому конфликт в романе — конфликт кошмара. Эта концепция родилась из неистового отвращения Флобера к миру наполеоновской империи, и чтобы обмануть самого себя и получить стимул к написанию большого полотна, в котором он мог бы выразить это неистовое отвращение, Флобер обращается к античному миру.
Почему именно к Карфагену? Ответить на этот вопрос нетрудно. В годы, когда творил Флобер, французский империализм, вышедший наконец на большую дорогу, после того как в 1848 году он утопил в крови демократические идеалы парижского пролетариата, стал быстро распространяться на территории, бывшей когда-то карфагенской империей.
Карфаген для Флобера — только символ мира Наполеона III; живописные детали — это лишь частицы странного мира фантазии, дающие ему смелость развертывать широкую, хаотическую картину жестокой борьбы, которая была бессмысленной и ужасала его.

Что придает фантазии Флобера совершенно искаженный, нереальный характер? То обстоятельство, что он выбирает только одну половину своего собственного мира и потому воссоздает только одну половину античного мира. В своем собственном мире он мог осознать лишь силы, направленные на разрушение; он видел революционное движение масс только как обратную сторону разрушительного и хищнического империализма, господствовавшего в стране. Поэтому в «Саламбо» он изобразил борьбу, длящуюся бесконечно и прерываемую лишь временными передышками, которые сменялись новыми жестокостями.
Величие души Флобера проявилось в том, что он не видел никакой надежды для человечества, если оно по-прежнему будет вкладывать в понятие человечности лишь категории классового общества. Это тот элемент бескомпромиссности, который отличает Флобера от обыкновенного эстетствующего краснобая, возвышает над его собственными теориями и делает его учеников неспособными оценить глубины ума своего учителя.
В действительности же во Франции его времени существовали силы обновления, силы, которые столь же решительно противились видениям его кошмарного мира, как и он сам; но со своей позиции он не мог воспринять этот факт и поэтому не мог достигнуть той свободы творчества, которую беспрестанно и с тщетностью, свойственной только истинно великим, мучительно и страстно искал.
Силы обновления действовали также и в древнем Карфагене, и история событий 196—195 годов до нашей эры. — Это история о том, как величественно поднялись и утвердили себя эти силы и как потерпели крушение не по своей вине.

Почти все сведения о народе Карфагена исходят из враждебных ему источников. Поэтому историки, которые едва ли руководствовались критическим чувством, ограничивались тем, что воспроизводили клеветнические измышления. Верно, конечно, что при отсутствии карфагенских первоисточников очень трудно представить встречные доказательства. Но не так трудно, как об этом принято думать.
Народ, если он состоит из мрачных, одержимых жаждой наживы филистеров, — какими хотят изобразить карфагенян историки, — не способен создать человека, подобного Ганнибалу; не может проявить столь блестящих качеств в мореплавании и в смелых исследованиях, — качеств, в которых нельзя отказать карфагенянам; не может дать столь мужественных первооткрывателей обширных земель, каких дали карфагеняне; не может так любить землю и земледелие, как карфагеняне, несомненно, любили, о, чем свидетельствует трактат Магона, из которого римляне извлекли для себя столь большую пользу. Такой народ не может завоевать расположения к себе местных племен, какое, несомненно, завоевали карфагеняне к концу их господства в Северной Африке. И ни один народ, если бы он состоял из филистеров, не смог бы сражаться с такой беззаветной храбростью, как сражались обреченные карфагеняне в течение трех лет, до того как плуг прошелся по их городу в 146 году до нашей эры.
В самом деле, сплошь и рядом измышления о Карфагене не выдерживают критического анализа. Например, римляне всячески старались изображать карфагенян вероломными и даже передали потомству выражение «пуническое вероломство». Однако даже из свидетельств об отношениях между Римом и Карфагеном, дошедших до нас через Рим, явствует, что карфагеняне были очень добросовестны в выполнении своих договорных обязательств, а о римлянах повсюду говорилось, что бесстыдное предательство и вероломство были их самыми характерными чертами. Вот простой пример, как люди с нечистой совестью приписывают свои грехи тем, к кому сами были несправедливы.
Далее, Карфаген обвиняют в отсутствии у него самобытной культуры. Разумеется, это так. Ну а как же насчет Рима того периода, тем более что ему благоприятствовали его тесные связи с этрусской цивилизацией? И Карфаген и Рим — оба были молодые государства, они в то время только еще укоренялись в почву, и совершенно естественно было их обогащение культурными ценностями других народов.
Остается обвинение карфагенян в чрезвычайной жестокости по той причине, что в Карфагене совершались человеческие жертвоприношения. Но это обвинение рушится, как только мы посмотрим на Карфаген в сравнении с остальным античным миром. Даже в Афинах были принесены две человеческие жертвы искупления во время Таргелий. Несомненно, человеческие жертвоприношения существовали и в Риме вплоть до последнего века до нашей эры. Страшные рецидивы этого случались и во время гражданских войн при цезарях; затем огромное распространение получили бои гладиаторов, которые по зверствам и жестокостям оставили далеко позади Карфаген, как и любое другое государство древности. В кельтских странах Запада, у друидов, в течение столетий после описываемого периода все еще продолжались человеческие жертвоприношения, причем в таких крупных масштабах, которые не идут ни в какое сравнение с тем, что было у карфагенян.
Едва ли кто-нибудь скажет, что я идеализировал своих карфагенян; надеюсь, я обрисовал как хорошие, так и дурные их качества. Жизненность их культуры была доказана тем, как они перенесли два страшных бедствия, обрушившихся на них. Во время первого — которое здесь описано — они показали, что обладают большой потенциальной силой возрождения. Во время второго, закончившегося разрушением Карфагена в 146 году до нашей эры, они обнаружили неисчерпаемые источники мужества и стойкости.
Наконец, мы должны отдать должное культуре народа, который сумел сохранить элементы своей самобытности — язык и религию — и не поддался обезличивающему влиянию Римской империи, а в третьем и четвертом веках нашей эры сыграл большую роль в формировании западного христианства. Ибо учения североафриканских отцов церкви, от Тертуллиана до Августина, бесспорно, придали западному христианству его существенные черты.

Несколько слов о названиях, встречающихся в тексте. Карфаген — искаженное латинское Картаго, что является искаженным греческим Кархедок, что в свою очередь — искаженное семитическое Кар-Хадашт (Новый город). Я считал невозможным заставлять народ именовать свой город столь чужеродным названием, как Карфаген, и потому вложил в его уста подлинное название. Гадир (латинское Гадес) — это Кадис, очень старая финикийская колония.
Читателю, возможно, интересно будет узнать, что Ганнибал через два года после своего бегства подплыл на пяти судах к побережью Африки и высадился в Киренаике, «чтобы попытаться склонить карфагенян к войне, вселяя в них надежду и веру в Антиоха, которого побудил отправиться со своей армией в Италию» (Непот). Но в Карфагене олигархи снова все прибрали к рукам. Ничего не вышло.
Шофет (римляне произносили «суфетес») — термин, обозначающий судью в Ветхом завете.
За использованные мною материалы я весьма обязан Стефену Гзеллу, автору четырехтомной «Древней истории Северной Африки» (1920—1924).
Джек Линдсей
Часть первая
«Призыв»
1
— Подай им лучшего вина и скажи, что я выйду через несколько минут.
Келбилим низко поклонился с повисшими руками и исчез между колоннами; Ганнибал остался один в саду. Осеннее солнце скупо золотило каменную стену, облетевшие кусты роз и статую атлета, затягивающего ремешок на запястье. Статуя больше не радовала Ганнибала. Его снова охватило смутное ощущение огромного пространства, которое надо преодолеть. Зато радовали голые кусты роз, унылые в этот предзакатный час, под потоком негреющего бледного золота. Что это — усталость? — спросил он себя, весь во власти тревожного сознания предстоящего ему великого и мрачного пути. Поглаживая чисто выбритый подбородок, он посмеивался над своей жаждой покоя. Ибо не покоя он так желает. И не в том мире, где обитают бессмертные. Это было лишь приятие наступающей зимы.
Воробей порхнул сверху, отважно пролетел мимо его головы, чуть не задев ее, сел на ветку росшего поблизости мирта, хвастливо чирикнул и сам же испугался произведенного им шума. Все еще поглаживая подбородок, Ганнибал смотрел, как он взлетел и скрылся за кустом. Неужели прошла моя пора? — подумал он и сразу же увидел всю бессмысленность этого вопроса. Вот моя пора — ветка умирающего года. Оба мы — и розовый куст и я — укоренились в здешней почве, но не этот красивый, глупый греческий юноша из пентеликского мрамора — имя Мирона начертано там слева, на подножии. Впрочем, зачем надпись, ведь у человека есть глаза, а? Он улыбнулся про себя, снова обретая уверенность и вместе с тем чувствуя странную неохоту двигаться. На кого это он вздумал произвести впечатление?
Он выплеснул на статую остаток хиосского вина и поставил кубок на мраморный стол. Вино стекало по красивому, наивному лицу, на котором как будто даже отразилось удивление тем, что столь оскорбительно пренебрегли его восхитительным и все-таки скучным бессмертием. Ганнибал чувствовал себя беззаботным и в то же время более одиноким, чем когда-либо. Ты лжешь, — сказал он себе. Но кого же он хотел обмануть? Что-то ускользало от него. — А я думал, не на что больше уповать и нечего опасаться: медленный огонь все выжег в моей душе. Как, однако, мягок воздух! А далеко на севере уже собираются тучи.
Из нижнего сада донесся приглушенный смех. Кто-то из рабов болтал с этим малым, Сфарагом, мать которого, несомненно, была гречанка. Этот смех вызвал у него вздох сожаления. Я могу вырвать у человека сердце и вдохнуть в него презрение к смерти, но не могу заставить его так смеяться со мной; в моем присутствии они заговорили бы о другом. Они, да и все прочие.
Раздвинув ветки миртового куста, он вышел на усыпанную гравием дорожку. Вода в каменном бассейне порыжела — пора было ее менять; на бедре мраморной нимфы блестел серебристый след, оставленный улиткой. Ганнибал резко остановился. В голове его не возникло ни одной мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я