https://wodolei.ru/catalog/mebel/Am-Pm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Спокон веку были “разбойнички”… бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся…” (кстати, Бунин в избранном им для своего дневника заглавии перекликнулся — вероятно, не осознавая этого — с приведенными Пушкиным словами Пугачева: “Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство”). В полнейшем непонимании извечного русского “своеобразия” Бунин усматривает роковой просчет политиков: “Ключевский отмечает чрезвычайную “повторяемость” русской истории. К великому несчастию, на эту “ повторяемость” никто и ухом не вел. “Освободительное движение” творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом…” (там же, с. 113).
Став и свидетелем, и жертвой безудержного “русского бунта”, Бунин яростно проклинал его. Но как истинный художник, не могущий не видеть всей правды, он ясно высказался — как бы даже против своей воли — о сугубой “неоднозначности” (уж воспользуюсь популярным ныне словечком) этого бунта. Казалось бы, он резко разграничил два человеческих “типа”, отделив их даже этнически: “Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом Чудь и Меря” (как бы не желая целиком и полностью проклинать свою до боли любимую Русь, писатель едва ли хоть сколько-нибудь основательно пытается приписать бунтарскую инициативу “финской крови”…). Однако этот тезис тут же опровергается ходом бунинского размышления: “Но (смотрите:
Бунин неожиданно возражает этим “но” себе самому! — В.К.) и в том, и в другом (типе — В.К.) есть страшная переменчивость настроений, обликов, “шаткость”, как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: “из нас, как из дерева, — и дубина, и икона” — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев” (с. 62).
Выходит, тезис о “двух типах” неверен: за преподобным Сергием шли такие же русские люди, что и за отлученным от Церкви Емелькой, и “облик” русских людей зависит от исторических “обстоятельств” (а не от наличия двух “типов”). И в самом деле: заведомо неверно полагать, что в людях, шедших за Пугачевым, не было внутреннего единства с людьми, которые шли за преподобным Сергием… Бунин говорит о “шаткости”, о “переменчивости” народных настроений и обличий, но основа-то была все-таки та же…
Замечательно, что уже после цитированных дневниковых записей, в 1921 году, Бунин создал одно из чудеснейших своих творений — “Косцы”, — поистине непревзойденный гимн “русскому (конкретно — рязанскому, есенинскому…) мужику”, где все же упомянул и о том, что так его ужасало: “ — … а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством” (“гибельная” здесь совершенно точное слово).
Итак, в той беспредельной “воле”, которой возжаждал после распада государства и армии народ, было, если угодно, и нечто “богоносное” (вопреки мнению Гаккебуша-Горелова), — хотя весьма немногие идеологи обладали смелостью разглядеть это в “русском бунте”.
И все же сколько бы ни оспаривали финал созданной в январе 1918 года знаменитой поэмы Александра Блока, где впереди двенадцати “разбойников-апостолов” является не кто иной, как Христос, решение поэта по-своему незыблемо: “Я, — писал он 10 марта 1918 года, — только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь “Исуса Христа”…”.
Достаточно хорошо известно, что образ “русского бунта” в блоковской поэме многие воспринимали (и воспринимают сейчас) как образ большевизма. Это естественно вытекало из широко распространенного, но тем не менее безусловно ложного представления, согласно которому “русский бунт” XX века вообще отождествлялся с большевизмом (такое понимание присутствует, в частности, и в бунинских “Окаянных днях”, но смысл книги в целом никак не сводим к этому). На деле же — о чем еще будет подробно сказано — “русский бунт” был самым мощным и самым опасным врагом большевиков.
Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели — истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность “классового” и вообще чисто политического истолкования Революции. Нет сомнения, что классовые интересы играют очень весомую роль в истории (хотя многие нынешние влиятельные лица — главным образом, перевертыши типа тов. Яковлева, еще совсем недавно рьяно утверждавшие именно “классовые” представления об истории, — склонны теперь отрицать это). Но все же Революция — слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое никак нельзя втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки, и в этом одна из главных основ моих дальнейших рассуждении.
Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: “.. те, кто видят в “Двенадцати” политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой” (т. З . с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-большевиков, стала обвинять автора “Двенадцати” в восхвалении большевизма.
Между тем большевики воспринимали “Двенадцать” отнюдь не как нечто им близкое. Александр Блок засвидетельствовал, что сестра Л. Д. Троцкого и жена Л. Б. Каменева — О. Д. Каменева (в девичестве Бронштейн), после Октября “руководившая” театрами России, — уже 9 марта 1918 года (поэма была опубликована 3 марта) заявила жене поэта, актрисе Л. Д. Блок, которая тогда читала “Двенадцать” с эстрады: “Стихи Александра Александровича (“Двенадцать”) — очень талантливое, почти гениальное изображение действительности (то есть несет в себе истину. — В.К.)… но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся”.
Позднее, в 1922 году, Троцкий, также признавая, — вероятно, под давлением уже сложившегося в литературных кругах мнения, — что Блок создал “самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма “Двенадцать” останется навсегда” , вместе с тем заявил: “Блок дает не революцию, и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления… по сути, направленные против нее” (там же, с. 101). И Троцкий вообще крайне возмущался тем, что “наши революционные поэты почти сплошь возвращаются вспять к Пугачеву и Разину! Василий Каменский поэт Разина, а Есенин — Пугачева … плохо и преступно (! — В.К.) то, что иначе они не умеют подойти к нынешней революции, растворяя ее тем самым в слепом мятеже, в стихийном восстании… Но ведь что же такое наша (то есть та, которой руководит Троцкий. — В.К.) революция, если не бешеное восстание против стихийного бессмысленного… против то есть мужицкого корня старой русской истории, против бесцельности ее (нетелеологичности), против ее “святой” идиотической каратаевщины во имя сознательного, целесообразного, волевого и динамического начала жизни… Еще десятки лет пройдут, пока каратаевщина будет выжжена без остатка. Но процесс этот уже начат, и начат хорошо” (там же, с. 91-92).
Примечательно, что Троцкий здесь же цитирует — хотя и неточно, — Пушкина: “Пушкин сказал, что наше народное движение — это бунт, бессмысленный и жестокий. Конечно, это барское определение, но в своей барской ограниченности — глубокое и меткое” (с. 91); “бессмысленный” означает, в частности, “бесцельный”, о чем и сказал верно Троцкий.
И еще одна цитата из Троцкого: “Для Блока революция есть возмущенная стихия… Для Клюева, для Есенина — пугачевский и разинский бунты… Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть, за утверждение власти… ”(с. 83).
(Даю в скобках краткое отступление, касающееся двух из названных поэтов. Если Александр Блок воспринимал “русский бунт” в той или иной мере “со стороны”, то “преступный”, по определению Троцкого, Сергей Есенин ощущал — пусть и в известной степени — свою прямую причастность этому бунту, что, по-видимому, выразилось (хотя и не адекватно) в его словах из автобиографии, написанной 14 мая 1922 года: “В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее”; и из письма от 7 февраля 1923 года: “Я перестал понимать, к какой революции я принадлежал? Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской… В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь”. Следует обратить внимание на тот факт, что Блок — как и Бунин в “Окаянных днях” — все же в определенной мере склонен был отождествлять большевиков и русский бунт; так, его двенадцать сами говорят друг другу “над собой держи контроль”, хотя на деле это требовали от них другие. Между тем у Есенина — хотя бы в его драматической поэме “Страна негодяев”, — ясно разграничены русский бунт и ставящей задачей “укротить” его большевик Чекистов-Лейбман).
Как мы видели, Троцкий полагал, что “русский бунт” по своей сути направлен против той революции, одним из “самых выдающихся вождей” (по определению Ленина) которой он был, и которую он (см. выше) счел уместным охарактеризовать как “бешеное(!) восстание” против этого самого беспредельного и (по ироническому определению самого Троцкого) “святого” русского бунта, — “восстание”, преследующее цель “утверждения власти”.
Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно и только благодаря этому русскому бунту, который означал ликвидацию власти вообще. Большевики ведь, в сущности, не захватили, не завоевали, но лишь подняли выпавшую из рук их предшественников власть; во время Октябрьского переворота даже почти не было человеческих жертв, хотя вроде бы совершился “решительный бой”. Но затем жертвы стали исчисляться миллионами, — ибо большевикам пришлось в полном смысле слова “бешено” бороться за удержание и упрочение власти…
При этом дело шло как о вертикали власти (новые правящие “верхи” — и “низы”, которых еще нужно было “подчинить”), так и об ее горизонтали — то есть об овладении всем гигантским пространством России, ибо распад государственности после Февраля закономерно привел к распаду самой страны.
Александр Блок записал 12 июля 1917 года: “Отделение” Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за “Великую Россию”…” (т. 7, с. 279). Речь шла о событиях, описанных в “Очерках русской смуты” А. И. Деникина так: “Весь май и июнь (1917 года. — В.К.) протекали в борьбе за власть между правительством (Временным, в Петрограде. — В.К.) и самочинно возникшей на Украине Центральной Радой, причем собравшийся без разрешения 8 июня Всеукраинский военный съезд потребовал от правительства (Петроградского. — В.К.). чтобы оно немедленно признало все требования, предъявляемые Центральной Радой… 12 июня объявлен универсал об автономии Украины и образован секретариат (совет министров)… Центральная Рада и секретариат, захватывая постепенно в свои руки управление… дискредитировали общерусскую власть, вызывали междоусобную рознь…” (“Вопросы истории”, 1990, №5, с. 146-147).
В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло “Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей”, в ноябре — Закавказье (основание “Закавказского комиссариата” в Тифлисе), в декабре — Молдавия (Бессарабия) и Литва и т.д. Провозглашали свою “независимость” и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных “независимых” властей в России боролись в равной мере и Красная и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордания).
Возникновение “независимых государств” с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности, в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: “В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, — рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, — в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. — В.К.), а также те, кто, не принадлежа к русской национальности, признавали себя все же российскими подданными. Попав в положение “иностранцев”, лишенные участия в государственной жизни… под угрозой суровых законов… о “подданстве”… русские люди теряли окончательно почву под ногами… Я не говорю уже о моральном самочувствии людей, которым закавказская пресса и стенограммы национальных советов подносили беззастенчивую хулу на Россию и повествование о “рабстве, насилиях, притеснениях, о море крови, пролитом свергнутой властью”… Их крови, которая ведь перестала напрасно литься только со времени водворения… “русского владычества…”(там же, 1992, № 4-5, с. 97). Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. “Бунт”, разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах.
В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом “кулаков” и других “буржуазных элементов”. Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время, — концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом.
И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо “антисоветская”) едва ли верны. О том, что “русский бунт” после Февраля вовсе не был по своей сути социалистически-коммунистическим, уже не раз говорилось выше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я