https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/so-svetodiodnoj-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Бульдозер тонул! Это Аксаут увидел сам, собственными глазами! Он представить себе не мог, что стосильный бульдозер может так тонуть в снегу, может породить сравнение с годовалым ребенком! Где-то в глубине снегов грозно вращалась его нижняя гусеница, дергая огромную машину, с саней сыпались в снег доски, какие-то старые бревна, вокруг ревели люди, беспомощные, как трава. Но в кабине бульдозера бился парень без шапки, и за проломанным обледенелым стеклом пылала его прикушенная папироса. Парень рвал рычаги, как руки борца. Трактор медленно наконец стал пятиться назад. Он волок громадную гору снега. Казалось, он сейчас поднатужится и к чертовой матери сдвинет все эти снега, весь этот завьюженный пейзаж, всю эту «плоскую вершину, покрытую травой». По-звериному завыли перевертывающиеся сани. Снежная гора, которую толкал бульдозер, стала почему-то оседать.
– Стой!! – заорал Зайчук. – Стой, черт!!
Бесполезно. Бульдозерист не слышал. Зайчук подпрыгнул на месте; как озверелый бросился вперед. Он вскочил на крепление бульдозерного ножа, оттуда – на вращающуюся гусеницу и ворвался в кабину. Двигатель смолк. Гусеница остановилась в воздухе, и с нее упал кусок снега.
Оступись Зайчук – быть бы ему под гусеницей. Опоздай на полминуты – бульдозер съехал бы в пропасть.

* * *
Нагни голову и иди. Видишь, это ведь не так страшно. Рядом с тобой идут люди. Нагни голову и иди. Люди же нагнули головы и идут. Как будто планета ощетинилась иголками людей против этого ветра. И не стесняйся – закрой шарфом лицо. Оставь только глаза. Пусть они смотрят. Запоминай. Сзади тебя подпирают светом трактора. На них ехать уже нельзя – холодно. Иди вперед. Шагай перед такторами, веди их, этих глупых мастодонтов, по своему следу. Так было всегда – сначала шел ты, потом шел взрыв, потом шел бульдозер. Шагай, тяни на своем плече дорогу…
Только один раз за весь тяжкий пеший путь Аксаут, содрогаясь под ударами ветра, стянул примерзший к капюшону шарф и спросил Зайчука:
– Это что, тоже «дует»?
– Да! – крикнул Зайчук.

* * *
– Ну что еще у нас интересного? Вот собака наша. Кличка – Чомбе. Телевизор из Мурманска – исправно работает. Можно здесь вот под снегом балет посмотреть. И балерин. Ну, а чай будем пить позже. В зависимости от вашего поведения.
Совершенно голый Аксаут – вся его одежда, вплоть до майки, сушилась над большим «козлом» (электрической спиралью, накрученной на асбестовую трубу) – сидел на койке в итээровском «закутке». Он не мог себе представить, что сам он вот в таком виде, эти ребята, играющие в карты, спящие, разливающие чай, этот телевизор, эта крыша – все это находится под снегом. Но он точно помнил, что Зайчук подвел его к какой-то дыре в снегу. Аксаут прыгнул в нее, проехал в снежном тоннеле, ногами уперся в бревно. Руками, на ощупь – раз, раз – слуховое окно. Чердак. С чердака по лесенке – вот сюда, в общежитие, где в ужаснейшей жаре с его шубы финским ножом скололи лед, расстегнули пуговицы, и какие-то веселые ребята в тельняшках успели рассказать два решительно неизвестных в Москве анекдота. Совершенно преобразившийся Зайчук расхаживал меж двухэтажных нар в голубом олимпийском костюме и в новеньких чешских кедах.
– Олег! Где Олег? Дрыхнет, конечно. Эй, ты молодой специалист, пропащие народные деньги! Держи, я тебе все синьки привез, всю документацию! – Со второго этажа свесилась заспанная физиономия. – Еще раз заявляю: пустишь буровой станок – я тебе памятник из апатита поставлю! А если будешь работать как Тарасенко, ходить в замасленной шубе для показухи – я тебя на берег спишу!
– Пошел ты! – сказала физиономия. – Дай синьки.
– Сеня! – буйствовал Зайчук. – Сеня! Ты свою бороду сбрей – я тебе это официально заявляю, как начальник плато! На тебя уже жена рапорт в управление написала, что ребенок не признает отца с бородой и называет его дядей. Я тебе посылочку очень любопытную от жены привез – два комплекта бритвы «Балтика». Капитальная бритва, должен я сказать! И бреет!
Одного он толкал в грудь, с другим здоровался, третьего расталкивал на нарах. Он был как почтальон в казарме после долгих учений. Потом он стал дозваниваться в какую-то снежную службу. Наконец ему ответили.
– Как там пурга?! – кричал он в трубку.
– Сделаем, – солидно ответил ему кто-то.
– Леня, – смеялся Зайчук, – я тебя прошу об обратном.
– Харч не тот, – грустно отвечал Леня.
С чердака спустился человек, и от его белой фигуры, как от паровоза, шел пар. Зайчук тут же подскочил к нему.
– Как там, утихает?
– Да, – сказал человек, – утихает. Малая. Большая начинается.
Аксаут, завернутый в одеяло, смотрел на людей, хлебал чай, и в глазах у него двумя озерами стояло счастье…
– Я попал на плато по блату, – сказал Зайчук уже одевшемуся во все сухое и причесанному Аксауту.
Тот, проскрипев полчаса зубами в поисках хоть одной подходящей строки, ничего не извлек из своей свежевысохшей головы и с горя решил хотя бы проинтервьюировать Зайчука. Аксаут просто не знал, как писать стихи. Иногда по утрам он шел по улице и ахал. Весь континент поэзии, все его тайные долины и заветные кущи открывались Аксауту словно увиденные с самолета. Но видения были коротки, аксаутский самолет снова попадал в облака меж туманных занавесей, в которых смутно различались то куски леса, то какие-то побережья великого континента поэзии. А может быть, и не поэзии уже? Этого Аксаут не знал.
Чаще всего он выходил на берег своей поэтической реки, забрасывал невод, но приходил он, как говорится, «с одною тиной морскою». Впрочем, и за тину в тех редакциях, где печатался Аксаут, платили гонорары…
– На плато я попал по блату, – не спеша повествовал о себе Зайчук. – Многие ребята хотели попасть сюда, но я работал диспетчером комбината… Были связи.
– А что вас здесь привлекало?
– Мой отец – старый горный инженер. Когда я получил диплом, во время семейного вечера поэтому поводу он отозвал меня в ванную и сказал: «На свете есть много неоконченных дел. И это прекрасно – продолжать чьи-то усилия, тянуть лямку своего поколения, сознавая, что эта лямка начинается где-то в старой русской инженерии. Все мы бурлаки, и баржа, которую мы тянем, – это наша индустрия. И все же, если тебе когда-нибудь представится возможность начать дело с нулевой отметки, с первого кола, – иди туда, вбивай свой кол в жизнь, потому что каждый человек на свете должен иметь такое место, где он прошел первым…» Отец изрядно выпил – таких высоких слов я от него никогда не слышал. Но, может быть, он берег их и не трепал до какого-то поджидаемого дня. Не знаю. Во всяком случае, он попал в цель. И когда я впервые услышал про плато, я сразу вспомнил нашу ванную, отца… Потом были, конечно, и другие причины… Вы вот часто пользуетесь такси?
– Такси? – удивился Аксаут… Часто. А что?
– А вам приходилось буксовать в такси?
– Нет…
– А мне приходилось. Вроде впечатление езды – так? Мотор ревет, водитель скорость переключает, колеса крутятся, а стоим на месте. И счетчик – тик-тик. Стучит себе и считает. Двадцать пять лет. Проехали. Стоим. Двадцать девять на счетчике. Колеса крутятся. Стоим. Тридцать три – пора бы в иисус-христосовом возрасте что-нибудь и придумать. Нет, стоим. И жизнь вроде идет, все колеса ее крутятся – любовь, деньги, повышения по службе происходят, гости на праздники приходят с женами, а глянешь за окно – все тот же пейзаж. Что же делать? Одни кричат – едем, быстро мчимся, дух захватывает от такой езды! Вы только посмотрите, как крутятся колеса! Это они так кричат для того, чтобы себя обмануть. Потому что противно вылезать ночью из такси. Надо или толкать машину, или идти пешком. Другие говорят – да, да, стоим. Ну ничего, сейчас будет проезжать другая машина, мы быстренько в нее! Перекресток здесь оживленный. Посидим, подождем. А вот уж как только появится на горизонте такая машиночка, которая не буксует, мы в нее мигом. Дудки! Это тоже обман. Надо себе честно сказать – вылезай-ка, купец, из этой машины. Пора двигаться. Пора менять пейзаж. И, кроме тебя, его никто не сменит.
Аксаут, удивленный и обескураженный всем этим монологом, который к нему-то больше всего и относился, для вида что-то чиркал в записной книжке, все больше удаляясь в листах от телефонов случайных московских друзей…
Зазвонил телефон. Парень, дремавший на нарах, взял привычно трубку и удивительно громко стал отвечать: «Да, плато… плато». Потом он зажал микрофон трубки рукой и сказал:
– Ну все! Опять Чуприкова. Митя!
При этих словах все, кто находился в итээровском закутке, с раздражительными репликами и руганью почему-то стали подниматься с насиженных мест и, отпуская всякие остроумные словечки, исчезали за дверью. Зайчук сказал – пойдемте покурим, там. Хотя они оба курили все время здесь, и Аксаут не видел никаких причин, по которым он должен был курить там.
К телефону подошел сердитый парень, который грозно смотрел на всех покидавших закуток. В том числе и на Аксаута.
Аксаут быстренько собрал свои предметы и тоже вышел из комнаты.
– Подожди, – сказал за фанерной перегородкой в трубку Митя. – Сейчас все эти бандиты уберутся…
– Сделай погромче телевизор, – сказал Зайчук. Телевизор сделали погромче, и он сразу же взвопил: «Если радость на всех одна, на всех и беда одна».
Как ни старался Аскаут во все глаза глядеть фильм, одно ухо, обращенное к закутку, как локатор, ловило обрывки разговора.
– Ничего я этого не говорил… Даже и в мыслях такого не было. Да перестань ты, перестань… Я не могу громче… Да. Я говорю – да. Ну что значит «не слышу»? Да! Люблю! Мне тоже плохо слышно – это на подстанции там у них… Поживем первое время у Толика… Ну, у того, с которым я тебя в гастрономе знакомил… Нет. Никто. Я ж тебе говорил, что сухой закон у нас здесь… Ну, я не могу кричать на всю ивановскую… Да… А Сергей тебе больше не встречается? Смотри…
Аксаут просверливал взглядом экран, где какие-то люди плавали на кораблях. Другие ребята как каменные смотрели туда же. Только когда Митя взвопил: «Да пойми же ты, что это правда, правда, правда!! – близсидящий товарищ довернул громкость до предела. Кружки на дощатом столе задрожали от военно-морских возгласов. Все сидели молча. Все смотрели кино. И только.
Через полчаса, неслышный в этом безумном грохоте, к телевизору подошел Митя, убавил громкость и сказал:
– Все! – И поглядел в потолок.
Аксаут пыжился-пыжился и вспомнил, где он видел эти цыганские глаза – вчера верхом на сугробе. Итээровцы снова побрели в свой закуток – допивать уже явно остывший чай, доигрывать брошенную «пулю».
Ночь наступила тогда, когда об этом распорядился Зайчук. Он сказал: «Давайте, красавцы, баиньки укладываться. Кончен день забав, стреляй, мой маленький зуав. Завтра птички с утра запоют, петушок, в школу с ранцами пойдем…» Он разогнал шахматистов, доминошников, картежников, поругал какого-то Михалыча за то, что тот, наверно, «из солярки подливу делает», самолично потушил свет и устроился на нарах рядом с Аксаутом.
Так вот я и говорю – на плато различается пять состояний погоды. Первое: «Дует». Ну это вы видели – нормальная, культурная погода, ничего не происходит. Следующее состояние – «Малая». В смысле пурга. Используем барраж из веревок, работы не прекращаются, в одиночку не ходим. «Большая». К месту работы людей развозит только наш трехсотсильный ДЭТ. По возможности сокращается выход людей наверх. Докладываем в управление. «Капитальная». Запрещен выход из нашей кельи. Дорога закрыта. Не приказом, а просто так, фактически. Беспрерывно звонят снизу – жены и начальство. Сидим и ждем. И, наконец, погода под названием «хорошо». Такой погоды на плато вообще не бывает. Ни лето сюда не приходит, ни весна… – Без всякого видимого перехода Зайчук вдруг сильно захрапел, и с верхней нары сказали:
– Началось!
Аксаут ворочался в мешке, как минер в подкопе. Потом вообще отказался от мысли заснуть – достал папироску и курил, лежа на спине, разгоняя ладонью дым, чтобы не тревожить товарищей.
«Бездарь, бездарь, – ругал он себя, – бескрылый червяк! Люди-то, оказывается, живут, живут как люди! Вот что они тебе дают – веру, веру в то, что они люди!» Он вдруг вспомнил вечера у себя дома: гости, гости, разговоры, сплетни (это называлось «обменяемся информацией»), черное чудовище телефона, набитое бессмысленными разговорами. «К черту! – рычал на нарах Аксаут. – К черту всю эту жизнь!»
Никто не обличал Аксаута, никто не говорил ему никаких обидных слов, но он чувствовал себя виноватым, потому что рядом с ним существовала настоящая жизнь, которая, как думалось ему, выше его собственной.
Аксаут чувствовал, что сейчас он не заснет. Он безумно устал после всех приключений дня, но внутри черепной его коробки билось что-то, как отбойный молоток. Ему пришла странная мысль: если он сейчас заснет, то ничего в его жизни не изменится. Все останется по-прежнему. Аксаут вылез из мешка, всунулся в зайчуковские валенки (впору они ему оказались и послужили во время дороги хорошо) и, стараясь идти потише и оттого с громом за все задевая, вышел из «закутка» в большую комнату. Там, оказывается, горел синий свет ночной лампочки, как в казарме. Аксаут сел на лавку, достал покоробленную (промокла сегодня) записную книжку, развернул чистый лист. Писать было не о чем. Он стал вспоминать события дня, словечки, выражения лиц, его память снова и снова проигрывала снеговой путь на плато, обезьянью фигурку Зайчука, прыгающую на гусеницу трактора, прикушенную папироску водителя, сердитого Митю и его «ну это ведь правда, правда!». Записалось несколько строчек, не очень плохих. В голове буйствовал отбойный молоток. Аксаут повеселел и раза два прошелся по комнате. Что-то подкатывалось к нему, какая-то важная тема или строка подкрадывалась сбоку, и надо было только притаиться в засаде и не спугнуть ее. Что-то Зайчук говорил… что-то такое… эдакое… На нижних нарах зашевелились, слез неясного обличья человек и, поглядев на Аксаута, задумчиво сказал:
– Грехи наши тяжкие!
«Господи, лишь бы не заговорил, лишь бы прошел мимо!
1 2 3


А-П

П-Я