https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/dlya-poddona/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Князь Никита не спеша подошёл к толпе, которая всё прибывала. На паперти, видимо, заметили его приближение, потому что офицер, показывая на Волконского, спросил что-то у чиновника и кивнул головою.
– Дядя Ермил, али драть кого будут? – спросил неподалёку от Никиты Фёдоровича подбежавший парень, но дядя Ермил уже не ответил ему.
Две какие-то бабы с коромыслами на плечах подошли было тоже к толпе, но, увидев на паперти чиновника, ахнули и, побросав вёдра, стремглав, сдуру, кинулись прочь бегом.
В это время староста, степенный мужик, обойдя, должно быть, деревню, подошёл без шапки к губернаторскому чиновнику и с низким поклоном доложил ему что-то.
Чиновник даже не обернулся на этот низкий, почти земной поклон старосты и, махнув рукою остальным мужикам, и без того стоявшим без шапок, в полном молчании, развернул большую бумагу с печатью. Военные приложили руки к шляпам.
Чиновник прочёл манифест о восшествии на престол государыни императрицы Анны Иоанновны. Он читал очень дурно, и чтение продолжалось очень долго, он давно охрип, видимо, не в первый уже раз читая манифест на холоде.
Когда чиновник кончил, толпа некоторое время оставалась сначала безгласною. Потом вдруг откуда-то из задних рядов послышался пробасивший голос:
– Не согласны!
Стоявший у самой паперти староста вздрогнул и, побледнев, беспокойно обернулся, отыскивая глазами того, чей был этот голос. Но этот голос сейчас же стал голосом всей толпы.
– Не согласны, не согласны, – сдержанно, но потом всё смелее послышалось кругом.
Чиновник растерянно оглянулся и посмотрел на офицера, как бы ища его помощи. Офицер молча смотрел на толпу, сурово поводя глазами и наморщив брови.
А волнение толпы разрасталось.
– Ишь нашли – императрица! Как же… когда сам царь Пётр жив… жив… пра-а!.. К нам едет… Не согласны… как же… а энто опять… Жив… И по старому закону…
Толпа гудела бессвязные, бессмысленные речи. Очевидно, ходившие толки повлияли на мужиков, они что-то слышали и хотели как-то показать свою разумность, протестовали против чего-то. Но князь Никита, следивший теперь за всем происходившим, понимал только одно – и это было для него главное в эту минуту, – что эти люди, запротестовавшие под влиянием сбившей их с толку молвы и неожиданного объявления о воцарении новой императрицы (он не успел ещё вспомнить, что это была та самая Анна Иоанновна, которую он знал бедною, забытою герцогиней в Курляндии), – бормотали свои несуразные слова, собственно, не желая никому зла; вместе с тем князь Никита видел, что стоявший на паперти офицер тоже зла никому не хотел, но лицо его становилось всё грознее и грознее, и пройдёт ещё минута – и офицер велит бить этих людей, и им будет больно, и это будет ужасно, и, главное – не нужно.
Князь сделал шаг вперёд. Толпа вдруг расступилась пред ним, пропуская его.
Да, пред этим спокойным, неподвижным, тихим лицом и нельзя было не расступиться толпе. Князь Никита сильно изменился в последние полтора года. Бледный, высокий лоб его покрылся морщинами, щёки, покрытые сквозною бледностью, ввалились, в глазах светился лихорадочный огонь, губы побледнели, и весь он исхудал, как только может исхудать человек.
Высокий, строгий, смотрящий прямо пред собою, он прошёл среди толпы, которая вдруг вся, заметив его, притихла, поднялся на две ступени паперти и высоко поднял правую руку.
Священник, воспользовавшись минутой тишины, начал читать слова присяги, и князь Никита слабым, но внятным голосом стал присягать как помещик за себя и за своих крестьян новой императрице Анне Иоанновне, а затем, кончив присягу, спустился со ступеней паперти, и снова, не обращая ни на кого внимания, ушёл по дороге в поле.
Чиновника и военных угощал в барском доме Лаврентий.
VII
ГОСТЬ
Никита Фёдорович, как обыкновенно, сидел вечером дома в большом кресле и не то грезил наяву воспоминаниями прошлого, не то дремал, потому что спать не мог.
На дворе крутила метель, с подветренной стороны заносившая маленький домик снегом выше окон. Метель жалобно пела свои бесконечные песни и белыми вертящимися призраками носилась кругом, словно ища, с которой стороны ворваться в жильё, и сердилась, что это жильё не пускало её.
Восковая свеча тускло горела на столике у кресла, где лежала развёрнутая Библия.
Вдруг в этих однообразных, надоевших и приучивших к себе ухо звуках метели послышался какой-то новый, задорный, привходящий звук. Это были колокольчик и бубенчики.
Князь Никита прислушался: колокольчик звучал под самыми окнами.
Лаврентий хлопнул дверью своей комнатки и тяжёлыми, быстрыми шагами побежал в сени.
Скоро в сенях послышались стук, кашлянье и возня. Кто-то приехал.
Но Никите Фёдоровичу было безразлично. Пусть приезжают! Это его, как ничто другое, не могло интересовать.
– Батюшка, князинька, – послышался голос Лаврентия, – посмотрите, приехал-то кто?
В комнату входил Черемзин.
Волконский как-то написал ему, и, получив это письмо и узнав обо всём случившемся, Черемзин при первой же возможности собрался и приехал навестить князя Никиту.
Об истинном положении «князиньки» Лаврентий успел уже в передней доложить Черемзину, который, впрочем, и по письму уже догадывался.
Никита Фёдорович быстро встал навстречу гостю и исподлобья взглянул на него, точно конфузясь и стыдясь приятеля. Он остановился с опущенными руками, выпрямившись во весь рост…
– Батюшка-барин, садитесь, – заговорил Лаврентий, подставляя посетителю стул, – сейчас я вам принесу с дороги-то закусить, да горяченького чего-нибудь… я сейчас, сейчас! – и взволнованный старик слуга, подбирая слёзы, побежал за горяченьким…
Черемзин сел против князя Никиты, который вместо радости, вместо всякого другого чувства, продолжал ощущать всю свою неловкость, охватившую его при появлении нежданного гостя.
Эти два человека, сидевшие с глазу на глаз и начавшие когда-то почти вместе жизнь, были теперь совершенно не похожи друг на друга. Никита Фёдорович был худ, бледен, изнеможен и едва держался в коже и косточках, как говаривал Лаврентий, Черемзин же был румян, бодр, здоров, видимо, привык встречать только улыбку жизни и избалован ею, казался не только свежее, но и моложе своего товарища детства.
Черемзин думал, что он сделал всё от него зависящее – приехал за тридевять земель, специально для того, чтобы навестить Волконского, помочь ему и утешить его, но теперь видел, что тут ни помочь, ни утешить нельзя. И чувство конфузливости и неловкости стало мало-помалу овладевать и им.
– Вот беда – спать не могу совсем! – произнёс вдруг почему-то князь Никита, как будто всё его горе и заключалось только в этом.
У Черемзина сердце сжалось щемящею болью. Ему было невыносимо жалко смотреть на Волконского. Он только теперь понял всё его ужасное положение, которое издалека казалось ему не таким беспомощным.
Лаврентий принёс закусить.
– Ну, как вы, барин? – спросил он Черемзина. – Как изволите жить? Давно ведь не видели – с самого последнего приезда.
Черемзин был благодарен Лаврентию, что тот заговорил и дал, так сказать, возможность выйти из неловкого молчания. Действительно, трудно было начать о чём-нибудь беседу. Говорить о самом князе Никите и его горе – значило ещё больше растравлять его. О самом себе Черемзин боялся говорить, потому что был слишком счастлив, слишком избалован своею жизнью.
– Жениться изволили? Деточки есть? – спросил между тем Лаврентий.
– Да, я женат и дети есть, – ответил Черемзин тихо, точно извиняясь за своё счастье.
– Ты женат? – спросил Волконский.
– Да, на Трубецкой, помнишь? и тебе обязан этим.
– Как мне? – удивился князь Никита. – Отчего мне?
– Да как же! Помнишь, когда я приезжал… – Он хотел сказать «к вам», но удержался, – приезжал сюда, отчаявшись, что моя Ирина Петровна будет когда-нибудь моею… Тогда старый привередник-князь – он жив до сих пор и уже во многом переменился, – не желая отдавать дочь за меня, придрался к тому, что я не на десять лет старше её, а только на девять.
– Ну? – спросил Волконский, и в его глазах появилось как будто внимание.
Этот свежий, здоровый голос Черемзина и сам Черемзин, говоривший о вещах, совершенно противоположных тому, о чём князь Никита думал изо дня в день, перебили его думы, ворвались к нему и готовы были охватить и хотя на миг рассеять его.
Никита Фёдорович невольно подчинился рассказу гостя и стал следить за ним.
Хотя ему говорили, что всё это он должен был помнить, однако, он ничего не помнил и слушал как новое, но тем не менее почему-то занимательное.
– Ну, и ты же мне помог тогда, – продолжал Черемзин с большим оживлением, видя, что его слова производят благоприятное действие. – Ты меня уговорил ехать назад в деревню к себе и дал мне с собою запечатанную бумагу. В ней я нашёл расчёт, по которому выходило, что я старше Ирины Петровны на столько именно лет, на сколько требовал её отец. Трубецкой только развёл руками и согласился.
– Как же это так? – опять спросил Волконский, придвигаясь.
Он чувствовал, что рад, что ему говорят о постороннем, и что он может направить свои мысли на это постороннее.
– Очень просто, – пояснил Черемзин. делая вид, что тут не было ничего странного в том, что князь Никита забыл об этом. – Видишь ли, я родился в 1689 году. В 1727 году, когда я женился, Ирине Петровне было двадцать девять лет. Старик Трубецкой вычел тогда 1689 из 1727 и решил, что мне 38 лет, понимаешь? Но дело в том, что я родился в октябре. Ты и вспомнил, что у нас до 1700 года новый год встречали в сентябре, и только с этого года – с января. Таким образом вышло, что в 1699 году было два октября. В первый октябрь мне минуло десять лет, – во второй – одиннадцать, а в октябре 1700 года было уже двенадцать. Значит, в 1727 году мне было тридцать девять лет… и я оказался старше своей невесты ровно на десять лет. Она же родилась в июле, и поэтому относительно её не могло произойти ошибки.
– Так! – произнёс Волконский. – И неужели это я придумал, тогда?
– Да, ты.
Разговаривая таким образом, Черемзин ни разу не намекал, не коснулся того, что могло бы затронуть и разбередить душевную рану Никиты Фёдоровича.
Он пробыл у князя опять недели две и всё время был разговорчивым и занимательным. Он знал, что помочь Волконскому ничем нельзя, а можно было только облегчить его нравственные страдания, и это облегчение состояло лишь в том, чтобы по возможности рассеять его.
Он звал князя Никиту к себе.
– Куда мне! – грустно ответил Никита Фёдорович, и Черемзин перевёл разговор на другую тему.
Через две недели он уехал к себе в деревню, к своей Ирине Петровне, любящей и любимой, с которою в первый раз после свадьбы расстался, чтобы навестить друга. Он невольно стремился к ней, к своей счастливой, тихой жизни.
Теперь он чувствовал ещё глубже, ещё осязательней то счастье, которое выпало на его долю.
Приезд Черемзина освежил Никиту Фёдоровича.
Он с Лаврентием проводил гостя, как близкого, как родного человека.
– И посмотрю я на вас, князинька, – сказал Лаврентий Никите Фёдоровичу, – за что судьба слепа так! Отчего другим счастье здесь посылается, а вам не дано оно? Чем, правда, прогневали вы Господа? Кажется, другого такого я и не видывал, а вот доброта ваша не имеет награды!.. Уж я и так думал: правда, есть несчастливые, и ещё несчастнее вашего, да нам-то от этого разве легче… легче разве? – с сокрушением повторил он.
Никита Фёдорович сидел, опустив голову на руки, и задумчиво слушал старика слугу.
– Ты жалеешь меня, – вдруг сказал он, – находишь несчастным, потому что у нас был добрый человек, которому здесь, на земле, хорошо живётся. Вот ты и меня пожалел. А чего жалеть меня? Я не жалею. Недолго осталось. А здешняя жизнь всё равно – испытание; и ему, – он говорил про Черемзина, – в его счастье испытание, и мне в моём горе – тоже испытание. И его испытание гораздо труднее моего. Нет, жалеть меня не нужно… не нужно, Лаврентий! – заключил князь Никита и снова задумался.
Лаврентий взглянул на него молча, вздохнул и ушёл к себе.
Вскоре после отъезда Черемзина Никита Фёдорович, облегчённый ненадолго в своём страдании, снова был охвачен им, и снова его мысли сосредоточились на прежнем, и недуг завладел им.
VIII
СНОВА В ПЕТЕРБУРГЕ
Та самая Анна Иоанновна, незначительная герцогиня маленькой Курляндии, которая содержалась в Митаве из политических видов, у которой никто не справлялся, не спрашивал, нравится ли ей самой тоска и скука, которую она испытывала, проводя лучшие годы взаперти, – та самая герцогиня Анна, которая робела пред Меншиковым и приезжала в Петербург хлопотать за своего Морица и которой запретили думать о Морице и велели снова ехать в ненавистное ей «своё» герцогство, – та самая, которая так недавно ещё беднялась, жаловалась на свою судьбу, не видела выхода впереди и со «вдовьим сиротством» переносившая своё положение – теперь вдруг стала могущественной государыней России.
Обстоятельства сложились так, что, чем забитее, чем униженнее была удалённая от двора и всех его интриг дочь Иоанна Алексеевича, родного брата императора Петра, тем оказалась вернее и надёжнее дорога её к Российскому престолу.
По смерти Петра II члены Верховного тайного совета рассудили ограничить императорскую власть и получить львиную часть в управлении государством.
– Батюшки мои, прибавьте нам как можно больше воли! – слышалось тогда на совещаниях.
И вот была избранна смиренная, как думали, привыкшая к подчинению герцогиня Курляндская, то есть лицо, которое вполне соответствовало планам «верховников», как называли тогда господ, захвативших в свои руки власть.
Ей посланы были в Митаву приглашения и ограничительные пункты, которые она должна была подписать.
Анна Иоанновна, подписав пункты, явилась в Москву государыней. Но как только верховная власть перестала быть отвлечённою, воплотилась в живое лицо, так всякие мудрые и хитрые ограничения пали сами собою. Анна Иоанновна явилась государыней, и Россия, вопреки «верховникам», назвала её самодержавною, потому что не хотела и не могла полюбить другую власть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110


А-П

П-Я