установка сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И отец, и Галина часто навещали его. Судя по такому образу жизни в лагере, видно, хорошо служил Чижов лагерному начальству.
На всю жизнь, Аркадий, осталась на тебе иудина печать…
Два дня я был на Краснопресненской пересылке. Через решетки-жалюзи была видна Москва. Потом я долго ехал через Россию и Сибирь с остановками в Свердловской и Новосибирской пересыльных тюрьмах. В столыпинских вагонах того времени окна были с одной стороны — со стороны коридора. В купе было только очень маленькое окошечко с двумя крепкими решетками — снаружи и внутри. Размером примерно 15 на 20 сантиметров. Заключенных в купе было по 20 и более человек. И все-таки можно было дышать. А когда набивали по 30-40 человек и не выводили на оправку (в туалеты, на современном языке), было смертельно тяжело. Люди и мочились и испражнялись, не выходя из «купе».
Эта дорога — только присказка. А сказка, сказка будет впереди.
Впрочем, дорогу я описал весьма кратко и с большими пробелами. Не сказал, что свердловская тюрьма расположена как раз напротив кладбища, а пересылка в Новосибирске была уже почти лагерного типа. Там впервые в прогулочном дворе мне попались карандашные арабские письмена. Там мне впервые побрили усы.
Впрочем, чтобы как-то компенсировать пробелы, я повеселю читателя, забежав года на четыре вперед. Во всех столыпинских вагонах XIX и XX веков так ли, сяк ли можно было сквозь решетку и коридорные окна видеть, как выразился какой-то персонаж Чехова, «проезжаемую» местность. Степь или таежные дали, крепкие сибирские срубы, резные ворота или странный городок с названием Биробиджан. Отвратительнейшие неудобства «путешествия» не по своей воле в столыпинском вагоне все-таки не отнимали полностью главного, ради чего человек вообще путешествует, — он путешествует, чтобы видеть новые места, города, реки, горы, рассветы, сумерки, закаты.
Однако конструкторы столыпинских вагонов начала 50-х годов отняли у бедных заключенных и эту последнюю радость. Все окна и окошки новых столыпинских вагонов были снабжены прекрасно пропускающими свет… матовыми стеклами. Когда меня в декабре 1953 года везли на переследствие в Воронеж и я попал в такой вагон, я был просто в отчаянии. Не только не было видно заоконной местности, нельзя было даже понять, в какую сторону идет поезд. И подумалось мне: «Господи! Неужели нормальный человек может додуматься до такого садизма?…»
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ В ТАЙШЕТЕ
Мы ехали долго и скоро.
Вдруг поезд, как вкопанный,
Стал.
Вокруг — только лес
да болота.
Вот здесь будем строить
канал.

(Из песни)
Эпиграф, может быть, и не самый удачный, но все-таки подходящий, ибо ехали мы действительно долго и с довольно большой скоростью.
И вдруг столыпинский наш вагон отцепили и повезли куда-то на запасные пути, на миг мелькнуло серое здание вокзала с черными буквами по белому полю: «Тайшет». Название было настолько неведомое и странное, что в первое мгновение прочиталось оно как «Ташкент». Но это был — увы! — не Ташкент.
Вагон почти вплотную подогнали к довольно просторному дощатому загону. Возле него вагон наш, «как вкопанный, стал». Было ясно, что приехали мы уже на место. Загон был необычен своими высокими стенами. Они были высотою метра в четыре. И это была не случайность. Такая высота понадобилась для того, чтобы пассажирам транссибирских экспрессов не попадались на глаза заключенные. И знаменитая Тайшетская озерлаговская пересылка была примерно так же огорожена. Снаружи, особенно со стороны железной дороги, — высокий, гладкий сосновый забор. И вышек нет над забором. Вышки — невысокие — были расположены внутри — в углах дощатой ограды. И колючка, и пулеметы, и прожекторы — все было внутри. Что подумает проезжающий мимо в скором поезде человек? Неинтересный забор какого-то склада. Про лагерь не подумает. Насыпи там, на этом участке магистрали, возле пересылки, нет. Там скорее даже небольшая выемка. Так что даже крыши бараков проезжающий не увидит.
Когда выходили из вагонов (их оказалось два), видно было во все стороны тайга, тайга, тайга… Да. «Вокруг — только лес да болота». Все как в невесёлой песне строителей Беломорско-Балтийского канала.
В загоне уже были женщины из первого вагона. Их было около тридцати, и у каждой на руках — грудной ребенок. Младенцы плакали на общем для всех народов младенческом языке, а женщины (совсем молодые, лет по двадцать) говорили между собою на языке певучем и красивом, и неожиданно — почти совершенно понятном. Боже мой! Да ведь они, наверное, с Западной Украины! — догадался я. Их-то за что забрали, женщин с грудными младенцами? Я подошел к ним, поздоровался и заговорил на том украинском языке, на котором говорил в детстве в Подгорном Святый боже! — как же они были обрадованы! И как мне сейчас хочется писать о них по-украински! Но ведь не принято в одном произведении смешивать два разных языка. Женщины прекрасно понимали меня, и дорого, и радостно было им, что встретился мужчина-украинец, хай не з ЗахiдноY, а з ВеликоУ УкраиYни.
Из разговора выяснилось, что юные женщины с младенцами на руках — жены еще не сложивших оружие бандеровцев. И что приговорены они всего лишь к бессрочной ссылке в глухие районы Сибири. Но суд постановил доставить их на место ссылки под конвоем, строгим этапным порядком.
Все они были почему-то в белых косынках.
Построили нас по пятеркам. Впереди — женщины. Шесть или семь пятерок. А в следующей за ними пятерка шел я — вторым слева. Я впервые за все свое путешествие шел без наручников. Обычно мне их надевали при любых переходах — из тюрьмы в вагон, из вагона в тюрьму или в воронок. В воронке наручников с меня не снимали… Забыли сейчас, наверное, надеть…
Пока я об этом размышлял, догремел голос, произносивший обычное, давно надоевшее:
— …из колонны не выходить! Шаг влево, шаг вправо считается побегом! Конвой применяет оружие без предупреждения! Шагом марш!
Конвойных было шестеро. Двое шли впереди, двое по бокам, двое позади. Пятеро с автоматами. Шестой — начальник конвоя — с пистолетом и собакой.
Вели нас пустыми, немощеными, грязными после дождя улицами. Но было тепло, и светило солнце. Городок был серый, весь деревянный. Серые от ветхости и дождей домишки и заборы. Слева виднелось что-то похожее на небольшой заводик. Пахло сухим и мокрым деревом, смолою, креозотом. Справа, не видимые нам за домами, грохотали поезда. И со всех сторон, по всему окоему, были густые зеленые, голубые и дымчатые синие дали — тайга. Тайга как бы хотела показать, как ничтожен в сравнении с нею этот (как его?) городишко Тайшет. Я чуть позднее там, на пересылке, написал стихотворение, которое начиналось строфою:
Среди сопок Восточной Сибири,
Где жилья человечьего нет,
Затерялся в неведомой шири
Небольшой городишко Тайшет…
Улица стала узкой. Одна из женщин впереди нас, обходя лужу, споткнулась и упала, выронила ребенка. Строй смешался. Я и низкорослый чернявый сосед мой слева помогли женщине подняться. Я подал ей запеленутого ребенка. Он моргал синими глазками и не плакал. И с интересом смотрел на меня.
Шедший слева и чуть позади нас конвоир, белесый дылда с тупым веснушчатым лицом, заорал:
— Не спотыкаться! Не падать! Какого… падаешь, сука!
Конвоир догнал нас (строй уже тронулся) и неожиданно ударил женщину прикладом автомата в спину чуть ниже шеи. Женщина снова упала. Я подхватил ребенка и вдруг услышал гневный картавый возглас своего чернявого соседа:
— Мерзавец! Как ты смеешь женщину бить! Подонок! Ты лучше меня ударь, сволочь! На, бей меня, стреляй в меня!
Картавый рванул на груди лагерный свой серый, тонкий, застиранный китель и нательную рубаху и пошел на конвоира.
— Я тебе сейчас, сучий потрох, на намять глаза выколю! Женщину беззащитную бьешь, падла!…
Я держал в правой руке младенца, а левой вцепился в Картавого:
— Не выходи из строя — он тебя убьет!
— Ни хрена не убьет — не успеет, у него затвор не взведен! Я его раньше убью!
С хвоста колонны к нам бежал, хлюпая по лужам, начальник конвоя и, стреляя в воздух из пистолета, неистово орал:
— Стреляй! Стреляй,…вологодский лапоть! Взведи затвор и нажми на спуск! Он же вышел из строя! Он напал на тебя! Приказываю: стреляй — или я сам тебя сейчас пристрелю! Рядовой Сидоров! Выполняйте приказ!…
Картавый все шел на солдата, а тот прижался спиною к серому забору. В глазах его был ужас. И руки его дрожали мелкой, гадкой дрожью вместе с автоматом. Он просто не понимал, что такое делается, он никогда не видел и не слышал подобного: безоружный человек шел грудью на направленный в него автомат. Солдат оцепенел от страха. Если бы он начал стрелять (а он выпустил бы со страху все 72 пули одной очередью), я, как и Картавый, как и многие другие, был бы убит — я стоял почти рядом, чуть позади Картавого.
Картавый, видя, что начальник конвоя уже близко, смачно плюнул конвоиру в лицо и спокойно вошел в строй. Теперь его уже нельзя было застрелить.
Подбежавший запыхавшийся начальник конвоя приказал:
— Ложись! Всем заключенным — ложись!..
Заключенные упали, легли в жидкую грязь на дороге. Младенцы и женщины плакали. Лежали мы в грязи часа два — пока не прибежало на выстрелы лагерное и охранное начальство. Пока составлялся начальный протокол обо всем происшедшем Из разговоров я узнал, что Картавый — тяжеловозник (т е. имеет предельно высокий срок заключения — 25 лет, ссылки — 5 лет и поражение в правах на 5 лет). Лежа в жидкой тайшетской грязи, мы и познакомились кратко. Он сказал мне, что зовут его Фернандо-Рафаэль, но можно звать Федор или Федя, что родился он в 1925 году и мальчиком был привезен в Москву после поражения республиканцев во время гражданской войны в Испании.
Когда нас, наконец, привели к воротам пересылки, впустили внутрь по счету и стали выкликать по фамилиям, я был удивлен обилием тяжелейших статей, по которым был осужден мой новый знакомый. Старший надзиратель открыл его личное дело и с трудом прочитал его первую трудную фамилию по складам:
— Пе-ла-и-о?
Фернандо вышел из строя и бодро продолжил:
— Пелаио, Фернандо-Рафаэль! 1925 года рождения. Он же Смирнов, он же Емельянов, он же Степапюк, он же…
— Ладно! Хватит! Говори статьи!
Фернандо без запинок стал называть статьи Уголовного кодекса РСФСР, по которым он был осужден. Смысл статей он в своей «молитве», естественно, не объяснял — они всем были известны, — но я для читателя разъясню в скобках: 58-1-а (измена Родине гражданским лицом), 58-8 (террор), 58-14 (саботаж), 59-3 (вооруженный бандитизм). Указ «два-два» (хищение государственной собственности). Далее он стал называть более легкие статьи: за подделку документов, побег из ссылки, переход границы и т. п. Здесь старший надзиратель прервал его:
— Хватит! Срок?
— Двадцать пять.
— В наручники его и в БУР! В пятый угол! Статьи были чудовищные.
Когда очередь дошла до меня, я выпалил свою «молитву»:
— …он же Раевский. 1930 года рождения. 19-58-8, 58-10-1-я часть, 58-11. Особое совещание. 10 лет.
— Почему тебя в наручниках положено водить?
— Ей-богу, не знаю!
— Почему он без наручников? — взревел старшина уже не на меня. — В БУР его тоже, в пятый угол…
В БУРе (а на Тайшетской пересылке Озерного лагеря БУР был теплый, рубленый, деревянный) Фернандо рассказал мне историю своей жизни и своих приключений.
Первый свой срок Фернандо получил, по его словам, за какое-то мелкое несогласие с Программой испанского комсомола. Собрание (конференция или съезд) проходило в Москве. Фернандо взяли наутро после выступления. Судило его Особое совещание. 5 лет по ст. 58-10 УК РСФСР. И загудел он в Сибирь.
В Фернандо жила неукротимая жажда свободы. Отбыв пятерку в лагере (1943-1948), он бежал из ссылки, пытался перейти государственную границу. Все эти вольные порывы, включавшие угон автомашины, перестрелку с пограничниками и т. п., и отразились в его формуляре тяжелыми статьями. А человек он был незаурядный.
В БУРе, в большой камере, мы с Фернандо жили три дня. Обошлось почему то без пятого угла. Спали на теплом сосновом полу. Постель — брюки. Подушка — мешок с вещами. Одеяло — пиджак. Кормили нас хорошо — полным обедом. Заключенные, приносившие нам три раза в день пищу под небдительным надзором тюремщика, относились к нам почтительно Я ко всему происшедшему имел лишь косвенное отношение, это Фернандо пошел на автомат, но я был рядом с ним, и в БУР нас бросили вместе. И лагерная молва связала нас с Фернандо. Через три дня Фернандо куда-то выдернули с вещами (а у него вещей-то никаких не было) — наверное, на суд. А через несколько часов и меня выпустили — в жилую зону. Сам помощник нарядчика отвел меня в новый барак № 3, секция 2-я, прогнал кого-то с хорошего места у окна и сказал:
— Вот здесь пока будешь жить.
В бараке были не сплошные нары, а так называемые вагонки. Это деревянная, но сделанная без единого гвоздя четырехместная кровать. На одном каркасе четыре спальных места — два внизу, два наверху. Соломенный матрац, соломенная подушка с наволочкой и простыней, с одеялом. Райская жизнь! Ко мне приходили многие — познакомиться. Большинство заключенных были еще в своей вольной одежде. Пришел венгр Иштван фамилию его я, к сожалению, забыл. Он работал на сельхозе, в сельхозной бригаде, и каждый вечер приносил мне несколько вареных, рассыпчатых вкусных картошин. Очень хороший, добрый был человек. Он давно уже был в лагерях — еще с плена, с войны.
На пересылках лагерного типа принято было искать друзей, подельников, земляков да и просто людей своей национальности. Однажды пришел пожилой уже человек лет пятидесяти пяти. Спросил:
— Воронежских нету? Кто есть из Воронежа? Я отозвался. Он подошел ко мне.
— Вы из самого города?
— Да, из города.
Человек опечалился и хотел было уже уходить, когда я сказал:
— Я сам родился в городе, но отец мой — из села Монастырщина Богучарского района. Человек заволновался.
— Фамилия-то какая у тебя?
— Жигулин по отцу.
— А звать? Отчество какое?
— Анатолий Владимирович.
— Да ведь ты, наверное, Володьки Жигулина сын?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я