https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/bez-gidromassazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Блоку жалко было Шахматова, он плакал о нем во сне, но приносил его в сознательную жертву революции, как и самого себя, как и всю Россию. Насчет старой России от него, конечно, не зависело, можно было только принимать или не принимать в сердце своем, Шахматово же зависело хоть в какой то степени и практически. Что же, тем сознательнее, значит, была эта жертва.
«Поэт был уверен, что Шахматово и все, что там было, должно погибнуть, – и в этой гибели он видел необходимую неизбежность, возмездие… Не мог спасать пожитки из той бури, которую считал очистительной… Ни сам А. А., ни Л. Д. не только не ехали спасать Шахматово, но, вероятно, находили даже странным думать о чем нибудь ином, кроме совершавшихся тогда событий» Журов П.А. Сад Блока. Рукопись. Пушкинский музей.

.
О верности этого наблюдения свидетельствуют и слова самого Блока: «А что там (то есть в Шахматове. – В. С.) неблагополучно, что везде неблагополучно, что катастрофа близка, что ужас при дверях, – это я знал очень давно, знал еще перед первой революцией… Блок А. Памяти Леонида Андреева, – Собр. соч., Л., «Советский писатель», 1932. Т. 9. С. 191.

«
«Художнику надлежит знать, что той России, которая была, – нет и никогда уже не будет. Европы, которая была, нет и не будет. То и другое явится, может быть, в удесятеренном ужасе, так что жить станет нестерпимо, но того рода ужаса, который был, уже не будет. Мир вступил в новую эру».
Ясно, что при таком ощущении событий смешно было бы суетиться, спасая Шахматово, или, как правильно выразился П. А. Журов, – пожитки.
Кроме того, надо представить себе общую обстановку тех лет, чтобы понять, что даже и при желании все таки ни самому Блоку, ни его жене, ни его матери было в те годы не до Шахматова.
Холод и голод. Паек. Борьба за существование самое элементарное. Когда человек озяб и голоден, его мысли и желания скованы, деятельность заторможена, интересы притуплены.
А жизнь изменилась резко. Взглянем только на два списка, на два реестрика, на два столбика цифр, как будто бесстрастных и сухих, но увидим, что за каждым списочком стоит образ жизни, сама жизнь, все ее благополучия или весь ее ужас. Дело в том, что Блоки всегда вели расходные записи. Книжечки небольшого формата в хороших переплетах хранятся сейчас в Пушкинском доме. Можно удивляться, конечно, совместительству в одном человеке огромной поэтической души и пристрастия к скрупулезным расходным записям, но тут дело, очевидно, в воспитании, в привычке, в семейных традициях, если хотите, а не в глубоких свойствах души. Итак, листаем бегло и выхватываем наугад некоторые записи в расходных книжках по Шахматову. Дпя экономии места на странице будем писать эти записи не столбиком, как они сделаны в книжке, а в строку, хотя столбиком получилось бы гораздо нагляднее.
«Корова Лысенка – 95 р. Шкворень – 50 коп. Уряднику – 2.62. Рассада – 1 р. Сошник – 20 коп. Подвода – 1 р. 50 коп. Лошадь – 124 р. Дробь – 1 р. 70 коп. Две бочки – 65 коп. 10 фунтов клеверу – 3 р. 63 к. (имеются в виду, конечно, клеверные семена. – В. С. ). Гряды – 60 к. Пять дней бороновки – 3 р. 50 к. Три поденщика – 85 коп. Печник – 1 р. Две бабы по два дня – 1 р. 60 коп. На чай малярам – 40 коп. Перевозка снопов – 40 коп. Сушка овса – 70 коп. Колка льда – 3 р. Поденщик 2 дня возил лед – 40 коп. Открытое письмо – 3 коп. Ананьевне за январь – 4 р. Николаю – 25 р. Письмо телеграмма – 59 к. Колесная мазь – 1 р. 50 к Веревка – 1 р 80 к Деготь – 1 р. 60 к. Осинковским бабам за жнитво – 1 р. Четверо граблей – 2 р. 40 к. Две косы – 3 р. 20 к. Вилы – 75 коп. Подкова – 15 к. Бабам за сушку – 3 р. Чай и сахар – 2 р. 50 к….»
Ну и так далее и так далее. Можно переписать хоть все расходные книжки Блоков.
В том же Пушкинском доме хранятся отдельные записки Любови Дмитриевны, но уже не в книжечке с хорошими корками, а на серой, крупноволокнистой, оберточной, короче говоря, бумаге. Да и то на жалких бумажных обрывках. Выписываем некоторые из многочисленных записей, опять же нарушая столбики:
«Тряпки – 10.000.000. Платки брюссельские – 1.500.000. Платочки – 15.000.000».
Речь идет не о приобретении, разумеется, платков и тряпок, а о их распродаже. Что касается приобретений, то списки выглядят так:
«Вареная картошка – 3.000.000. Дрова – 10.000.000. Лекарства – 1.035.000. Доктор – 5.000.000. За квартиру – 1.500.000. Молоко, клюква – 1.320.000. Яйца – 2.500.000».
Имеются и списки вещей, намеченных для продажи. Выписываю, перескакивая с цифры на цифру: «18. Ломаная лампа мамина. 19. Тетин пустой шкаф. 20. Театральная коллекция. 21. Тряпки из сундука. 22. «Le theatre». 23. Кресло зеленое столовое. 24. Ширма из красного дерева. 27. Шкаф книжный тетин, ореховый. 28. Зеркальный шкаф, мамии. 29. Погребец. Картонка с военными значками. Трости. Военные сапоги. Воротнички и манжеты. Качающийся бювар. Диванчик с решеткой…»
Ну и опять там: «Картошка – 7.000.000. Дрова – 10.000.000. Лекарства – 5.000.000».
Согласимся, что при образе жизни, который вырисовывается из этих реестриков, людям было бы не до домика с мезонином, оставшегося на далекой лесной поляне, а фактически в другом мире, на другой как бы даже планете, открытой всем ветрам и всем бедам.
В Шахматово Блок больше не ездил, но видеть его видел, и много раз. Ну, во первых, не однажды видел во сне. В записных книжках читаем. «Снилось Шахматово: а а а…», «Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?», «Сны, сны опять: Шахматово по особенному…»
Во вторых, до самой смерти почти, уже в июле 1921 года (а умер в августе), Блок слабеющей рукой писал новые строки в поэму «Возмездие», ловя слабеющим уже воображением дорогие сердцу картины. Не исключено, что сам Блок слабел, а воображение работало обостренно, показывая все ярко и выпукло. Картины же эти, тотчас переносимые на бумагу, были картинами Шахматова. Так что без преувеличения можно сказать, что Блок жил Шахматовом до последнего вздоха, до последнего удара сердца, до последнего голубого огонька в затемняющемся мозгу.

Огромный тополь серебристый
Склонял над домом свой шатер,
Стеной шиповника душистой
Встречал въезжающего двор.

Он был амбаром с острой крышей
От ветров северных укрыт,
И можно было ясно слышать,
Как тишина цветет и спит.
* * *
И серый дом, и в мезонине
Венецианское окно,
Цвет стекол – красный, желтый, синий,
Как будто так и быть должно.
* * *
Бросает солнце листьев тени,
Да ветер клонит за окном
Столетние кусты сирени,
В которых тонет старый дом.
* * *
Да звук какой то приглушенный –
Звук той же самой тишины,
Иль звон церковный, отдаленный,
Иль гул (неконченной) весны.
* * *
И дверь звенящая балкона
Открылась в липы и в сирень,
И в синий купол небосклона,
И в лень далеких деревень.
* * *
Белеет церковь над рекою,
За ней опять – леса, поля…
И всей весенней красотою
Сияет русская земля.

Это писалось уже по памяти. Ничего в Шахматове в это время уже не было. Не было уже и самого Шахматова, как такового. Блок пережил его на каких нибудь две недели.
Лес, который со всех сторон окружал шахматовскую усадьбу и который сдерживался человеческой деятельностью, культурным садом, топором, пилой, заступом, ежечасным надзором, цветниками и грядами, полянами и дорожками, этот лес двинулся со всех сторон, как дружное войско или, вернее сказать, как толпа, и поглотил шахматовскую поляну, словно сомкнулись над ней зеленые волны.

4

Так прошло не менее сорока лет. В стране происходили разные события, менялся образ жизни, облик страны, менялось сознание людей. Коллективизация, строительство каналов, пятилетки. Распадались маленькие деревеньки, затихли разные там вечерние звоны, и сами церковки (беленькие по окрестным холмам) погасли, словно огоньки на сыром ветру. Зазвучали песни про Катюшу, про Каховку, про тачанку. Заурчали трактора на полях и самолеты в небе. Война дважды проутюжила землю взад и вперед, а шахматовская поляна спала и спала, затопленная зеленой волной леса. И так прошло, говорим, не сорок ли лет.
Ну, посещение Шахматова Петром Алексеевичем Журовым как бы не считается. Оно было по горячим следам, в 1924 году. Еще можно было разглядеть признаки сада, хотя и начавшего дичать, зарастать. Еще видны были, по словам Журова, обугленная земля, куски кирпича, обломки оконных наличников, маргаритки на лужайке, полукружие сирени и акаций, следы дорожек – «их мотив – закругление изгиб», дерновый диван… Это было еще пожарище, не залеченная природой рана, а потом то уж и потекли десятилетия со дня пожара: до тридцать первого года – одно десятилетие, до сорок первого – второе, до пятьдесят первого – третье, до шестьдесят первого…
После войны в Литературном музее в Москве работал фотографом Виктор Сергеевич Молчанов. Прямыми его обязанностями было, наверное, производить разные там фотокопии с документов, с рукописей, со старых фотографий, да еще запечатлевать происходящие в Москве литературные события: встречи, вечера, похороны, дабы накапливалась в музее своя фототека. Но, труженик и энтузиаст, Виктор Сергеевич не ограничивался этими обязанностями. Предпочитая всем видам транспорта велосипед с приспособленным к нему моторчиком, нагруженный фотоаппаратурой, он по размытым дорогам, по зарастающим травой колеям, по забытым тропинкам пробирался во все уголки Подмосковья и смежных областей в поисках известных, но иногда забытых литературных мест. О характере этого человека лучше всего говорит его ответ на один вопрос в полушутливой «алепинской анкете», а именно на вопрос: «Ваша любимая физическая работа?» (обычно отвечают: косить, колоть дрова и т. д.) – Виктор Сергеевич простодушно написал: «Переноска тяжестей».
Тютчевское Мураново, чеховское Мелихово, пришвинское Дунино, Мещера и Таруса Паустовского, есенинская Рязань, подмосковные Захарово да Середниково, связанные с именами Пушкина и Лермонтова, последовательно становились объектами фотохудожнического, добросовестного, кропотливого исследования Виктора Сергеевича Молчанова. Он не стремился к той степени художественной выразительности, которая, может быть, свойственна современной фотографии, когда одна крупноплановая ветка на размытом фоне и создает как бы картину. Или когда группа берез снимается снизу вверх и получается как бы купол собора. Должность музейного работника накладывала дополнительные обязанности: фотография помимо всех других качеств должна была быть документом, Ну, а красиво и выразительно получалось все равно в силу способностей, вкуса мастера, его любви к русской природе и русской литературе.
Вот этот то Виктор Сергеевич Молчанов, любитель переносить тяжести, и пробрался на своем велосипеде первым в Шахматово после четырех десятков лет полного забвения.
Из этой поездки Виктор Сергеевич приехал как если бы сплавал с аквалангом в морские глубины и разыскал там признаки затонувшей Атлантиды. Знакомые, сохранившиеся, казалось, только в блоковедении названия оборачивались реальностью: Гудино, Осинки, Праслово, Руново, Боблово, Тараканово…
Первым делом мы набросились рассматривать фотографию, запечатлевшую руины Таракановской церкви. Ведь если на фотографии дерево, то еще надо гадать, знал ли именно его Блок и знало ли Блока оно, если пень, то от того ли самого тополя, который осенял дом, – обо всем этом можно только гадать. Церковь же подлинная, Таракановская, та самая, где венчались жених и невеста, в которую входил Дм. Ив. Менделеев, около которой теснились тройки с бубенцами, из которой выносили гроб с телом профессора Бекетова, в которой «девушка пела в церковном хоре…».
На старой сохранившейся фотографии, сделанной неизвестно кем в двадцатые предположительно годы и присланной мне Станиславом Лесневским, церковь еще вся в целости и сохранности. И крестик, и купол, и маленькая звонница возле нее, фона же – никакого. Белое ровное небо. Фотография достоверна, но невыразительна. То есть она выразительна выразительностью самой архитектуры, но не более того.
Молчанов привез фотографию полную настроения, тревоги, жути. Небо в кучевых облаках и черных тучах с ярким просветом как раз за церковью. Руины выпуклы и предметны. Куча щебня около них, крапива, корень засохшего дерева, зияющие проемы окон, обнаженные срезы кирпичной кладки…
Взволновала нас и фотография трех берез, старых, явно блоковских, оставшихся от длинной аллеи, вернее сказать, от линии берез, обозначавших некогда подъезд к Шахматову со стороны станции Подсолнечная.
Молчанов сказал, что там, в Шахматове, трудно определить теперь, где что было: где сад, где пруд, где дом, где флигель – все потеряло свои очертания, размылось и заросло. Самые дали, видимые раньше с шахматовского холма, задернуты лесом, словно шторой.
Эти фотографии Молчанов показывал нам в мастерской художника Глазунова. Тотчас стали читать стихи Блока, разговорились, разгорячились и условились съездить в Шахматово. Не помню уж теперь, по прошествии почти пятнадцати лет, что помешало съездить мне, но Глазунов и Десятников (искусствовед) съездили и привезли найденный и выпрошенный у какой то старушки небольшой блоковский столик. Эта старая женщина будто бы хорошо помнит Блока, подростком возила в Шахматово почту, работала там поденщицей, мыла полы, стирала, копала гряды.
Вскоре Илья Глазунов опубликовал в «Литературной газете» (1965 г.) статью «Там, где жил Блок» и два своих рисунка. Первое печатное, газетное слово о Шахматове.
Рассказы Глазунова и Десятникова раззадоривали еще больше. Хотелось поехать, встретиться с это женщиной, расспросить, хотя бы посмотреть на нее (Блоку почту возила!), но житейская текучка несла, кружила на завертинах, относила то к берегу, то на стремнину, то отдаляла от цели, то приближала к ней, а между тем в истории Шахматова появилось новое действующее лицо. К одной из книг этого человека я написал небольшое послесловие. Выпишу из него два три абзаца, которые сразу дадут об этом человеке нужное представление:
«Станислав Лесневский известен в литературных кругах и всем любящим литературу как литературный критик, пишущий главным образом о поэзии, тонко понимающий ее, следящий за ее развитием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я