https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/napolnie/
При виде мертвенно-бледных, расстроенных черт преподобного отца княгиня разом остановилась и сама заметно побледнела… Она решила, что все погибло… И быстрого взгляда, которым обменялись бывшие любовники, было совершенно достаточно, чтобы она поняла, как неудачен исход дела.
Роден смиренно следовал за преподобным отцом. Они оба вошли вслед за княгиней в ее кабинет.
Как только дверь за ними затворилась, княгиня, охваченная мучительным беспокойством, воскликнула, обращаясь к отцу д'Эгриньи:
— Что же случилось?
Вместо ответа преподобный отец со сверкающими от гнева глазами, побелевшими губами и исказившимся лицом взглянул на свою сообщницу и вымолвил:
— Знаете ли, до какой суммы простирается это наследство, которое мы ценили в сорок миллионов?
— Понимаю! — сказала княгиня. — Нас обманули… Наследство — ничтожное… и ваши труды пропали даром!..
— Да, наши труды пропали даром! — скрежеща от гнева зубами, отвечал преподобный отец. — Навсегда!!! А речь шла не о сорока миллионах… а о двухстах двенадцати миллионах…
— Двести двенадцать миллионов?! — с изумлением повторила княгиня, отступая назад. — Этого быть не может…
— Я их видел, эти деньги, повторяю вам, видел, как нотариус их пересчитывал.
— Двести двенадцать миллионов! — твердила княгиня. — Но ведь это безграничное, неизмеримое могущество!.. И вы уступили!.. Вы не боролись!.. Не применили самых крайних средств!.. Не отстаивали до последней возможности!..
— Ах, княгиня! Я сделал все, что было возможно, несмотря на измену Габриеля, который как раз сегодня отрекся от нас… и вышел из нашего общества…
— Неблагодарный! — наивно заметила княгиня.
— Дарственная, которую я окончательно оформил с помощью нотариуса, была так хорошо составлена, что, несмотря на протест этого бешеного солдата и его сына, нотариус вручил мне сокровище в руки.
— Двести двенадцать миллионов! — повторяла княгиня. — Право, даже не верится… точно сон…
— Да, — с горечью продолжал отец д'Эгриньи, — для нас это богатство и оказалось только сном!.. Нашлась приписка к завещанию, по которой срок явки шайки этих наследников отложен еще на три с половиной месяца. Теперь, когда все это известно… благодаря нашим же действиям, наследники знают о громадности суммы… Конечно, они станут остерегаться… и все погибло!
— Но что за проклятый человек принес эту приписку?
— Женщина.
— Какая женщина?
— Не знаю… какая-то кочующая особа, которую Габриель, по его словам, видел в Америке, где она спасла ему жизнь!
— Как же эта женщина попала сюда? Как могла она знать о существовании этой приписки к завещанию?
— Вероятно, все заранее было условлено с проклятым жидом, сторожем дома, семья которого занималась оборотами этого капитала в течение полутораста лет. Несомненно, у него были тайные инструкции… на тот случай, если явится подозрение, что наследники насильно задержаны… потому что в своем завещании Мариус де Реннепон предвидел, что наш орден будет следить за его потомством.
— А разве нельзя начать тяжбу относительно этой приписки?
— Затевать тяжбу… в нынешние-то времена? Судиться по делу о завещании, чтобы подвергнуться тысяче негодующих криков, без уверенности в успехе! И того уже, к несчастью, довольно, что слухи разнесутся повсюду!.. Ах! Это просто ужасно… в минуту достижения цели… после всех наших трудов! Дело, которое велось так заботливо и упорно в течение полутора столетий!
— Двести двенадцать миллионов! — сказала княгиня. — Да ведь с такими деньгами орден мог бы утвердиться не только за границей, но и здесь, во Франции, в самом ее сердце!
— Конечно! — продолжал отец д'Эгриньи. — И захватив в руки образование, мы овладели бы всем нарождающимся поколением! Политическое значение этого дела трудно переоценить. Затем, топнув ногой, он продолжал: — Я вам говорю, что можно сойти с ума от ярости!.. Такое дело… так ловко, умно и настойчиво проведенное!
— Итак, всякая надежда потеряна?
— Осталась одна надежда, что Габриель не отберет назад своего дара… А и его доля не мала: пожалуй, около тридцати миллионов.
— Но ведь это очень много! — воскликнула княгиня, — почти столько, сколько вы и ждали… К чему же отчаиваться?
— Дело в том, что Габриель, несомненно, станет оспаривать эту дарственную и найдет возможность ее уничтожить, несмотря на всю ее законность. Теперь он ведь свободен, хорошо понял нас и окружен своей приемной семьей. Я повторяю, что все потеряно и надежды больше нет! Я хочу даже писать в Рим и просить разрешения уехать из Парижа на время. Мне опротивел этот город!
— Да, теперь я вижу, что надежды больше нет, раз вы… вы, мой друг, хотите чуть ли не спасаться бегством!
Отец д'Эгриньи, казалось, был совсем уничтожен и совершенно потерял всю жизненную энергию. Этот удар окончательно сломил его энергию. Он утомленно бросился в одно из кресел.
Во время предыдущего разговора Роден скромно стоял в стороне около дверей, держа в руках старую шляпу.
Два или три раза в течение беседы отца д'Эгриньи с княгиней бледное, мертвенное лицо социуса слегка краснело. Он находился в состоянии сосредоточенного гнева, и его вялые веки наливались кровью, как будто в результате яростной внутренней борьбы вся кровь бросалась ему в голову… Вскоре, однако, его угрюмое лицо покрылось прежней бледностью.
— Необходимо сейчас же написать в Рим, что мы проиграли. Это событие приобретает громадную важность, так как оно уничтожает великие надежды, которые на нем основаны, — проговорил уныло отец д'Эгриньи.
Он знаком указал Родену на письменный стол и резким повелительным тоном добавил:
— Пишите…
Социус положил на пол свою шляпу, почтительным поклоном ответил на приказание начальника и, подобострастно изогнувшись, склонив голову, пробрался боком к столу, возле которого и сел на кончик стула, смиренно ожидая приказаний.
— Вы позволите, княгиня? — обратился отец д'Эгриньи к госпоже де Сен-Дизье, которая ответила жестом нетерпения, как бы упрекая маркиза в излишней формальности.
Глухим и сдавленным голосом отец д'Эгриньи диктовал следующее:
«Все наши надежды, близкие к полному осуществлению, неожиданно рухнули. Дело Реннепонов, несмотря на все хлопоты и ловкость, с какой оно велось, сегодня окончательно и бесповоротно проиграно. Это, к несчастью, более чем неудача: это самое гибельное событие для всего нашего Общества… несмотря на то, что его моральные права на это наследство, мошеннически утаенное от конфискации, — были очевидны… Моя совесть чиста, поскольку до последней минуты я делал все зависящее, чтобы защитить и укрепить наши права. Но, повторяю, следует считать это важное дело совершенно и безвозвратно потерянным и перестать о нем думать…»
Отец д'Эгриньи диктовал, сидя спиной к Родену. При резком шуме, произведенном социусом, который бросил перо и порывисто вскочил с места, преподобный отец обернулся и, с изумлением глядя на Родена, спросил:
— Это что?.. Что с вами?
— Пора кончать… Этот человек говорит нелепости! — сказал как бы про себя Роден, медленно отходя к камину.
— Как?.. Вы покинули свое место… Вы перестали писать?.. — с удивлением спрашивал д'Эгриньи.
Затем, обернувшись к княгине, вполне разделявшей его удивление, он прибавил, указывая презрительным взглядом на социуса:
— Каково! Он, должно быть, помешался…
— Уж вы его извините, — заметила княгиня. — Причиной всему, вероятно, является горе, испытанное им вследствие этой неудачи.
— Поблагодарите княгиню и возвращайтесь на место… Пишите дальше… — сказал отец д'Эгриньи с презрительной жалостью, указав Родену повелительным жестом на стол.
Социус остался совершенно равнодушен к строгому приказанию. Он резко выпрямился, тяжело ступая по ковру грубыми башмаками, повернулся спиной к камину и, заложив руки за полы своего старого, засаленного сюртука, поднял голову и пристально уставился на отца д'Эгриньи. Социус не вымолвил ни слова, но его отвратительные черты, слегка окрасившиеся румянцем, разом выразили такое сознание своего превосходства, такое глубокое презрение к отцу д'Эгриньи, такую спокойную и даже, можно сказать, явную дерзость, что почтенный отец и княгиня испытали сильнейшее смущение. Они почувствовали, что этот отвратительный, грязный старикашка является для них какой-то властью.
Отец д'Эгриньи слишком хорошо изучил обычаи своего общества, чтобы хотя на секунду усомниться в важной причине или в праве своего смиренного секретаря, заставивших последнего принять вид властного превосходства… Поздно, слишком поздно понял преподобный отец, что этот подчиненный мог быть не только шпионом, но и опытным помощником, который в любую минуту, по статутам Общества, мог заменить и сместить неспособного агента, при котором он состоял в качестве наблюдателя . Преподобный отец не ошибался: начиная с генерала ордена до надзирателей и ректоров коллежей, все старшие члены ордена имеют около себя, часто не зная, людей, несущих, казалось бы, незначительные обязанности, но готовых в известную минуту заменить их на работе и которые по этому поводу беспрерывно и непосредственно переписываются с Римом. С той минуты как Роден начал держать себя по-иному, гордые манеры отца д'Эгриньи тотчас же изменились. Как ни трудно ему было, он обратился к Родену нерешительно, но в то же время с почтением:
— Без сомнения, вам дано право повелевать мною… который до сих пор повелевал вами?..
Роден, не отвечая ни слова, достал из засаленного бумажника записку с печатями с обеих сторон, написанную по-латыни.
Прочитав написанное, отец д'Эгриньи с набожным почтением приложился губами к бумажке и возвратил ее Родену, низко пред ним склонившись. Когда отец д'Эгриньи поднял голову, то оказалось, что от стыда и досады он густо покраснел. Несмотря на привычку к слепому повиновению и непоколебимое уважение к воле ордена, он испытывал горький, бурный гнев за внезапное смещение… Но этого было мало… Хотя его отношения к госпоже де Сен-Дизье давно утратили характер любовной связи, все-таки княгиня оставалась в его глазах женщиной… и получить такой унизительный удар при ней ему было вдвойне тяжело: под рясой еще жил светский человек. К тому же сама княгиня, вместо того, чтобы казаться возмущенной и огорченной таким его перемещением из начальника в подчиненные, поглядывала на Родена с любопытством, не лишенным интереса. Как женщина, и к тому же страшно честолюбивая, старавшаяся входить в сношения с главарями каждой партии, княгиня любила такого рода контрасты. Ей было любопытно и занятно видеть, как этот человек жалкой и безобразной наружности, одетый чуть не в лохмотья, до сих пор смиреннейший из всех подчиненных, — теперь, конечно, силой своего признанного выше умственного превосходства, господствовал над отцом д'Эгриньи, вельможей по рождению и изяществу манер и занимавшим, благодаря этому, до сих пор высокое положение в ордене. С этой минуты Роден, в качестве важного лица, совершенно вытеснил в глазах княгини отца д'Эгриньи.
Когда прошла первая минута унижения, отец д'Эгриньи, хотя его гордость была смертельно уязвлена, пустил в ход всю свою житейскую мудрость, свойственную светскому человеку, и удвоил любезность в обращении с Роденом, так неожиданно, по воле судьбы, сделавшимся его начальником. Но экс-социус, не способный понять и оценить эти деликатные оттенки, самым грубым, резким и властным образом принял новое положение, и совсем не из чувства возмездия за прошлые унижения, а просто из сознания превосходства. Он считал бывшего начальника совершенным ничтожеством, поскольку хорошо изучил его за время своего секретарства.
— Вы бросили перо, — почтительно и любезно обратился к нему отец д'Эгриньи, — когда я диктовал вам донесение в Рим… Не будете ли вы столь любезны указать мне… в чем моя ошибка?
— Сию минуту, — начал Роден резким и саркастическим тоном. — Я давно уже видел, что это дело вам не по силам… но я сдерживался… а между тем сколько промахов!.. Какая скудость воображения! Как грубы употреблявшиеся вами средства, чтобы довести дела до благополучного конца!
— Я с трудом понимаю… в чем вы меня упрекаете, — кротко отвечал отец д'Эгриньи, хотя горечь невольно прорывалась сквозь наружное смирение. — Разве дело не было бы выиграно, если бы не эта несчастная приписка?.. Разве вы сами не принимали участия… в тех мерах, которые теперь так строго осуждаете?
— Вы тогда повелевали… а я повиновался… Кроме того, вы были близки к успеху… Конечно, не благодаря вашим мерам, а именно несмотря на них, ведь они были возмутительно грубыми и неловкими…
— Вы… очень строги! — сказал отец д'Эгриньи.
— Я справедлив… Ну, скажите на милость, как будто нужно особенную ловкость, чтобы затворить кого-нибудь в комнате, да запереть за ним дверь на ключ? А между тем разве вы делали что-нибудь другое? Нет… ничего больше! Дочери генерала Симона? Сперва их запирают в тюрьме в Лейпциге, потом в монастыре в Париже! Адриенна де Кардовилль? заперта! Голыш? в тюрьме! Джальма? усыплен!.. Единственно против господина Гарди была принята другая, более остроумная и надежная система. А почему? Потому что тут действовали на нравственную сторону, чтобы удалить его… Что касается ваших других приемов… Бог мой!.. Все так глупо, натужно и опасно… Почему? А потому, что вы действовали насилием, а на насилие отвечают насилием же… Это не борьба умных, ловких, настойчивых людей, смело идущих во мраке, потому что они к нему привыкли… а борьба крючников при ярком солнце! Как! Вместо того, чтобы действовать настойчиво, постоянно скрываясь и не выставляя себя на вид… вы привлекаете к нам всеобщее внимание своими грубыми и дикими поступками, о которых начнут кричать повсюду… Для пущего сохранения тайны вы обращаетесь к полиции, жандармам, тюремщикам!.. Ведь это достойно жалости!.. Простить вам все эти промахи было возможно только в случае блестящего успеха! А успеха вы не достигли…
— Позвольте, — начал д'Эгриньи, задетый за живое, потому что видел, как княгиня с удивлением прислушивалась к резким решительным словам Родена и начинала посматривать на своего бывшего любовника с таким видом, точно хотела сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Роден смиренно следовал за преподобным отцом. Они оба вошли вслед за княгиней в ее кабинет.
Как только дверь за ними затворилась, княгиня, охваченная мучительным беспокойством, воскликнула, обращаясь к отцу д'Эгриньи:
— Что же случилось?
Вместо ответа преподобный отец со сверкающими от гнева глазами, побелевшими губами и исказившимся лицом взглянул на свою сообщницу и вымолвил:
— Знаете ли, до какой суммы простирается это наследство, которое мы ценили в сорок миллионов?
— Понимаю! — сказала княгиня. — Нас обманули… Наследство — ничтожное… и ваши труды пропали даром!..
— Да, наши труды пропали даром! — скрежеща от гнева зубами, отвечал преподобный отец. — Навсегда!!! А речь шла не о сорока миллионах… а о двухстах двенадцати миллионах…
— Двести двенадцать миллионов?! — с изумлением повторила княгиня, отступая назад. — Этого быть не может…
— Я их видел, эти деньги, повторяю вам, видел, как нотариус их пересчитывал.
— Двести двенадцать миллионов! — твердила княгиня. — Но ведь это безграничное, неизмеримое могущество!.. И вы уступили!.. Вы не боролись!.. Не применили самых крайних средств!.. Не отстаивали до последней возможности!..
— Ах, княгиня! Я сделал все, что было возможно, несмотря на измену Габриеля, который как раз сегодня отрекся от нас… и вышел из нашего общества…
— Неблагодарный! — наивно заметила княгиня.
— Дарственная, которую я окончательно оформил с помощью нотариуса, была так хорошо составлена, что, несмотря на протест этого бешеного солдата и его сына, нотариус вручил мне сокровище в руки.
— Двести двенадцать миллионов! — повторяла княгиня. — Право, даже не верится… точно сон…
— Да, — с горечью продолжал отец д'Эгриньи, — для нас это богатство и оказалось только сном!.. Нашлась приписка к завещанию, по которой срок явки шайки этих наследников отложен еще на три с половиной месяца. Теперь, когда все это известно… благодаря нашим же действиям, наследники знают о громадности суммы… Конечно, они станут остерегаться… и все погибло!
— Но что за проклятый человек принес эту приписку?
— Женщина.
— Какая женщина?
— Не знаю… какая-то кочующая особа, которую Габриель, по его словам, видел в Америке, где она спасла ему жизнь!
— Как же эта женщина попала сюда? Как могла она знать о существовании этой приписки к завещанию?
— Вероятно, все заранее было условлено с проклятым жидом, сторожем дома, семья которого занималась оборотами этого капитала в течение полутораста лет. Несомненно, у него были тайные инструкции… на тот случай, если явится подозрение, что наследники насильно задержаны… потому что в своем завещании Мариус де Реннепон предвидел, что наш орден будет следить за его потомством.
— А разве нельзя начать тяжбу относительно этой приписки?
— Затевать тяжбу… в нынешние-то времена? Судиться по делу о завещании, чтобы подвергнуться тысяче негодующих криков, без уверенности в успехе! И того уже, к несчастью, довольно, что слухи разнесутся повсюду!.. Ах! Это просто ужасно… в минуту достижения цели… после всех наших трудов! Дело, которое велось так заботливо и упорно в течение полутора столетий!
— Двести двенадцать миллионов! — сказала княгиня. — Да ведь с такими деньгами орден мог бы утвердиться не только за границей, но и здесь, во Франции, в самом ее сердце!
— Конечно! — продолжал отец д'Эгриньи. — И захватив в руки образование, мы овладели бы всем нарождающимся поколением! Политическое значение этого дела трудно переоценить. Затем, топнув ногой, он продолжал: — Я вам говорю, что можно сойти с ума от ярости!.. Такое дело… так ловко, умно и настойчиво проведенное!
— Итак, всякая надежда потеряна?
— Осталась одна надежда, что Габриель не отберет назад своего дара… А и его доля не мала: пожалуй, около тридцати миллионов.
— Но ведь это очень много! — воскликнула княгиня, — почти столько, сколько вы и ждали… К чему же отчаиваться?
— Дело в том, что Габриель, несомненно, станет оспаривать эту дарственную и найдет возможность ее уничтожить, несмотря на всю ее законность. Теперь он ведь свободен, хорошо понял нас и окружен своей приемной семьей. Я повторяю, что все потеряно и надежды больше нет! Я хочу даже писать в Рим и просить разрешения уехать из Парижа на время. Мне опротивел этот город!
— Да, теперь я вижу, что надежды больше нет, раз вы… вы, мой друг, хотите чуть ли не спасаться бегством!
Отец д'Эгриньи, казалось, был совсем уничтожен и совершенно потерял всю жизненную энергию. Этот удар окончательно сломил его энергию. Он утомленно бросился в одно из кресел.
Во время предыдущего разговора Роден скромно стоял в стороне около дверей, держа в руках старую шляпу.
Два или три раза в течение беседы отца д'Эгриньи с княгиней бледное, мертвенное лицо социуса слегка краснело. Он находился в состоянии сосредоточенного гнева, и его вялые веки наливались кровью, как будто в результате яростной внутренней борьбы вся кровь бросалась ему в голову… Вскоре, однако, его угрюмое лицо покрылось прежней бледностью.
— Необходимо сейчас же написать в Рим, что мы проиграли. Это событие приобретает громадную важность, так как оно уничтожает великие надежды, которые на нем основаны, — проговорил уныло отец д'Эгриньи.
Он знаком указал Родену на письменный стол и резким повелительным тоном добавил:
— Пишите…
Социус положил на пол свою шляпу, почтительным поклоном ответил на приказание начальника и, подобострастно изогнувшись, склонив голову, пробрался боком к столу, возле которого и сел на кончик стула, смиренно ожидая приказаний.
— Вы позволите, княгиня? — обратился отец д'Эгриньи к госпоже де Сен-Дизье, которая ответила жестом нетерпения, как бы упрекая маркиза в излишней формальности.
Глухим и сдавленным голосом отец д'Эгриньи диктовал следующее:
«Все наши надежды, близкие к полному осуществлению, неожиданно рухнули. Дело Реннепонов, несмотря на все хлопоты и ловкость, с какой оно велось, сегодня окончательно и бесповоротно проиграно. Это, к несчастью, более чем неудача: это самое гибельное событие для всего нашего Общества… несмотря на то, что его моральные права на это наследство, мошеннически утаенное от конфискации, — были очевидны… Моя совесть чиста, поскольку до последней минуты я делал все зависящее, чтобы защитить и укрепить наши права. Но, повторяю, следует считать это важное дело совершенно и безвозвратно потерянным и перестать о нем думать…»
Отец д'Эгриньи диктовал, сидя спиной к Родену. При резком шуме, произведенном социусом, который бросил перо и порывисто вскочил с места, преподобный отец обернулся и, с изумлением глядя на Родена, спросил:
— Это что?.. Что с вами?
— Пора кончать… Этот человек говорит нелепости! — сказал как бы про себя Роден, медленно отходя к камину.
— Как?.. Вы покинули свое место… Вы перестали писать?.. — с удивлением спрашивал д'Эгриньи.
Затем, обернувшись к княгине, вполне разделявшей его удивление, он прибавил, указывая презрительным взглядом на социуса:
— Каково! Он, должно быть, помешался…
— Уж вы его извините, — заметила княгиня. — Причиной всему, вероятно, является горе, испытанное им вследствие этой неудачи.
— Поблагодарите княгиню и возвращайтесь на место… Пишите дальше… — сказал отец д'Эгриньи с презрительной жалостью, указав Родену повелительным жестом на стол.
Социус остался совершенно равнодушен к строгому приказанию. Он резко выпрямился, тяжело ступая по ковру грубыми башмаками, повернулся спиной к камину и, заложив руки за полы своего старого, засаленного сюртука, поднял голову и пристально уставился на отца д'Эгриньи. Социус не вымолвил ни слова, но его отвратительные черты, слегка окрасившиеся румянцем, разом выразили такое сознание своего превосходства, такое глубокое презрение к отцу д'Эгриньи, такую спокойную и даже, можно сказать, явную дерзость, что почтенный отец и княгиня испытали сильнейшее смущение. Они почувствовали, что этот отвратительный, грязный старикашка является для них какой-то властью.
Отец д'Эгриньи слишком хорошо изучил обычаи своего общества, чтобы хотя на секунду усомниться в важной причине или в праве своего смиренного секретаря, заставивших последнего принять вид властного превосходства… Поздно, слишком поздно понял преподобный отец, что этот подчиненный мог быть не только шпионом, но и опытным помощником, который в любую минуту, по статутам Общества, мог заменить и сместить неспособного агента, при котором он состоял в качестве наблюдателя . Преподобный отец не ошибался: начиная с генерала ордена до надзирателей и ректоров коллежей, все старшие члены ордена имеют около себя, часто не зная, людей, несущих, казалось бы, незначительные обязанности, но готовых в известную минуту заменить их на работе и которые по этому поводу беспрерывно и непосредственно переписываются с Римом. С той минуты как Роден начал держать себя по-иному, гордые манеры отца д'Эгриньи тотчас же изменились. Как ни трудно ему было, он обратился к Родену нерешительно, но в то же время с почтением:
— Без сомнения, вам дано право повелевать мною… который до сих пор повелевал вами?..
Роден, не отвечая ни слова, достал из засаленного бумажника записку с печатями с обеих сторон, написанную по-латыни.
Прочитав написанное, отец д'Эгриньи с набожным почтением приложился губами к бумажке и возвратил ее Родену, низко пред ним склонившись. Когда отец д'Эгриньи поднял голову, то оказалось, что от стыда и досады он густо покраснел. Несмотря на привычку к слепому повиновению и непоколебимое уважение к воле ордена, он испытывал горький, бурный гнев за внезапное смещение… Но этого было мало… Хотя его отношения к госпоже де Сен-Дизье давно утратили характер любовной связи, все-таки княгиня оставалась в его глазах женщиной… и получить такой унизительный удар при ней ему было вдвойне тяжело: под рясой еще жил светский человек. К тому же сама княгиня, вместо того, чтобы казаться возмущенной и огорченной таким его перемещением из начальника в подчиненные, поглядывала на Родена с любопытством, не лишенным интереса. Как женщина, и к тому же страшно честолюбивая, старавшаяся входить в сношения с главарями каждой партии, княгиня любила такого рода контрасты. Ей было любопытно и занятно видеть, как этот человек жалкой и безобразной наружности, одетый чуть не в лохмотья, до сих пор смиреннейший из всех подчиненных, — теперь, конечно, силой своего признанного выше умственного превосходства, господствовал над отцом д'Эгриньи, вельможей по рождению и изяществу манер и занимавшим, благодаря этому, до сих пор высокое положение в ордене. С этой минуты Роден, в качестве важного лица, совершенно вытеснил в глазах княгини отца д'Эгриньи.
Когда прошла первая минута унижения, отец д'Эгриньи, хотя его гордость была смертельно уязвлена, пустил в ход всю свою житейскую мудрость, свойственную светскому человеку, и удвоил любезность в обращении с Роденом, так неожиданно, по воле судьбы, сделавшимся его начальником. Но экс-социус, не способный понять и оценить эти деликатные оттенки, самым грубым, резким и властным образом принял новое положение, и совсем не из чувства возмездия за прошлые унижения, а просто из сознания превосходства. Он считал бывшего начальника совершенным ничтожеством, поскольку хорошо изучил его за время своего секретарства.
— Вы бросили перо, — почтительно и любезно обратился к нему отец д'Эгриньи, — когда я диктовал вам донесение в Рим… Не будете ли вы столь любезны указать мне… в чем моя ошибка?
— Сию минуту, — начал Роден резким и саркастическим тоном. — Я давно уже видел, что это дело вам не по силам… но я сдерживался… а между тем сколько промахов!.. Какая скудость воображения! Как грубы употреблявшиеся вами средства, чтобы довести дела до благополучного конца!
— Я с трудом понимаю… в чем вы меня упрекаете, — кротко отвечал отец д'Эгриньи, хотя горечь невольно прорывалась сквозь наружное смирение. — Разве дело не было бы выиграно, если бы не эта несчастная приписка?.. Разве вы сами не принимали участия… в тех мерах, которые теперь так строго осуждаете?
— Вы тогда повелевали… а я повиновался… Кроме того, вы были близки к успеху… Конечно, не благодаря вашим мерам, а именно несмотря на них, ведь они были возмутительно грубыми и неловкими…
— Вы… очень строги! — сказал отец д'Эгриньи.
— Я справедлив… Ну, скажите на милость, как будто нужно особенную ловкость, чтобы затворить кого-нибудь в комнате, да запереть за ним дверь на ключ? А между тем разве вы делали что-нибудь другое? Нет… ничего больше! Дочери генерала Симона? Сперва их запирают в тюрьме в Лейпциге, потом в монастыре в Париже! Адриенна де Кардовилль? заперта! Голыш? в тюрьме! Джальма? усыплен!.. Единственно против господина Гарди была принята другая, более остроумная и надежная система. А почему? Потому что тут действовали на нравственную сторону, чтобы удалить его… Что касается ваших других приемов… Бог мой!.. Все так глупо, натужно и опасно… Почему? А потому, что вы действовали насилием, а на насилие отвечают насилием же… Это не борьба умных, ловких, настойчивых людей, смело идущих во мраке, потому что они к нему привыкли… а борьба крючников при ярком солнце! Как! Вместо того, чтобы действовать настойчиво, постоянно скрываясь и не выставляя себя на вид… вы привлекаете к нам всеобщее внимание своими грубыми и дикими поступками, о которых начнут кричать повсюду… Для пущего сохранения тайны вы обращаетесь к полиции, жандармам, тюремщикам!.. Ведь это достойно жалости!.. Простить вам все эти промахи было возможно только в случае блестящего успеха! А успеха вы не достигли…
— Позвольте, — начал д'Эгриньи, задетый за живое, потому что видел, как княгиня с удивлением прислушивалась к резким решительным словам Родена и начинала посматривать на своего бывшего любовника с таким видом, точно хотела сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73