https://wodolei.ru/catalog/accessories/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Опять же, в каких-никаких начальниках хожу, себя блюсти должон. А Витька Горецкий к тому времени помимо пивка уж и чекушку опорожнил. Это при мне. Что он опорожнил без меня — не знаю. Врать не стану. Ну и заблажил на все побережье... И про легкое ее поведение, и слова всякие непотребные. Я ему по-дружески, предостеречь чтобы... А он не сдержался. Когда Елохин подскочил, да начал криком кричать, да кулаками перед носом размахивать, Витька и пырнул его, — Ягунов вздохнул скорбно, опустил глаза.
— Понятно, — кивнул Белоконь. — А теперь, Павел Федорович, поскольку человек вы знающий, скажите мне, как Вера Жмакина относится к Виктору Горецкому?
— Вот это вопросик! Слышь, Михалыч, как рубит мужик? В самую точку. Втюрилась Верка в Горецкого, а за что, не пойму. Хотя догадаться можно. Витька работает на укладке, деньгу лопатой гребет, совковой, между прочим, лопатой. Вот ей и обидно, что такие средства без присмотра остаются. Она за каждый гривенник башкой своей кудлатой рискует, а он червонцами швыряется. И правильно делает. Подыхать не обидно будет. Горецкий, между прочим, и есть та причина, по которой муж и жена Жмакины разошлись в прошлом году, как в море корабли. Верно, Михалыч? Дело в том, что эта самая Вера на предмет супружеской верности слабинку допустила. И Жмакин, муж ейный, простить не пожелал. Нет, говорит, тебе моего прощения! Да ногой как топнет, да голосом как гаркнет! Тут уж хочешь не хочешь...
— А Большаков? Что он за человек?
— Ничего парень, правда, не из нашей компании. Это Михалыч про него все знает. А вот как разбился — это уж вы, товарищ дорогой, расскажите нам. Сам сорвался или помог кто — на данный момент одному богу известно, да и то понаслышке.
— Скромничаете, Павел Федорович, — протянул Белоконь. — Не только богу, но и вам известно, что столкнуть Большакова с обрыва мог только Горецкий. Значит, и выбор у нас будет маленько поуже — или сам сорвался, или Горецкий столкнул. Верно?
— Чужая душа потемки, — неопределенно протянул Ягунов. — Сколько ни гадай, все равно впросак попадешь.
— Ну что ж, спасибо за честный ответ. Так и запишем.
— Это какой-такой ответ я дал?
— А вы, Павел Федорович, сказали, что Горецкий запросто мог на такое решиться.
— Не говорил, — Ягунов часто заморгал глазами, стараясь, чтобы взгляд его был ясным и твердым.
— Хорошо. Слов этих заносить в протокол не стану. Но для себя буду знать, что Павел Федорович Ягунов не исключает того, что Горецкий мог столкнуть Большакова с обрыва, то есть мог пойти на попытку убийства. Об этом пока закончим. Я слышал, что после драки Большаков доставил Горецкого в милицию. Так?
— Истинная правда!
— И больше никому в голову не пришло это сделать? И вам тоже, Павел Федорович?
— Как мы все горазды людей к ответу призывать! — воскликнул Ягунов. — Вот я, к примеру, не требую, чтоб вы со мной в ночную смену мерзлые железки одна к одной привинчивали! Не прошу, чтоб подменяли меня, когда я с ног валюсь! Или вы в водолазной бригаде вкалываете? Над сварщиками шефство взяли? А? Нет, погодите! И ты, Михалыч, носом не верти, воздух здесь еще хороший. Так вот, вопрос: работаю я у черта на куличках? Работаю. В начальство временно исполняющее выбился, дело свое знаю. Не всем нравлюсь? Да! Согласен. А это что, входит в мои обязанности — всем нравиться? Тут уж пусть Анюта Югалдина промышляет, она нравится всем. Мне деньги за другое платят. А что бывает с тем, кто всем подряд нравиться начинает, не мне вам говорить. Вы здесь как раз потому, что кое-кто слишком многим нравится! Вот! Так что давайте каждый будем заниматься своими делами.
— С удовольствием. Как Горецкий относился к Большакову?
— Побаивался. Остерегался. Силу чуял. Никому Витька спуску не давал, а вот Андрея Большакова стороной обходил. Оно и правильно, Витька малость послабше будет. Гонору в нем — нам на всех хватит, а что до силы...
— Что делал Горецкий, когда в магазин вошел Большаков?
— Пиво пил. Ребята вокруг Елохина возились, из того кровища, как из пожарной кишки, хлестала... Горецкий и говорит, нескоро, говорит, мне теперь пивком душу потешить доведется и поэтому, мол, грех недопитое оставлять. Потом, говорит, я об этой кружке долгие годы жалеть буду. И тут заходит Большаков. Горецкий посмотрел на него сквозь кружку, допил, спокойненько этак отставил ее. Бери, говорит, меня, я вся твоя, — это Большакову. Тот желваками поворочал, но промолчал. Подошел к Елохину... А надо сказать, что Лешка — первый его дружок. Так вот, Большаков спрашивает у Горецкого, твоя, дескать, работа? Моя, отвечает тот. А что отвечать — двадцать свидетелей, всех не напоишь, чтоб молчали. И увел Большаков Витьку.
— Горецкий сопротивлялся?
— Что он, дурак? Поздно сопротивляться.
— Значит, потасовки между Большаковым и Горецким не было?
— Нет. Твердо говорю — не было. И не потому, что Горецкий — мой кореш, а потому, что правда это святая. Факт. У кого угодно спросите, все подтвердят.
— У меня больше вопросов нет, Павел Федорович. Вот протокол, прочтите, и, если со всем согласны, подписать требуется.
— Отчего ж не прочитать, коли хороший человек просит! Очень даже интересно, как мои слова в письменном виде выглядят... Так, это вы очень верно подметили насчет моих необоснованных претензий на дом... А я что? Я ничего. Как суд решил, так и есть. Суд, он наш, народный. Хм, а какое отношение к делу имеют мои слова о Панюшкине? Говорить-то я говорил, что он меня в должности не поднимает, но это так, чтоб разговор как-то начать.
— Вы что, Павел Федорович, побаиваетесь Панюшкина?
— Толыса? Это я боюсь Толыса? Слышь, Михалыч, какие вопросы задает товарищ следователь? Послушайте, а, между нами, — под кого вы яму роете — под Горецкого или Панюшкина? А? Стоп! Не надо отвечать. Я вижу, как у вас в глазах, будто табло вспыхнуло: «Вопросы задаю я». Угадал? На это, товарищ следователь, отвечу вам так... Вы сюда приехали не только задавать вопросы, но и отвечать на них. Мысль мою понимаете? Так что, когда соберете все бумажки в свой портфелик, не забудьте рассказать, что произошло в ту ночь. Всего вам хорошего. Желаю успеха. Пока, Михалыч!
Ягунов долго надевал шапку, старательно застегивал пуговицы, шарил по карманам и, уже собравшись выйти, вдруг живо обернулся:
— А хотите скажу, кто виноват? Толыс! — прошептал он страстно. — Распустил людей! А людей надо — во! — И Ягунов потряс тощим, жилистым кулачком. И тут же, будто ненароком проболтался, сник, ткнул задом дверь, поклонился уже в темноте коридора и скрылся.
— Вот человек, а! — Шаповалов с досадой крякнул. — Вроде и друг Горецкому, а намекнул — пощупайте, дескать, его, не он ли столкнул Большакова с обрыва.
— Бывает, — устало протянул Белоконь. — У нас странная профессия... Врачам люди признаются в самых дурных своих болезнях... И нам тоже... От жены утаит, от детей, да что говорить — перед самим собой человек не всегда откровенен в желаниях, страстях, завистях... А перед нами раскрывается. Смотри, тот же Ягунов, может быть, сам того не желая, дал понять, что никакой он не друг Горецкому, признался, что не прочь увидеть того за решеткой. И я не думаю, что все это он сказал по простоте душевной. Нет, он заранее все обдумал, прикинул, сопоставил, выпил для храбрости...
Обожженное морозом лицо Белоконя стало задумчивым, почти скорбным. Будто только что на его глазах умер человек.
— А может, он того... дурак? — спросил участковый. — И проболтался? — Шаповалов смиренно посмотрел на следователя, молчаливо признав, что в этом разговоре он слабоват.
— Не похож он на дурака... А знаешь, Михалыч, не будь тебя в кабинете, он сказал бы еще больше, ему есть что сказать — многое в Поселке не по нем. А чем-то он мне понравился, не пойму только, чем именно... Кого-то он мне здесь напоминает... О! Панюшкина! Да-да! Конечно, класс несопоставим, однако есть у обоих этакая... открытая агрессивность. Но если Панюшкин отстаивает что-то важное для себя, то этот с отрицательным зарядом, он не защищает ни себя, ни приятелей, он уничтожает. Человеческие отношения, теплоту, привязанность, симпатию. Есть такая категория уничтожателей. Они чаще всего говорят правду. Но их правда ядовита. Она никому не нужна, порядочные люди о ней молчат. В жизни столько всякой правды, что самые черные дела можно творить, не прибегая ко лжи, обману, подлогу. Одной правды достаточно.
— Выходит, ты поверил ему? — удивился Шаповалов.
— Конечно, — Белоконь пожал плечами. — Но я знаю и другое — есть пища и есть отбросы той же пищи... Так вот, Ягунов питается отбросами. Ну да ладно, послушай, Михайло, как я понимаю, в магазине собирается публика довольно своеобразная, а?
— Ясное дело, кто в такую погоду из дому поволокется ради кружки пива, даже если она будет разбавлена водкой... Есть у нас человек десять — пятнадцать, за которыми глаз да глаз нужен. Как что случится, почти все они то свидетели, то участники. Ума не приложу — что их все время в одно место сводит? Выпить не все из них любят, и подраться не все горазды... Есть, видно, какая-то сила, что людей с червоточинками вместе сводит, а, Иван Иванович?
— Понимают они друг друга, сочувствуют слабостям друг друга.
— Какой сочувствуют! Тот же Горецкий, он выпить не больно охоч, и знаю — противно ему с алкашами, иногда так двинет... Сто метров по снегу скользит.
— И такое, значит, бывает, — обронил Белоконь.
— А чего не бывает? Все бывает. Места у нас такие, что не каждый выдержит. И не в трудностях беда, не в погоде. Оторванность — я так понимаю. Та же Вера... Ведь на Материке примерной бабой могла быть, а здесь... Столько парней вокруг, и у всех глаз горит. И оплошала, хорошего мужика лишилась. А один, помню, начал по ночам на Пролив выходить и во льду могилу себе долбить. Все равно, говорит, помирать. Как-то выходят ребята на смену, а он в ледяной могилке лежит, глазами моргает, в небо смотрит. Вытащили дурашлепа. А сколько спирту на него перевели растираючи!
* * *
Третий день Панюшкин не находил себе места. Из окна кабинета он видел, как члены Комиссии во главе с Мезеновым, неуклюже переваливаясь в длинных тулупах, выписанных на складе, направляются на Пролив, в столовую, в мастерские, как они так же дружно идут в библиотеку, в красный уголок, общежитие. А заметив, что все гуськом шагают в сторону конторы, к нему, начинал волноваться, злился, ловя себя на том, что спешно убирает стол, поправляет небогатые остатки волос, откашливается.
Но стоило сдержанному Мезенову, шумному Чернухо, робкому Опульскому, восторженному Тюляфтину, решительному Ливневу появиться в кабинете, Панюшкин оживлялся, охотно рассказывал о Проливе, об Острове, о самом себе, шутил, дерзил, не упускал случая поставить кого-нибудь на место и этим как бы доказывал, что не юлит, не угодничает. Но не мог, не мог заглушить в себе беспокойства. Иногда, замолкая на полуслове, задумываясь о чем-то, он спохватывался, боясь, как бы эту мимолетную заминку не приняли за старческую заторможенность, рассеянность. Объясняя способ протаскивания трубопровода через Пролив в зимних условиях, он вдруг замечал, что все не столько слушают, сколько наблюдают за ним. И Панюшкин подтягивался, старался говорить легко, раскованно. Но сбивался и краснел, когда замечал за собой эту фальшь.
Панюшкин наверняка знал: вряд ли что помешает этим людям поступить справедливо. Но будет ли справедливое решение правильным? А что есть мерило правильности и справедливости? Общая выгода? Нет.
Она иногда приводит к вопиющей несправедливости по отношению к отдельному человеку. А может, так и нужно? И судьба, жизнь, счастье одного человека ничего не стоят по сравнению с выгодой многих? Сколько же человек должны получить прибыль, доход, пользу, чтобы несправедливость по отношению к одному была оправданной? Сто? Двести? Тысяча? А как будут чувствовать себя люди, получившие выгоду за счет чьей-то жизни?
Если признать, думает Комиссия, допустим, она так думает, что в срывах графиков повинны лишь стихийные бедствия, то Панюшкин может оставаться. Но, спрашивает себя Комиссия, будет ли это лучшим решением для стройки, для самого старика? Будет ли это лучшим решением для страны и для того множества людей, которые, собственно, и представляют собой народ?
Вот теперь, Коля, ты добрался до сути — вправе ли члены Комиссии думать о справедливости по отношению к одному человеку, если решается вопрос: сколько еще мерзнуть здесь сотне строителей, сколько еще ждать стране прекрасной, островной, лучшей в мире нефти?
Члены Комиссии, распахнув тулупы и сбросив на пол рукавицы, действительно, не столько слушали начальника, сколько озадаченно разглядывали его — как быть?
И Панюшкин понимал — если участь его будет решена не так, как ему хочется, то среди мотивов не будет ни злобы, ни стремления угодить кому бы то ни было.
Ну что ж, если этим людям суждено вынести мне приговору думал он, пусть не надеются, что я избавлю их от этой работы. Уж где-где, а здесь помощи от меня они не дождутся. Прекрасно понимаю, что нелегко решать судьбу человека, но и тому, чья голова на кону, тоже не до веселья.
Впервые попав в кабинет Панюшкина, Мезенов почувствовал неловкость. Растрескавшиеся стены, подкопченные щели над дверцей печи, через которые просачивался дымок, стол Панюшкина с остатками покрывавшего его когда-то зеленого сукна — все было в таком противоречии с кабинетом Мезенова, наполненным неуловимым запахом новых вещей, что секретарь, заметив, что Панюшкин с улыбкой наблюдает за ним, вовсе смутился.
— Да, меблишко у вас того...
— А! — Панюшкин небрежно махнул рукой. — Не место красит человека. Народ сказал — я согласился.
— Оно конечно... Но если место красит — тоже неплохо.
— Возможно. Ну а поскольку ничего украшающего у меня нет, вам предоставляется возможность оценить действительное положение вещей. Разве нет?
— Ох, Николай Петрович, — Мезенов покачал головой, — с вами нельзя поговорить просто так, ни о чем... Вам сразу надо ткнуть меня носом в мои обязанности.
— Полагаете, мне это удалось? — усмехнулся Панюшкин.
— Вполне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я