https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/metallicheskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И вообще, разворачивая и расстилая на мнимом пространном столе кусок материи, из которого собираюсь кроить эту книгу, с ужасом вижу, что весь он в зияющих прорехах. Беспорядочно и наугад вырезал я из полотна своей жизни то один лоскут, то другой и шил из этих лоскутов рассказ, стихотворение, главу для повести, эпизод для романа. Я как бы брал березу, речку, ромашку, жаворонка, колодец, колоколенку за синим лесом и показывал эти отдельные детали пейзажа в надежде, что постепенно сложится цельная картина. Что ж, в этом был свой резон, если бы теперь не пришло в голову написать весь пейзаж целиком и в композиции, и вот вопрос: что делать теперь с уже изображенными березой, речкой, ромашкой, жаворонком, колодцем, колокольней за синим лесом?
Конечно, на протяжении суток (не говоря уж о годе а тем более о жизни), меняется освещение, и предметы под вечер могут выглядеть иначе, нежели они выглядели в полдень и утром, а осенью, в листопад, иначе, нежели в июльскую пору, но все-таки это слабое утешение, и едва ли послужило бы оно оправданием, если бы я и вправду начал бы обо всем писать по второму разу.
Впрочем, надо признаться, что призывая самые первые, досемилетние, дорубежные впечатления (а тут сразу два рубежа – школа и коллективизация), я вижу, если быть добросовестным и не тащить в тот ранний отрезок жизни более поздний опыт, не очень многое от крестьянских полевых работ. Главные впечатления шли тогда, видимо, через дом, через домашний уклад. Главное тут было не в деталях и фактах, а в ощущении благополучия, тепла, света, семьи, счастья, Бога…
Двухэтажный дом (низ кирпичный, верх деревянный) был построен что-нибудь в середине прошлого века и к своему приближающемуся столетию превратился в труху. Во всяком случае, превратилось в труху все, что было в нем деревянного. Железная крыша тоже вся проржавела насквозь, скрепы распались, ветер задирал листы железа, гремел ими, в дождь приходилось подставлять везде в доме тазы и корыта, и тут можно отметить один щемящий мотив. Мало найдется на свете звуков, которые так услаждающе действовали бы на мой слух, как шум дождя о железную крышу дома. И вот оказалось, что это хорошо только тогда, когда под крышей уютно, тепло и сухо. Наслаждение превратилось в бедствие и душевную боль. Только ради того, чтобы опять, хоть однажды, со спокойной душой и спокойным сердцем услышать шум летнего (бурного, крупного, а пусть хоть и мелкого, мягкого, ровного) дождя о родную крышу, стоило (так хотела душа) возвратить родительскому дому крепость и прочность.
К 1961 году (у меня уже пять-шесть книг и две дошкольные дочки) проблема обозначилась очень четко: либо бросать совсем родное гнездо и заводить что-нибудь вроде дачи возле Москвы и больше уж никогда не возвращаться в Алепино, либо отремонтировать дом и каждое лето приезжать. Наша речка, наши холмы и овраги, наши небольшие лесочки по холмам, наши ветлы и липы, цветы, тропинки… Наше сельское кладбище, в конце концов, на котором Алексей Алексеевич покоился к тому времени вот уже четыре года, а Степаниде Ивановне предстояло… оказалось потом, через пять лет.
Я принял решение отремонтировать алепинский дом.
Этот шаг был не практический, а романтический. Все говорили, что на новом месте (хотя бы и в Алепине) дом построить и дешевле и легче. Проще. И будет новый компактный дом, удобная планировка. Оставаться же в габаритах дедовской хламиды, пытаясь ее осовременить, бессмысленно, глупо. Ничего не получится. Но я захотел остаться в дедовских габаритах.
Задумывался ли я над тем, что это все равно будет другой дом, хотя бы и сохранивший внешнее обличье? Может быть, я это и знал, но все равно не предвидел жуткого одного момента, мгновенья, когда я открыл дверь и остановился на пороге нашего отремонтированного «низа» (нижнего помещения, этажа), где настлан уж новый пол, оштукатурены заново потолок и кирпичные стены. Я остановился на пороге и увидел, что всё укладывается тут в пустое трехмерное пространство: длина, ширина и высота. Низковатый продолговатый ящик, абсолютно пустой. Четыре небольшие окна (новые рамы и подоконники) не нарушали той первозданности и стерильности, при которой ничего прежнего уже нет, а ничего нового еще нет. Можно все начинать сначала.
Неужели сложнейший по множеству и разнообразию впечатлений мир моего детства, мир моего дома со всеми его углами, закоулками, перегородками, кроватями, лавками, полками, печками, шкапами, чугунными горшками, ухватами, поленьями, керосиновыми лампами, конской сбруей (пахнущей дегтем), самоварами, сундуками, горячими утренними лепешками, ночными образами, освещенными негасимой лампадкой, поддевками и тулупами, сапогами, печурками (с пересохшими варежками, портянками и носками), запечными тараканами, решетами, косарями (щепать лучину), подшитыми валенками, овинами, обледеневшими, как айсберги, с сестрами и братьями, с котятами, ягнятами и телятами (брали зимой и держали в доме теленка на первые две-три недели после отела), с бельевыми корытами и вениками, с опарами и горячими хлебами, с клубами белого пара при каждом открывании двери и с выставлением рам весной, перед Пасхой, – неужели все это умещалось и имело габариты этого пустого, унылого ящика: длина, ширина, высота?
И какой же формы душа, если вот так же произвести ремонт и выбросить все нажитое и обжитое, оставив ее хотя бы на время такой же вот пустой и наглядной? Неужели и душа окажется трехмерной, как этот странный и жуткий параллелепипед? Простая геометрия, а все мои тысячи тысяч впечатлений о внешнем мире не выходят за пределы длины, ширины, высоты?
Не соглашайся и протестуй, душа!
Дом был двухэтажным. У дома был верх и низ. Так это и называлось – не второй этаж, не нижний и не первый этаж, но – верх и низ… «Сходи наверх, – могла сказать Степанида Ивановна кому-нибудь из своих дочерей, – полей цветы», «Куда-то ножницы запропастились?» – «Они внизу, на окне». Между низом и верхом – узкая лестница с одним поворотом, а всего четырнадцать ступенек. Внизу она начиналась узкой и тонкой дверью с вертушкой (чтобы не открывалась сама), а вверху… вверху ничем она не кончалась, просто с верхней ступеньки переступаешь на пол, и это уже – верх.
Низ – продолжение двора, сеней (а за двором сад-огород, а за садом-огородом поля, земля), верх же – начало чего-то иного, совсем иного, не земляного и огородного мира: там красивый посудный шкаф, вернее сказать, буфет, диван, просторный (раздвигающийся и сдвигающийся, впрочем) стол, вышитый красными бабочками накомодник, вышитые скатерти (по праздникам), тридцатилинейные лампы-молнии, зеркало с подзеркальником и красивые вещички на нем, специальная ступенчатая подставка с комнатными цветами, книги Пушкина и Лермонтова, Библия, которую постоянно через большую лупу на ручке читает дед в своей комнате, ореховый гардероб и ореховая кровать в так называемой «середней» (кстати сказать, где я, на каковой кровати, и родился в Духов день), книжные полки в девичьей «задней» комнате.
Набросаем такую схему. Земля есть земля. Поля, сад, огород. Из земли произрастает дерево дома, дерево семьи, дерево рода. Оно пустило в землю корни двора с избушками для коровы и лошади, для овец, с телегами и конской сбруей, с хлевами и соломой, с навозом и сеном, с вилами и бороной, с плугом и топором… (А еще под крышей двора дед Алексей Дмитриевич укрепил корытообразную половину бывшей кадушки для того, чтобы водились там голуби. Это уж для души и, надо понимать, как излишество. Но голуби там водились, ворковали, клевали просыпавшийся овес на подметенных метлой булыжных камнях (середина двора была мощенной речным камнем), вылетали через открытые ворота из полутьмы двора в яркий, ослепительный летний день, а оттуда из-под синего неба, от цветущей сирени, от цветущих ветел, а потом черемух, а потом лип – опять в надежную полутьму двора. У нас теперь при отремонтированном для летних наездов алепинском доме нет никакого двора, но над окном верхнего этажа, за наличником, упорно водится пара голубей. Не потомки ли тех, дедовых, и не передались ли им через гены виденья: седобородый старик с метлой, вороной жеребец, конская сбруя, просыпавшийся овес да еще белоголовый мальчонка, пробирающийся босыми ножонками по холодным мокроватым камням к задней калитке, раскрытой в солнечно-зеленый и теплый сад?)
Итак, дерево дома пустило в землю корни двора и тем самым крепко держится на земле. Сени как продолжение двора (с их чуланами, мучными ларями, мешками, ведрами, кадушками, вообще с хозяйственной утварью), а затем и низ дома (как продолжение двора и сеней) с его русской печью, охапками дров, тулупами и полушубками на вешалках, с корчагами белья, с огромными чугунами коровьего пойла, со стряпней и самоваром, подпускающим синеватого, остренького чада, с широкими лавками и широкими же полками, с решетами и хлебной квашней, с очистками и вообще с пищевыми отходами, с веником у порога, с мухотой в летние дни, с крынками молока и горшками сметаны, со студнем, разбираемым под праздник, с пареной капустой и репой, с гороховым киселем и гречневой кашей, с картофельным супом и грубыми повседневными пирогами (с морковью, с картошкой, с репой), с кухонными полотенцами и мытьем посуды, с большим деревянным корытом для стирки белья (простиранным в одном месте почти насквозь), с рукомойником – низ дома и сени я определил бы как ствол дерева, держащегося за землю корнями двора. А потом уж – второй этаж, «верх». Это листья, цветы и плоды. Да, это совсем другой мир и на взгляд, и, что важнее, по существу. Корни в земле, а цветы на солнечном свету, на ветерке, они результат всех усилий дерева – и корней, и ствола, и окружающей среды. А там уж, после цветов – и яблоки. Конечно, зависит от породы, от сорта дерева, каковы будут яблоки, но надо сказать, что в России к моменту ее сокрушения (когда подрубили все корни, обкорнали все ветви, искромсали весь ствол) верхний слой крестьянства начал активно и, я бы сказал, плодотворно прорастать побегами в вышенаходящийся слой российской интеллигенции, российской культуры. Есенин, Клюев, Шаляпин, Корин, Соколов-Микитов – не единственные примеры. Героиня поэмы Маяковского («Приду в четыре, – сказала Мария, – восемь, девять, десять»), эта самая Мария, интеллигентка и красавица, была дочерью воронежского крестьянина. В сущности, крестьянами (но уже и интеллигентами) были и родители того же Солженицына, и он, родившийся в 1918 году, отнюдь не благодаря советской власти, скорее вопреки ей, стал тем, кто он есть. Конечно, это было бы другое по характеру явление русской культуры и истории, но то, что это было бы явление, сомневаться невозможно. Гены верхнего крестьянского слоя (повторим) пришли в движение, в активное состояние, и начали прорастать в культурный слой народа. О возможных результатах этого процесса сейчас остается только гадать да предполагать, как известно, весь этот верхний слой крестьянства в количестве пятнадцати миллионов человек и был сознательно срезан в 1929 году, срезан и выброшен в безлюдные тундры на мученья и гибель. Да и то, кого ни возьми теперь из наиболее одаренных, возьми да, как говорится, поскреби, сразу и увидишь, что все они – из случайно уцелевших: Борис Корнилов, Павел Васильев, Андрей Платонов, Твардовский, Фатьянов, Луконин, Абрамов, Астафьев, Алексеев, Распутин, Белов, Яшин…
Если же всерьез заняться бы изысканиями да статистикой, то набрали бы десятки имен не только в литературе, но и в смежных искусствах и в науке (в особенности), но, конечно, имен тех, кто случайно уцелел, а не тех, кто сознательно и злоумышленно был погублен. Тех имен мы не узнаем уж никогда.
Итак, верхний этаж дома, верх, листья, цветы и яблоки, результат многолетних, а точнее сказать, многовековых усилий дерева.
Ни пара, ни чада, ни гременья посуды, ни бульканья воды, ни помоев, ни мусора, ни уличных морозных клубов при каждом открывании двери, ни уличной обуви возле порога, ни тулупов на вешалке, ни ведер с водой, ни телёнка за печкой… Масляной краской (темно-голубой) покрашенные стены, оштукатуренный, белоснежный, с фигурным обрамлением, потолок, цветы и красивая мебель, изразцовая печка, золоченые иконы в переднем углу, на полу яркие домотканые половички.
Чистота, тишина, а главное – праздность. Праздность и праздничность.
Дармоедов и бездельников не было в нашей большой семье. Даже дед Алексей Дмитриевич, которому по возрасту только бы так себе, поглядывать, как работают другие, а если помогать им, то разве лишь советом и общей распорядительностью, но даже и он со вставанья, то есть с рассвета, на ногах, на дворе, либо с метлой в руках, либо с вилами (перетрясти солому с сеном, чтобы получилась трясенка), либо около поленницы, либо хворост тяпает на чураке, либо воду достает из колодца… Хватало дела всем – и сыновьям и дочерям Алексея Алексеевича (девчонки подростками уже бороновали, сенокосили, вороша сено, пололи грядки, теребили лен, прибирались в доме, стояли на возу, когда убирали сено, либо подавали снопы отцу, стоящему на телеге, когда возили снопы…) Мне, четырех-пятилетнему, и то доставалось, хотя бы мешок подержать, вместе со старшим братом (вернее сказать, подержаться за мешок), когда отец, вонзая и вонзая деревянный, отполировавшийся лоток в золотую груду зерна, наподдевает это зерно и бросает его с лотка в мешок, так, что каждый бросок отдается словно бы ударом в слабые еще, но цепкие ручонки.
Но не такой уж всепоглощающей и всепожирающей машиной было наше крестьянское хозяйство. Оказывался досуг, выпадало свободное время даже и в летние дни, не говоря уж про долгие зимние вечера. Одна из моих старших сестер (все в нашей семье старше меня, последыша, поскребыша) – гимназистка в губернском Владимире (после ликвидации Владимирской губернии сделали пространную ИПО – Ивановскую промышленную область), другая, как раз в год моего рождения, упала с лошади и сильно ушибла позвоночник. Лежала в гипсе, но и после этого несколько лет не могла нагибаться, бегать, быстро ходить, а тем более работать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я