https://wodolei.ru/catalog/vanni/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ваш новый закон хороший, наш старый закон тоже хороший. Надо уважать все законы. Если будет расстрел, тогда судью зарежут, обязательно зарежут, потому что нельзя расстрелять джигита, он по закону жил. Если будет ему плохо на суде и в тюрьме, тогда судье будет плохо и милиции будет плохо. Все чечены будут обижаться. Надо уважать наш закон… Судья был умный, долго говорил, долго судил. Присудил три года условно за некультурность.
Сергей Иванов, бывший чемпион Союза по десятиборью, попал в плен еще в 1941 году в Эстонии, его увезли в Рейнскую область, он батрачил у зажиточного крестьянина, через год уже говорил по-немецки и бежал в Швейцарию. Там его интернировали. В 1945 году он уехал с первой же группой репатриантов и был арестован в фильтрационном лагере. Следователь требовал признаться, какое именно задание он получил и от какой разведки – американской, английской или швейцарской. Сергей в отличие от других пленников был понастоящему крепок – в Швейцарии жил сытно, тренировался – и по молодости твердо верил, что невинного нельзя осудить, ведь есть же закон. Обиженный следователь, ничего не добившись, закончил дело, сказав на прощанье:
– Вот если бы ты раскололся по-хорошему, чистосердечно, то поскольку задания не выполнял, только намерение имел, получил бы 5-7 лет лагеря, а там зачеты, через три года был бы дома. А теперь пойдешь, как обыкновенный изменник родины, и радуйся, если десятку получишь: такого упорчивого на каторгу надо на 20 лет…
Днем меня вызвал дежурный: «Давай слегка» (то есть без вещей, без пальто). Повели вниз через «вокзал», в маленький коридор, мимо уборной, где летом я испытал живительное блаженство первого знакомства с санаторием Бутюр.
В комнате за простым деревянным столом сидел человек с густой седой шевелюрой и седой бородой – облик интеллигента конца XIX века.
Взгляд из-под бровей пристальный, изучающий.
– Я ваш адвокат Александр Владимирович X., пригласили ваши родные. – (Вполголоса, быстро). Мать просила вам передать, что все здоровы и приветствуют. – Так вот, ваше дело будет слушать военный трибунал Московского военного округа, видимо, уже в ближайшее время… Я принял на себя вашу защиту, но хочу вам сказать (громко и патетически), что я член партии уже больше четверти века и могу отстаивать только правду и только в интересах партии и государства! Так вот, какие у вас будут пожелания по делу? Кого хотели бы пригласить как свидетелей?
Мы говорили примерно с полчаса, он делал пометки на листе бумаги, но слушал не слишком внимательно. Я назвал свидетелей, рассказывал о подделках и передержках в следствии, о явных противоречиях в обвинительных показаниях… Он торопился.
– Ладно, ладно, это вы скажете суду, а я сам буду знакомиться с делом… Постараюсь, насколько возможно, смягчить вашу участь.
– Что значит смягчить? Я – коммунист, безоговорочно преданный партии. Я ни в чем не виноват. Речь может идти только о полном оправдании, о решительном изобличении клеветников.
Он посмотрел с любопытством и усмехнулся:
– Я вам уже сказал: я буду вести ваше дело, исходя прежде всего из интересов партии, и, если вы действительно коммунист, вы должны это понимать. Я считаю, что у меня есть основания вас защищать, а прокуратура считает, что имеет основания вас обвинять… Дело ведь есть, и обвинения серьезные. В военное время по такому делу могли бы и расстрелять, а теперь кодекс предусматривает до десяти лет. Так что возьмите себя в руки: ведите себя сдержанно и разумно. Из того, что я уже про вас знаю, я вижу, что вы сами себе немало навредили именно несдержанностью, горячностью.
Он говорил еще что-то в этом роде плавными, обкатанными фразами. Однако на прощание протянув руку, улыбнулся ободрительно, и мне показалось, даже подмигнул.
Я ушел, не понимая, чего же все-таки ждать, но был длинный список свидетелей защиты, и я знал, что Иван Рожанский, Галя Хромушина, Юрий Маслов, Михаил Аршанский, Борис Сучков, Валентин Левин еще осенью и зимой писали Генеральному прокурору и в ОСО, доказывая, что я не виноват.
Вечером, после поверки коридорный вызвал меня и в своей каморке, где на стеллажах лежали тюфяки и высились башни алюминиевых мисок и кружек, дал прочесть обвинительное заключение. Три листа папиросной бумаги, через один интервал. Там были все те же обвинения: «подрыв политико-морального состояния советских войск», «клевета», «дискредитация командования», «срыв боевых заданий», «пропаганда в пользу противника», были ссылки на показания Забаштанского, Беляева, Нины Михайловны; однако уже только в цитатах из них говорилось о «жалости к немцам» и совсем никак не упоминалось о «клевете на союзников». В списке вызванных свидетелей я увидел имена друзей – Белкин, Гольдштейн, Маслов, Рожанский, Хромушина…
15 октября 1946 года – день рождения дочки Лены – рано утром, сразу после поверки, четверых из нашей камеры вызвали «с вещами» – двух младших чеченцев, одного власовца и меня.
Вели быстро-быстро, особенно гулко побрякивая ключами, даже не заводя в боксы, вывели сразу же во двор, в воронок.
Трибунал МВО был на Новослободской, недалеко от Бутырок. Доехали туда за несколько минут. Высадили нас во дворе и провели в подвал. Маленькая квадратная комната без окон, слепящий яркий свет, стены бугристые, влажные от свежей побелки – замазывали надписи, – две скамьи, цементный пол.
Мы ждали часа полтора. Курили. Чеченцы тихо переговаривались. Власовец приставал с вопросами:
– А что ты думаешь, может, лучше в покаянку – граждане судьи, виноватый, прошу простить меня, преступника, изменника, но прошу принять во внимание молодые годы и несознательность. Прошу родину, как маму дорогую, обещаюсь оправдывать, заслужить… Или, может, на оттяжку: я кровь проливал, я ж не сам в плен сдавался, генералы – враги народа – меня сдали, а до Власова я пошел, чтоб врага с тыла бить, только случая не было, но я потом обратно воевал возле города Праги, сничтожал немецких оккупантов, лично своей рукой двенадцать фашистов убил… Ну как лучше? А может, еще похитрее можно?
Он заговаривал, как ни в чем не бывало, хотя только накануне была ссора. Он не вышел на прогулку – больной, в горле свербит и дышать тяжело. Оставшись один в камере, он украл у профессора Виноградова кусок сала из передачи. В тот же день всю камеру повели в баню. Он стал на ходу жевать спрятанное было сало, кто-то заметил, обругал шкодника. Тогда он закричал на профессора, который не успел его даже упрекнуть: «Гады, жмоты, лбы понаедали на передачах, интеллигенты долбанные в рот, буржуи пузатые, а я с голоду качаюсь… Живот к хребту пристает…» Потом покосился на меня и сменил визгливый крик на интонацию спорщика, доказывающего правоту, уверенного, что найдет союзников.
– Ну вот он, майор, он же делится, хоть еврей, а понимает солдатскую справедливость, я ж у него не брал и не возьму, а этот профессор кислых щей, он тебе зимой снегу не даст… Хоть подохни у него на глазах…
Тогда я его ударил – не кулаком, разумеется, уж очень он был тощий и противножалкий, а тылом левой кисти по щеке раз, другой – и обругал. Он скульнул и замолчал. Соседи по нарам, довершая наказание, оттеснили его в угол к параше.
Но в трибунальском подвале он заговорил, как ни в чем не бывало, доверительно и доверчиво. И я после первых брезгливых заминок отвечал ему тоже, как ни в чем не бывало.
Потом стали вызывать. Меня повели узкой лестницей – черным ходом – трое конвойных. Один впереди, двое теснят, вели под руки, не грубо, не сжимая, скорее даже бережно. Это было ново; уже полтора года по тюрьмам, а все еще встречаю новинки. Они шли деловито, безразлично. Я сказал: «Как архиерея ведете». Ни тени улыбки. Справа шепотом: «Не разговаривать». И под ребрами холодок: ведь так же, наверное, и смертников водят.
Коридор большой, учрежденческий. Стоят, проходят мундирные и штатские, простукали женские каблучки… Большой кабинет, широкий письменный стол, в него уперт другой, крытый бордовым сукном. По стенам диваны и стулья.
Меня посадили на стул прямо напротив столов. За узким – седая шевелюра адвоката. Еще кто-то в погонах. У стен сидят офицеры, штатские, две женщины. Вижу, некоторые улыбаются мне, кивают.
В первые мгновения я никого не узнаю, вижу только – все очень нарядные, розоволицые. Солнечное утро. Блестят пуговицы, золоченые погоны, светлые чулки женщин. Штатские костюмы наглажены. После арестантской серой бледности, изжеванной одежды здесь – ощущение ослепительной роскоши.
Я почти не слушаю, что говорят из-за стола, глазею по сторонам, пытаюсь узнавать. Вот рыжий подполковник, очень похож на Валюшку Левина, но почему он здесь? А этот в пиджаке? Неужели Боба Белкин? Кивает, улыбается. Самый высокий, конечно, Иван, у него уже капитанские погоны. Женщина в синем платье – должно быть, Галя, а женщина в кителе – большеглазая, конечно, Нина Михайловна. Красивый подполковник, очень знакомое лицо, кто же это?
Председатель трибунала, тощий полковник в очках, говорил сиповато, скрипуче. Конвоир сзади тронул меня за плечо. Адвокат от стола натужно зашептал:
– Встаньте, встаньте!
Встав, я на миг увидел себя их глазами: стриженный наголо, небритый, в мятомперемятом сером пиджаке, стеганых штанах, самодельных гетрах из байки и огромных рыжих американских ботинках. А ведь по лагерному – франт.
Судья спросил, имею ли я отводы к составу трибунала. Потом худенький лейтенант – секретарь – вызывал поименно свидетелей: «Подполковник Аршанский»; так это я Мишу не узнал, не ожидал его видеть. И Виктора Розенцвейга не узнал, и Жору Г-а. Он располнел и поседел.
– Ввиду неявки свидетелей Забаштанского и Беляева есть предложение слушание дела отложить… Мнение защиты? Значит, поддерживаете… Обвиняемый?
– А если они и в следующий раз не явятся? Они лгали на следствии, а теперь могут избегать…
– Вас не об этом спрашивают. Что будет в следующий раз, мы будем решать в следующий раз.
Меня увели, опять бережно, под локти. Оборачиваясь, я увидел поднятые кверху стиснутые руки – держись! Кажется, это Миша. Боба улыбается, послал воздушный поцелуй.
В гортани торчит горький, мокрый комок. Сколью теперь ждать? А что если те опять не придут и потом опять? Конечно, это будет против них, но сколько можно так тянуть – недели, месяцы? Друзья пришли веселые, значит, надеются – или только ободряют?
В подвале я недолго ждал остальных. Власовец получил пятнадцать лет и хныкал: «Не выживу, у меня вся внутренность отбитая!»
Чеченцы получили оба по десять. Маленький черныш молчал угрюмо. Носатый был весел, похохатывал, хлопал себя по острым коленям, гортанно частил приятелю. Тот ворчал, видимо, одобрительно. Потом старший объяснил:
– Понимаешь, какой хороший дело. Эта десять лет пускай, эта ничево. Бог хочит, я десит лет живой буду, и потом опять живой буду. Бог не хочит, я завтра умираю. Бог хотел такая бомбежка был, никто такой не был, я на такой бой был сто человек – одно мясо, а я живой. Бог хочит, я завтра умираю. Бог хочит, я сто лет живой и тоже ты, он, все человечески. Десит лет не боюсь, бомба не боюсь, пуля не боюсь, кинжал не боюсь. Если Бог хочит, чечен живой будет. А сиводня хорошее дело. Там свидетел был – тоже чечен, тоже плен был, тоже легион был, как он, Ахмет, как я. Но Ахмет джигит, я джигит, он джигит, а свидетел плохой человек, не чечен – собака. Он продавал – понимаешь? – всех продавал, брат продавал – понимаешь? – он говорил, что мы за немца воевал, что хотел русский человек убивать. Все нет правда, все как плохой собака. Я не воевал за немца, он не воевал, Ахмет не воевал, вся легион не воевал. Мы гарнизон был в Польше, потом в Сырбия; только гарнизон был. Мы хороший человек помогал, хороший польский человек, хороший сырбский человек. Мы все менял, мы ружье давал, патрон давал, он давал молоко, давал мясо, давал водка – сливовица. Мы оружие давал хороший человек – партизан… Понимаешь? А свидетел нет правда. Суд говорил – десит лет, я – десит лет, он – десит лет, потом будит Ахмет – старый человек, ученый человек, может, он еще больше лет будит… Судья говорил на меня, что хочишь просить, я говорю: можно говорить немножко по-чеченски. Хороший человек судья говорил: «Пожалуста, можно».
И тогда я сказал свидетелю: «Ты собака, предатель, ты думаешь, ты спас свою поганую шкуру. Так знай: если мы умрем, наши кровные остались, и они отомстят. И тебе, и всем твоим кровным. Ты нигде не спрячешься. Знай, и тебя, собаку, зарежут, и всех твоих зарежут, и твою жену, и твоих детей, и твоих братьев, и сестер, и племянников. Мы не будет живы, наши братья будут резать, наши племянники будут резать…»
Он, собака, плакал, говорил: «Дорогой, не надо… я не собака, меня следователь бил. Бил, кушать не давал… Я тоже десит лет получил, не надо резать…» А я говорил: «Ты десит лет получил, как собака, я десит лет, как джигит, и мы тебя резать будем, и всех твоих резать будем…» Все говорил, как хотел… Он плакал, судья смеялся. Хороший человек судья. Такое хорошее дело было.
Он был очень доволен, и его мрачный приятель тоже хмыкал одобрительно.
В Бутырки нас привезли среди дня, кормили в боксе, потом разделили в бане. Их повели в осужденку, а меня вернули в прежнюю камеру. Я рассказал Ахмету о его земляках, он тоже был очень доволен.
Второй раз меня вызвали с вещами только месяц спустя. В том же подвале я просидел несколько часов. Потом начальник конвоя сказал: ввиду неявки свидетелей заседание отменяется. Еще несколько часов пришлось ждать воронка, а в Бутырках на шмоне и в бане я оказался в пестрой толпе бытовых и блатных.
…Рослый парень лет за тридцать; по одежде и повадкам – бывалый горожанин, квалифицированный рабочий или технарь. Но когда он разделся, то все ладно скроенное мускулистое тело оказалось расписанным, синие узоры густо покрывали грудь, спину, предплечья, живот и бедра, голени. Традиционная блатная графика – грудастая красотка, карты веером, бутылка с рюмкой и вокруг надпись «Вот что нас губит», холм с крестом: «Не забуду мать родную» – перемежалась с пейзажами, якорями, спасательными кругами, на одной лопатке извивалась змея, пронзенная кинжалом, на другой лопатке револьвер накрест с ножом и рядом нагие женщины;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94


А-П

П-Я