https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/dlya-stiralnoj-mashiny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Лоренцо де Медичи, молодой тогда еще не суверен, только что сочинил свое стихотворение "Trionfo di Bacco ed Arianna" ["Триумф Вакха и Ариадны" (итал.)], и об этом уже заговорили во всех садах. Песни были тогда живые. Из темноты, что наполняет поэта, они всходили в голоса и бесстрашно отправлялись в них, словно в серебряных ладьях, в неизведанное. Поэт начинал песню, и все, кто ее пел, завершали ее. В "Trionfo", как почти во всех песнях того времени, прославляется жизнь, эта скрипка со сверкающими певучими струнами и вибрирующей тьмой под ними гулом крови. Ее строфы разной величины поднимаются к безудержному ликованию, но там, где оно уже перехватывает дыхание, каждый раз вступает короткий простой припев, который с головокружительной высоты склоняется вниз и словно бы закрывает глаза, напуганный бездной. Он звучит так:
Как юность цветущая радует глаз,
Но как она быстро уходит от нас!
Коль любишь веселье, будь весел сейчас:
Надежда обманет, так было не раз.
Удивительно ли, что всеми, кто пел эту песню, тотчас овладевала жажда утех и наслаждений и стремление взгромоздить их все на сегодняшний день единственный твердый утес, на котором только и имеет смысл что-либо отроить? Так, между прочим, можно объяснить обилие человеческих фигур на полотнах флорентийских художников, которые старались соединить в одной картине всех их властителей, дам и друзей, ведь писали тогда подолгу, и кто мог знать, будут ли они к следующей картине столь же молоды, своеобразны и дружны. Всего более этот дух не-терпения сказывался, конечно, у юношей. Самые блистательные из них сидели однажды после пирушки на террасе Палаццо Строцци и беседовали о карнавале, который вот-вот должен был начаться у церкви Санта Кроче. Несколько поодаль, в лоджии, стоял Палла дельи Альбицци со своим другом Томазо, художником. Было видно, что они со все возрастающим волнением спорили о чем-то, пока Томазо вдруг не воскликнул: "Этого ты не сделаешь, бьюсь об заклад, этого ты не сделаешь!" Все повернулись в их сторону. "О чем это вы?" - поинтересовался Гаэтано Строцци и с несколькими приятелями подошел ближе. Томазо пояснил: "Палла собирается на празднике пасть на колени перед Беатриче Альтикиери, этой гордячкой, и молить, чтобы она позволила ему поцеловать пыльный край ее платья". Все засмеялись, а Леонардо из дома Рикарди заметил: "Палла еще хорошенько об этом подумает; уж он-то знает, что самые красивые девушки приберегают для него такую улыбку, какой никому больше от них не добиться". И еще один юноша прибавил: "А Беатриче так молода, ее девичьи губы слишком еще жестки, чтобы улыбаться. Поэтому она кажется такой гордой". - "Нет, - вспылил Палла дельи Альбицци, - она на самом деле горда, ее молодость тут ни при чем! Она горда, как камень в руках Микеланджело, горда, как цветок на образе Марии, горда, как луч солнца, идущий сквозь диаманты..." Гаэтано Строцци прервал его строгим тоном: "А ты, Палла, ты сам разве не горд? Послушать тебя, так кажется, будто ты готов встать вместе с попрошайками, что собираются к вечерне во дворе Сантиссима Аннуциата и ждут, чтобы Беатриче, не взглянув на них, подала им сольдо". "Я сделаю и это тоже!" - крикнул Палла, сверкнув глазами, протиснулся, расталкивая друзей, к лестнице и убежал. Томазо хотел было броситься за ним, но Строцци удержал его. "Не нужно, - сказал он, - ему теперь лучше побыть одному, так он быстрее образумится". Вскоре молодые люди разошлись по окрестным садам.
В этот вечер, как и всегда, около двух десятков нищих ждали возле Сантиссима Аннуциата начала вечерни. Беатриче, знавшая всех их по именам, а временами даже заходившая в их убогие лачуги, что в Порто Сан Никколо, чтобы навестить их детей и больных, проходя на службу, всегда раздавала им мелкие серебряные монеты. На этот раз она немного задерживалась; уже отзвонили колокола, и только невесомые нити их звона висели еще, протянувшись от башни к башне, над сумерками. Бедняки все больше беспокоились - еще и потому, что какой-то новый, неизвестный нищий проскользнул в темноте в церковные ворота; ревнивцы хотели уже было прогнать его, когда водворе появилась юная девушка в черном, почти монашеском платье и, удерживаемая своей добротой, стала переходить от одного к другому, вынимая свои маленькие дары из кошеля, который несла за ней одна из сопровождающих ее дам. Нищие разом пали на колени, заголосили и потянулись к шлейфу незатейливого платья их благодетельницы, чтобы прикоснуться к нему своими сморщенными пальцами или поцеловать своими мокрыми трясущимися губами хотя бы последнюю его оборку. Беатриче не пропустила ни одного из них; все давно ей знакомые бедняки были сегодня в сборе. Но тут она заметила в тени под воротами еще одну, неизвестную фигуру в лохмотьях и испугалась. Всех ее бедняков она знала наперечет еще ребенком, и одаривать их стало для нее чем-то само собой разумеющимся, так же, как, скажем, погружать пальцы в мраморные чаши со святой водой, что стоят у входа в церковь. Но ей никогда не приходило в голову, что есть еще чужие нищие; и разве вправе, - думала она теперь в смятении, - подавать им тот, кто не заслужил их доверия хотя бы знанием об их нужде? Протянуть милостыню незнакомцу - разве не было бы это неслыханным высокомерием? - Взволнованная борьбой этих смутных чувств, девушка прошла мимо нового нищего, как будто не заметив его, и скрылась в прохладном полумраке под высокими сводами церкви. Но когда началась служба, молитвы не шли ей на ум. Ее охватил страх, что после вечерни она уже не найдет этого бедняка перед церковью и так ничего и не сделает, чтобы смягчить его нужду, тогда как близится ночь, которая усугубляет любую бедность, беспомощность и печаль. Она кивнула даме, у которой был кошель, и вместе с ней направилась к выходу. Двор тем временем опустел, но чужак все еще стоял там, прислонясь к колонне и словно бы прислушиваясь к песнопениям, доносившимся, казалось, не из церкви, а откуда-то издалека, быть может, с самого неба. Его лицо почти полностью скрывал капюшон, как это бывает у прокаженных, которые лишь тогда обнажают свои безобразные язвы, когда кто-то стоит поблизости от них и они рассчитывают, что отвращение и сострадание в равной мере выскажутся в их пользу. Беатриче помедлила. Она уже сама держала кошель в руках и видела, что в нем осталось лишь несколько мелких монет. Но решившись, она быстро шагнула к нищему и сказала колеблющимся, словно поющим голосом, не отрывая робкого взгляда от своих рук: "Не сердитесь, сударь... мне кажется... если я не обозналась, я перед Вами в долгу. Ваш отец, я думаю, это был он, сделал в нашем доме прекрасные перила, знаете, из кованого железа, которые украшают теперь нашу лестницу. А потом... зайдя в комнату, где он обычно работал... вот этот кошелек... должно быть... это он забыл его... конечно..." Но беспомощная ложь ее губ оказалась слишком тяжела для нее, так что она вдруг упала перед незнакомцем на колени. Она вложила парчовый кошель в его скрытые под плащом руки и прошептала: "Простите..."
Еще она почувствовала, что нищий весь дрожит. Потом Беатриче вместе с испуганной провожатой поспешила в церковь. Из открывшейся на мгновение двери донеслось короткое многоголосое ликование. История закончилась. Мессер Палла дельи Альбицци остался в своем рубище, Он роздал все свое имущество и, босой, с одним только посохом в руках, ушел из города. Потом он жил, кажется, где-то близ Субиако.
- Времена, времена, - сказал господин учитель. - Ну и что из всего этого следует? Он шел к тому, чтобы стать повесой, а случайно стад бродягой, отшельником. Сегодня, конечно, о нем никто и не вспоминает.
- Ну как же, - возразил я скромно, - его имя иногда называют в больших католических литаниях в ряду других заступников, ведь он стал святым.
Дети услышали и эту историю и утверждают, к негодованию господина учителя, что в ней тоже говорится о Господе Боге. Я и сам немного этому удивился, ведь я все-таки обещал господину учителю историю без Господа Бога. Но детям, конечно, виднее.
ИСТОРИЯ, РАССКАЗАННАЯ ТЕМНОТЕ
Я хотел надеть пальто и пойти к моему другу Эвальду. Но я забылся над одной книгой, между прочим, старой книгой, и наступил вечер, как в России наступает весна. Еще мгновение назад вся комната, до самых дальних уголков была светла, и вдруг все вещи сделали вид, будто никогда не знали ничего, кроме сумерек; повсюду распустились большие темные цветы, и блики затрепетали вокруг бархатистых чашечек, как на крылышках стрекоз. Больной, конечно, уже не сидел у окна. И я остался дома. Что же я хотел ему рассказать? Я этого уже не помнил. Но через некоторое время мне показалось, будто кто-то ждет от меня эту потерянную историю, может быть, какой-то одинокий человек, стоящий у окна далеко, в своей темной комнате, или, может быть, сама темнота, обнимающая его и меня и все вещи. Так получилось, что я начал рассказывать темноте. И она склонялась ко мне все ближе и ближе, так что я мог говорить все тише, как и должно быть в моей истории. Она произошла, между прочим, в наше время и начинается так:
"После долгого отсутствия доктор Георг Ласман возвращается на родину. Там у него всегда мало что было, а теперь в его родном городе жили только две его сестры, обе замужем и, по всей видимости, удачно: он ехал, чтобы повидать их после двенадцатилетней разлуки. Так думал он сам. Но ночью, когда в переполненном вагоне он не мог уснуть, ему стало ясно, что он едет, собственно, ради своего детства, в надежде отыскать в старых переулках что-нибудь - ворота, башню, фонтан, - которые оживят его радость или печаль, чтобы он снова мог узнать себя. Ведь в жизни о себе забываешь. И многое вспомнилось ему тогда: маленький дом на Генрих-гассе с блестящими дверными ручками и темными крашеными полами, тщательно оберегаемая мебель и почти благоговеющие перед ней его Дряхлые родители: мелькающие суматошные будни и выходные, напоминающие просторные залы; изредка гости, принимаемые со смехом и в замешательстве; расстроенный клавир, старый кенарь, унаследованный от кого-то стул, на котором невозможно было сидеть, именины, дядя, приезжавший из Гамбурга, кукольный театр, шарманка, стайка детей, и кто-то зовет: "Клара!" Доктор дремал.
Станция. Мимо окон снуют огоньки, и молоточек выслушивает на коду вскрикивающие колеса. И это звучит, словно: "Клара, Клара". "Клара, - думает очнувшийся доктор, - кто же это мог быть?" И тут же ему представляется лицо, детское лицо с гладкими белокурыми волосами. Вряд ли он смог бы его описать. Но он чувствует что-то тихое, беспомощное, преданное, видит хрупкие детские плечи, стянутые выцветшим платьицем, и додумывает лицо - и тут же понимает, что он не должен его додумывать. Теперь его нет: оно было - тогда. Так не без труда доктор Ласман вспоминает свою единственную подругу детства Клару. Пока его, десяти лет, не отдали в воспитательное заведение, он делил с нею все немногое (или, наоборот, многое?), что у него было. У Клары не было братьев и сестер, он, по сути дела, тоже рос один: его старшие сестры о нем не заботились. Но с тех пор он никогда не пытался о ней узнать. Почему же так получилось? Доктор откинулся на спинку. Ему вспомнилось еще, что она была смирный ребенок, и тогда он спросил себя, что могло с ней стать теперь? И тотчас испугался мысли о ее возможной смерти. Ужас охватил его в этом маленьком тесном купе; все, казалось, подтверждало это предположение: она была болезненный ребенок, в ее доме не все было благополучно, она часто плакала - конечно, она умерла. Доктор не мог больше этого вынести и, толкая спящих, протиснулся в коридор вагона. Там он открыл окно и стал смотреть наружу, в черноту с танцующими искрами. Это его успокоило. И вернувшись вскоре в купе, он, несмотря на неудобную постель, быстро уснул.
Встреча с обеими замужними сестрами не обошлась без заминок. Три человека забыли, как, несмотря на близкое родство, оставались они всегда далеки друг от друга и сначала пытались было держаться по-семейному. Но вскоре молчаливо согласились укрыться в надежном убежище непринужденной учтивости, которую общественная жизнь выработала для любых случаев.
Это было у младшей сестры, чей муж, фабрикант, носящий титул кайзеровского советника, весьма преуспевал; и это было за обедом, после десерта, когда доктор спросил:
- Скажи-ка, Софи, что стало с Кларой?
- С какой Кларой?
- Я не могу вспомнить ее фамилию. С маленькой Кларой, дочерью соседа, с которой я играл ребенком.
- А ты говоришь о Кларе Зельнер?
- Зельнер, правильно, Зельнер! Я только теперь вспомнил: старый Зельнер, это же был тот ужасный старик... Но что же с Кларой?
Сестра помедлила.
- Она вышла замуж. Между прочим, живет очень замкнуто.
- Да, - обронил господин советник, и его нож пробороздил со скрежетом тарелку, - совсем замкнуто.
- Ты ее тоже знаешь? - обратился доктор к шурину.
- Д-да-а, немного. Она ведь здесь довольно известна. Супруги переглянулись, как посвященные во что-то. Доктор понял, что им неприятно об этом говорить, и больше не расспрашивал.
Тем охотнее вернулся к этой теме господин советник за кофе, когда хозяйка оставила их вдвоем.
- Эта Клара? - спросил он с хитрой улыбкой, рассматривая пепел, падающий с его сигареты в серебряную пепельницу. - Она, должно быть, была тихим, но однако же отвратительным ребенком?
Доктор молчал. Господин советник доверительно наклонился к нему.
- Это была целая история! Ты разве не слышал?
- Но я же ни с кем об этом не говорил.
- Зачем говорить, - советник тонко улыбнулся. - Об этом можно было прочитать в газетах.
- О чем? - нервно спросил доктор. - Так вот, она унеслась от него, закусив удила. Фабрикант выдал это поразительное сообщение и теперь, за облаком дыма, тая от удовольствия, ожидал эффекта. Не дождавшись, сделал озабоченное лицо, выпрямился и начал, словно обидевшись, протокольным тоном:
- Хм. Ее выдали за советника по строительству Лера. Ты его уже не знаешь. Человек не старый, моих лет. Богат, очень порядочен, знаешь ли, в высшей степени порядочен. У нее не было ни гроша, к тому же, она некрасива, не получила воспитания и так далее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я