Брал кабину тут, недорого 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Например, лгать, что там, наверху, кто-то есть; или по-другому, на более современный лад — что человеческие ценности абсолютны и что Бог — это нация, или партия, или человечество в целом. Наверняка, убежденно подумал Проптер, наверняка для таких людей что-нибудь да можно сделать. Вначале, услышав от него о цепи причин и следствий и о переплетении взаимосвязей, канзасец просто возмутился — возмутился так, словно ему нанесли личное оскорбление. Но затем, увидев, что его ни в чем не упрекают, ничего не пытаются ему навязать, он начал проявлять интерес, начал понимать, что какое-то зерно в этом есть. Мало-помалу его, наверное, можно научить мыслить чуть более реалистично — хотя бы о том, как устроена повседневная жизнь, о внешнем мире явлений. А если это получится, то для него, наверное, будет не такой уж непреодолимой трудностью научиться мыслить чуть-чуть реалистичнее и о самом себе, понять, что его драгоценное "я" — всего лишь выдумка, что-то вроде кошмара, страшно перевозбужденное ничто, способное, если это возбуждение уляжется, исполниться Бога — Бога, мыслимого и ощущаемого как нечто большее, чем индивидуальное сознание, как свободная мощь, чистое делание, бытие, удаленное от… Вернувшись таким образом к исходной точке, Протер вдруг как бы заново увидел весь длинный, извилистый, бестолковый путь, проделанный им ради ее достижения. Он пришел на эту скамью под эвкалиптом, чтобы сосредоточиться, чтобы на какое-то время ощутить за с своими личными мыслями и чувствами присутствие того, иного сознания, той свободной, чистой мощи, превышающей его собственную. Он пришел ради этого; но стоило ему потерять бдительность, как воспоминания отыскали лазейку; принялись, облачко за облачком, наплывать размышления — они поднимались, словно морские птицы с гнездовья, и застили солнце. Жизнь индивидуальности есть рабство; и индивидуальное начало в человеке будет бороться за это рабство с бесконечной изобретательностью и самым изощренным коварством, Платой за свободу, является постоянная бдительность, а он оказался не на высоте. И дело тут, подумал он уныло, вовсе не в том, что дух бодр, а плоть немощна. Это совершенно неправильное противопоставление. Дух-то всегда бодр; а вот личность, которую образует сознание вкупе с телом, желает оставаться косной — но личность, между тем отнюдь не немощна, а необычайно сильна.
Он опять поглядел на горы, на бледное небо, просвечивающее сквозь листву, на стволы эвкалиптов, окрашенные сумерками в мягкие коричневато-розовые, лиловые, серые тона; потом закрыл глаза.
«Ничто, объятое Богом, нуждающееся в Боге, способное принять Бога и исполниться Им, если человек пожелает того. А что есть Бог? Бытие, удаленное от всякой твари, свободная мощь, чистое делание». Его сосредоточенность постепенно переставала быть волевым актом, намеренным отторжением назойливого роя мыслей, чувств и желаний. Ибо мало-помалу эти мысли, желания и чувства оседали, точно муть в кувшине с водой, и по мере их оседания сосредоточенность плавно переходила в нечто вроде спокойного, ничем не понуждаемого созерцания, одновременно пристального и безмятежного, чуткого и пассивного, — созерцания, объектом которого служили мысленно произнесенные слова, но вместе с ними и то, что их окружало. Но тем, что окружало эти слова, и было само созерцание; ибо сосредоточенность, которая превратилась сейчас в не требующее усилий созерцание, — чем и являлась она, как не одной из сторон, частичным проявлением того безличного, ничем не потревоженного сознания, куда были обронены и теперь тихо опускались эти слова? И чем глубже опускались они, провожаемые внимательным созерцанием в его собственные бездны, тем более проступал их новый смысл — и перемена эта касалась не подразумеваемых под словами сущностей, а скорее способа их постижения, который из интеллектуального по преимуществу стал интуитивным и прямым; так что природа человека в его потенциальности и Бога в актуальности постигались как бы благодаря чувственному переживанию, путем непосредственной причастности.
И его существо, это вечно хлопочущее ничто, словно преобразилось в открытый резервуар, готовый принять в себя мир и чистоту, отрешение от житейской суеты и страстей, блаженную свободу от индивидуальности…
Звук приближающихся шагов заставил его открыть глаза. По дорожке, ведущей к скамье под эвкалиптами, шли Питер Бун и тот англичанин, с которым он ехал в машине. Проптер поднял руку и улыбнулся в знак приветствия. Ему нравился юный Пит. Тут были налицо и врожденный ум, и врожденная доброта; были восприимчивость, бескорыстие и непроизвольное благородство душевных движений и отклика на все происходящее. Чудесные, замечательные свойства! Жаль только, что сами по себе, не руководимые знанием об истинной природе вещей, они пока были бессильны служить добру, абсолютно не способны привести к тому, что разумный человек мог бы назвать спасением. Чистое золото, но все еще в виде руды, невыплавленное, необработанное. Возможно, когда-нибудь мальчик и научится использовать свое золото. Но сначала ему надо захотеть научиться тому — а вдобавок захотеть отучиться от множества вещей, которые сейчас кажутся ему самоочевидными и правильными. А это будет тяжело — хотя и по другим причинам, но так же тяжело, как для того несчастного канзасца.
— Привет, Пит, — окликнул он. — Иди, посиди со мной. Ты и мистера Пордиджа привел; это славно. — Он подвинулся на середину скамейки, чтобы они могли усесться по обе стороны от него. — Ну как, познакомились с Людоедом? — спросил он Джереми, кивая на виднеющийся впереди замок.
Джереми сделал кислую мину и кивнул.
— Я не забыл прозвища, которым его наградили в школе, — промолвил он. — Это мне и правда немного помогло.
— Бедняга Джо, — сказал Проптер. — Люди почемуто считают, что толстяки должны быть этакими счастливчиками. Но кому же нравится вечно выслушивать насмешки? Жизнерадостный вид, который они иногда на себя напускают, и их подшучивание над собой — все это делается лишь ради алиби и для профилактики. Высмеивание собственных недостатков служит им прививкой, которая позволяет не так болезненно переносить чужие издевательства.
Джереми улыбнулся. Уж насчет этого-то он знал все.
— Помогает выходить из неловкого положения, — сказал он.
Проптер кивнул.
— Но, к несчастью, — произнес он, — за Джо такой привычки никогда не водилось. Джо был из той породы толстяков, что вечно выпендриваются. Из породы драчунов. Из породы задир и любителей покомандовать. Из породы хвастунов и выскочек. Из тех, что покупают себе популярность, угощая девчонок мороженым, даже если для этого приходится тайком заглядывать в бабушкин кошелек. Из тех, кто продолжает воровать, даже если его поймают, отлупят и убедят, что теперь ему прямая дорога в ад. Бедняга Джо, он всю жизнь был представителем именно этой разновидности толстяков. — Он снова махнул в сторону замка. — Это его памятник ущербному гипофизу. Кстати, о гипофизах, — продолжал он, поворачиваясь к Питу, — как продвигается твоя работа?
Сидя под эвкалиптом, Пит мрачно размышлял о Вирджинии — он в сотый раз пытался понять, почему она их бросила, сообразить, не обиделась ли она на него за что-нибудь, действительно ли она так устала, или, может быть, есть какая-то другая причина. Но при упоминании о работе юноша поднял голову, и лицо его просветлело.
— Все идет просто здорово, — ответил он и торопливо, азартно, мешая жаргонные словечки и научные термины, что довольно странно воспринималось на слух, рассказал Проптеру о результатах, которых они уже добились на мышах и, похоже, вот-вот добьются на бабуинах и собаках.
— А если все получится, — спросил Проптер, — что тогда будет с вашими собаками?
— Мы продлим им жизнь! — торжествующе ответил Пит.
— Нет-нет, это-то мне понятно, — сказал его собеседник. — Я имел в виду другое. Ведь собака — это как бы недоразвитый волк. Она больше похожа на зародыш волка, чем на взрослую особь, верно?
Пит кивнул.
— Другими словами, — продолжал Проптер, — это кроткое, послушное животное, поскольку оно не успело одичать. Не в этом ли видят один из механизмов эволюции?
Пит снова кивнул.
— Существует как бы такое гормональное равновесие, — пояснил он. — Потом происходит мутация и нарушает его. У вас получается новое равновесие, а оно, оказывается, замедляет скорость развития. Вы растете; но делаете это так медленно, что успеваете умереть, прежде чем перестанете быть зародышем вашего прадедушки.
— Точно, — сказал Проптер. — И что же случится, если удлинить жизнь животному, проделавшему такой эволюционный путь?
Пит рассмеялся и пожал плечами.
— Придется чуток потерпеть, тогда увидим, — ответил он.
— Пожалуй, будет малоприятно, — сказал Протер, — если ваши собаки в процессе роста начнут деградировать.
Пит опять жизнерадостно рассмеялся.
— Представьте только, как старушки драпанут от своих любимых мопсов, — сказал он.
Проптер как-то странно поглядел на Пита и некоторое время молчал, словно ожидая от него дальнейших комментариев. Однако других комментариев не последовало.
— Что ж, меня радует твой оптимизм, — сказал он. Затем повернулся к Джереми. — Ведь, если я не ошибаюсь, мистер Пордидж, — ведь пороков своих не оставишь, коли в обхвате прибавишь?
— Иль, с дуб высотою, лет триста стоймя простоишь, — подхватил Джереми, улыбаясь от удовольствия, которое всегда вызывала у него кстати приведенная цитата.
— Что бы мы делали, если бы прожили до трехсот лет? — размышлял вслух Проптер. — Вы полагаете, что по-прежнему были бы ученым и джентльменом?
Джереми кашлянул и похлопал себя по лысине.
— Джентльменом-то наверняка перестал бы быть, — ответил он. — Уже сейчас, слава Богу, перестаю.
— Ну а ученый держался бы до конца?
— Что ж, ведь книг в Британском музее — читать не перечитать.
— А ты, Пит? — сказал Проптер. — По-прежнему будешь заниматься научными исследованиями?
— Почему бы и нет? Что же может помешать заниматься этим хоть целую вечность? — горячо ответил юноша.
— Целую вечность? — повторил Проптер. — А тебе не кажется, что это может немного надоесть? Опыт за опытом. Или книга за книгой, — добавил он, адресуясь к Джереми. — В общем, одна чепуховина за другой. Тебе не кажется, что это начнет слегка угнетать?
— Не понимаю почему, — сказал Пит.
— Значит, время тебе не докучает?
Пит покачал головой:
— С чего бы это?
— А отчего же нет? — сказал Проптер, глядя на него с ласковой симпатией. — Время ведь, знаешь ли, весьма неприятная штука.
— Это только если боишься смерти или старости.
— Да нет, — не согласился Проптер, — даже если не боишься. Оно кошмарно по сути своей — так сказать, по своей внутренней природе.
— По внутренней? — Пит озадаченно поглядел на него. — Не понимаю я этого, — сказал он. — По внутренней природе?
— Если брать его в форме настоящего, тогда это, конечно, кошмар, — вмешался Джереми: — Но если оно оказывается перед вами в виде ископаемого — ну, например, как бумаги Хоберков… — он не закончил.
— О да, вполне безобидно, — согласился Проптер с невысказанным выводом. — Но вообще-то история — вещь нереальная. Прошедшее время представляет собой всего лишь зло на расстоянии; да и само изучение прошлого есть, разумеется, временной процесс. Коллекционирование осколков окаменелого зла не может быть более чем эрзацем, заменой непосредственного переживания вечности. — Он с интересом глянул на Пита, пытаясь угадать, какой отклик найдут в нем эти слова. Так сразу окунуться в самую суть, начать с самого главного, с сердцевины тайны — это, конечно, рискованно; естъ опасность вызвать в ответ лишь недоумение, а то и раздраженное неприятие. Пит, пожалуй что, склонялся к первому, но его недоумение, видимо, подогревалось любопытством; ему явно хотелось разобраться, в чем же тут дело.
Джереми тем временем почувствовал, что беседа принимает весьма нежелательный оборот.
— О чем мы, собственно, толкуем? — кисло спросил он. — О Новом Иерусалиме, что ли?
Проптер добродушно улыбнулся ему.
— Не волнуйтесь, — ответил он. — Об арфах и херувимах я не скажу ни слова.
— И на том спасибо, — пробормотал Джереми.
— Мне никогда не доставляли удовольствия бессмысленные разговоры, — продолжал Проптер. — Я стараюсь употреблять лишь слова, имеющие какое-то отношение к фактам. Поэтому меня и интересует вечность — вечность психологическая. Ведь это факт.
— Для вас — возможно, — сказал Джереми, своим тоном ясно давая понять, что более цивилизованные люди не страдают подобными галлюцинациями.
— Не только для меня. В этом может убедиться всякий, кто выполнит необходимые условия.
— И зачем же человеку выполнять эти условия?
— А зачем люди едут в Афины и глядят на Парфенон? Затем, что дело того cтоbт. Вот так же и с вечностью. Опыт переживания вневременного блага стоит любых трудов, связанных с приобретением этого опыта.
— Вневременное благо, — неприязненно повторил Джереми. — Не понимаю, что это значит.
— И неудивительно, — сказал Проптер. — Ведь вы так толком и не поймете, что значит «Парфенон», пока не увидите его воочию.
— Да, но я по крайней мере видел Парфенон на фотографиях; я читал его описания.
— Описания вневременного блага вы тоже читали, — ответил Проптер. — И не раз. Ими полны все книги по философии и религии. Читать-то вы их читали, а вот билета в Афины купить так и не удосужились.
Погрузившись в негодующее молчание, Джереми вынужден был признать, что его собеседник прав. И эта чужая правота вызвала у него еще большую, чем прежде, неприязнь ко всему разговору.
— Ну, а время, — объяснял Проптер Питу, — что это, в русле наших рассуждений, как не та среда, где зло распространяется, не та стихия, в которой зло живет и вне которой — умирает? А на самом деле оно больше, чем просто стихия зла, больше, чем его родная среда. Если ты зайдешь в своем анализе достаточно далеко, то выяснится, что время-то как раз и есть зло. Одно из проявлений его глубинной сути.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я