https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну отчего же! Не так! Судьба последнего моего крестьянина занимает меня, великое из малого строится, всякая русская жизнь, – уж коли дано богом мне за нее отвечать, – вот здесь лежит. (Показывает на сердце.) Жалею, жалею о нем, что говорить! Молод был, еще перебесился бы.Мария Павловна. Однако давеча вы как будто резко отозвались…Николай. Да ведь как по резко, сестра! Я и теперь думаю: для пользы его отсюда отправили! Взять за моду презрение к человечеству, точить все ядом, возбуждать одно неверие да сомнения! У нас и без того хватает ипохондриков да мизантропов. Ум его был развращенный и испорченный, я с одною надеждою его посылал: чтоб прочистил мозги да понял, какова на самом деле жизнь! Кто ж виноват, что и там вместо дела нашел себе занятие в злословии и насмешках над своими же товарищами…Мария Павловна. Опять, Никс! О мертвых пли хорошо, пли ничего.Александра. Я право не хотела вас утруждать…Николай (Чернышеву). Вот, видишь ты, как они! Жалостливы! А я – жесток! Я его в тот раз легко воротил, а стишки были мерзкие, да, мало того, – преступные, – о пушкинской-то кончине! Вспомните-ко! За одни таковы стишки… Да ладно!.. Вредный был мальчик, что говорить! И дерзок непомерно, и не-чес-тен! Да! Зимой-то просился в отпуск, бабушкой умолял, болезнью ее, а едва приехал, на балах явился, бабушку забыл, опять делал вызовы свои свету. Не так ли?… Ну, да бог с ним, эту моду не он один взял!.. Мне другое обидно: коли ты писатель, выразитель общества, так умей понять, умей увидеть, подхвати идеал, возьми не сукина сына в герои времени…Мария Павловна. Николя!..Николай. Не себялюбца, не ипохондрика, а истинного героя – человека широкого, русского, деятеля… Я, помню, читал, так думал, что оп этого… кавказца, как его?… Старик-то там у него?…Александра (робко). Максим Максимыч.Николай. Вот! Думал, он этого Максим Максимыча героем-то времени обрисует, а он? Развей он этого кавказца, расширь, – вот и вышел бы герой: простой, честный, добрый человек. Воин. Труженик. Веры, правды и терпения. На каких Русь стоит. Да только нашим испорченным умам нешто такие герои по душе! – Каков сам, таков и герой!.. Герой нашего времени!..Александра. Это не без иронии названо.Николай. Насмешка. Спасибо, над господом еще не смеются. Пауза. Николай ходит. Мария Павловна. Кто-то молвил, однако, что, развейся его талант, и он мог бы заменить Пушкина… Пауза. …Если бы дать ему направление…Николай. Он вон повторил Пушкина, куда больше!.. А направление давали ему. Но они ж у нас, либералы-то наши, гнуться не хотят, лучше переломятся… Нет, не люблю этого нытья, не люблю!..Мария Павловна (вставая). Будьте добрее, Николя…Николай. Я не добр? Ну, не знаю! Я не добр!.. Александр Иваныч!..Чернышев. Добрее было бы невозможно.Николай. Да бог с ним! Много об этом говорим. Я его простил и не сержусь… Земля ему пухом!..Александра. Отчего не сделать этого раньше!.. (Отворачивается на секунду.) Простите!.. Неловкая пауза. Николай (уже сухо). Не заставляйте меня, Александрии, говорить того, что я не должен говорить… (Сестре.) Мы тебя ждем, сестра. (Быстро уходит.) Чернышев (быстро). Государь милосерд, мы сей час только говорили: он склонен секундантов простить, а Мартыново дело быстрее закончить, для чего передать его из гражданского в военный суд, – новых жертв не мыслит он умножать… Добрее невозможно!.. (Разводит руками и спешно удаляется.) Женщины смотрят друг на друга. Пауза. Александра. Добрее невозможно! Кто убил – простят, кто убит – не прощают…Мария Павловна. Ну, мой друг, будьте благоразумнее.Александра. Да, простите меня, я не знаю, что говорю. Вам пора, я провожу вас… Мне надо живее это оставить, забыть; я пошлю книги вам на пароход… О, ma belle, как мне будет не хватать вас, вы мне пишите сразу непременно, я так люблю ваши письма. Уходят. 6. Петербург. Редакция «Отечественных записок» Кабинет редактора. Книги, рукописи, секретер, заваленный гранками, здесь же портреты Пушкина и Лермонтова (на столе), на стене – картина Лермонтова маслом «Вид Эльбруса». Высокие петербургские окна, летний день, кресло с высокой спинкой, диван, преддиванный столик (чашки с кофе, бутылки). На диване сидят Андрей Александрович Краевский (31 год), редактор самого либерального в то время журнала, и прежний его товарищ по университету и сотрудник, один из ближайших друзей Лермонтова, Святослав Раевский (33 года). Пока они ведут беседу, уже знакомый нам жандармский полушепот объясняет зрителю: «Сие лицо есть небезызвестный Краевский, редактор нового издания „Отечественных записок“, печатающий стихи господина Лермонтова едва ли не в каждом новом томе журнала. Оный же споспешествовал изданию „Героя нашего времени“ и книги стихов последнего. Оный же опубликовал в марте в прошлом годе „Большой свет“ литератора Соллогуба. Прибывший же из своего имения и живущий там на покое отставной чиновник Святослав Раевский посещал редакцию и имел беседу с редактором и сотрудниками. Оный Раевский, как известно, находился ближайшим другом Лермонтову, был вместе с последним арестован в тридцать седьмом годе за распространение непозволительных стихов на смерть Пушкина и сослан в Олонецкую губернию, откуда выручен через год стараниями самого Лермонтова и его бабушки Елизаветы Арсепъевой-Столыпиной…» Краевский (продолжая разговор). Ты как нельзя кстати, Святослав Афанасьевич, – кто лучше тебя скажет о погибшем! Тут все складывается из рук вон, двор отнесся холодно к этой гибели, Лермонтов и по смерти не прощен, мы даже некролога не можем дать, – цензурный комитет и слышать не хочет. Но Белинский придумал: писать рецензию на второе издание «Героя», с тем чтобы в ней-то все и сказать между строк… Однако, тебя увидев, я думаю, не тебе ли взяться, тут хочется о личности сказать, правду им бросить, потому как вонь пошла несусветная. Над могилою больше, чем при жизни, стали кричать: де, и ничтожен, и подражатель, и неприличен, и безнравствен, – чего не плетут! Белинский сильно напишет, он от Лермонтова без ума и без слез говорить не может, но… Плетнев, к примеру, знаешь что сказал? Белинский, мол, надоел с возгласами о гениальности Лермонтова!..Раевский. Ай, сволочь!Краевский. Это еще мягко!.. Не представляешь, что кричат! Оправдаться ищут, унизить Мишеля. Чтоб не так жалко было. Он-де и нового-то ничего не сделал, и не успел, и вообще плох был, а уж о личности и говорить не след – вредный, мол, человек! Вредный!.. Откуда слово-то взяли: вредный, и все!Раевский. А я скажу – естественно. Отплачивают ему той же монетой.Краевский. То есть?Раевский. Как он их любил – так и они его.Краевский. А-а. Вообще верно… Ну, так как?Раевский. Все понял, но откажусь сразу… Да, не удивляйся. Тут надо ловко, тонко, под вуалью писать, а я не смогу – я только криком кричать об этом могу, иначе не выйдет. Тебе шпага нужна, а я пять батарей выставлю и палить начну… Я их, я им… (Курит.) Краевский (помолчав). Да, я не подумал… Нет, братец, батарей не знаю когда дождемся, тут хоть шепотом-то дай бог что пропустить… Нда, жаль… Однако все равно! Слушай! Мало ли какой случай окажется, ты уж сейчас занятно говорил, – запиши! Авось?Раевский. Нет, Андрей Александрович, что записывать зря! Да и не могу я, не мертвый он для меня… Не выйдет… Пауза. Краевский. Нда. Как сейчас вижу, жду – вот вбежит, шутки, озорство, все переворошит, живой, легкий, – куда вся светская угрюмость денется… Сколько энергического в нем было, живого, смелого… Пауза. …Ну поговори еще, поговори мне о нем, у тебя так ясно выходит, – может, ясней всех… Никто его, я вижу, не знает, правды не видит…Раевский. Его одной черточкой не нарисуешь, в нем всяко было намешано, и круто… Он был пиита, писатель, – вот его было главное, – настоящий пиита! Думал! Рос в муках ума и сердца год от года. Скрывал все, навроде Пушкина, смущался званием пиита-то! Оттого и гусарил… Штуки да шалости у всех на виду, а настоящее скрыто. Пиита часами бьется у биллиарда – тут его все видят и потому кричат: игрок! А думает иль пишет, кто его видит? Он все книги па свете прочел, кто видел? С детства и по-английски, и по-французски, и по-немецки…Краевский. В шахматы любил. Живопись. (Про картину.) Это его «Эльбрус».Раевский. Да, и это, и шахматы, и музицировать, и скрипку, его на все хватало… А забулдыжную офицерскую жизнь оттого любил, что там-то хоть легко да просто, наш вояка, хоть груб да прям, а честь и смелость еще не погасли, как всюду. Но и это надоедало ему. Его ведь главная черта была правдивость, он вскипал от всякой фальши, надутости, чопорности – это ненавидел, издевался… Я думаю, ему и Мартынов противен был, – я знавал этого надутого дурака, у него своего-то ничего, все напыщенно, театрально, революционера, карбонари из себя строил. Мишелю это, конешно, было смешно, он его насквозь видел… (Курит.) Он вообще опытом обладал ранним, очень, и взгляд имел точный, свой, резкий, психологический, всякого человека раскусывал скоро и видел в натуре… И сам естествен был чрезвычайно. То, что часто принимали в нем за позу, – явится вдруг в гостиной, сабли не отстегнув, в перчатках, небрит даже, угрюм, злоязычен, ах, мол, каков! mauvais ton! Дурной тон (франц.).

– a y него в самом деле настрой такой, раздражен на притворство и пошлость, и скрыть этого не умеет и не хочет.Краевский. Соллогуб в своей пародии внешнее-то схватил.Раевский. Соллогуб знает, когда и чего хватать. Не люблю его! Сальери! Конечно, Мишель человек был, не ангел. И в разное время разный. Когда моложе, то похуже, пожалуй, – это еще от бабушки шло: капризность, нервность, барчук все ж! Мучения юные за некрасивость свою, за малый рост, неуклюжесть… На ту же бабушку – кричит, ногами топочет. А кому самые нежные слова говорил и письма писал?… Ну, да в том ли дело! Это все мелкое… В нем сил была тьма, нежности, правды, идеализм детский… А как вышел в жизнь, как стали мечтанья разбиваться о жизнь-то, так его и охватило ужасом… Возьми Печорина! Мало ли он им сказал! Там много личного. Хоть и на печоринский лад переиначенного. Правда, он берет конечный результат, идеал холодного и неверящего человека, какой ему представился… Но сам таким еще не был, да и не сделался бы, я думаю. Это только одна его сторона, одна грань из многих. Возьми, как бывало у него с женщинами: загорится, ничего не помнит, не видит, никаких уж условностей, спешит, откровенничает, вся душа раскрыта, какой там холод!.. А наши дуры да жеманницы: ах, ах, неприлично, нельзя, как так можно!..Краевский. Ну, не скажи! Уж насчет прекрасного полу Мишель был – ого! И иллюзий на их счет не делал… Интриговал сразу с двумя, а то и с тремя, насмешничал, и, думаю, больше от него плакало, чем он от них.Раевский. Опять нет. Это только вид такой был, ширма, гусарство… Он холодно ничего не делал, на каждую дурочку весь пыл свой бросал, – вот они и бежали в испуге… Опять же здесь различай разное время: то пошлость юнкерскую, а то мученья настоящей любви. В девках ему везло, а в настоящей любви – муки. Уж Вареньку Лопухину как он любил, – да и она его, – а что вышло? Вот он и сказал: «Иль женщин уважать возможно, когда мне ангел изменил!» Но и тут был не прав, опыт ума никогда не действовал на его сердце; новую историю опять начинал с той же страстью…Краевский. Нет, нет, помилуй, Раевский! Идеализируя женщин, можно ль писать ту барковщину, которой заполнены теперь все холостяцкие альбомы? Кстати, многие по сей день держат Лермонтова лишь за этакого и думают, что у меня в журнале иной, однофамилец.Раевский. Не знаю, по мне, одно другому не мешает, а Баркова вовсе считаю истинным талантом. Для меня в вольных да охальных виршах, коли хочешь, начало верного взгляда пиита на мир, вызов сусальности и романтичности уважаемого Василь Андреича Жуковского со товарищи. Россия – пока еще грубая страна, и жизнь русская груба и проста, и народ хоть и добр, но дик. А мы сто лет кропили все розовою французскою водой, все изящными прикидывались, сами себя обманывали… Слава богу, пришел Пушкин – по-русски заговорил, а теперь Гоголь, дай ему бог здоровья! – и Лермонтов… Мальчик, а уж понял все или почуял сердцем, гением своим: нет, мол, нате-ка вам, шиш! Не стану я вранья писать, прошло время. Жизнь – не такая, что в виньеточках ваших да цветочках, она вот какая, и любовь – вот какая, и баба есть баба…Краевский. Ну-ну, ты уж горячо! Шалости за идеи выдавать!Раевский. Отчего же шалости? Возьми перечти все подряд, – никто тебе не скажет и не напишет о пиите лучше самого пиита! И увидишь: одну линию, одну спираль. Возьми хоть эту сторону: с пятнадцати лет одно его точило и мучило – слава, смерть, дело… Мальчик ощущает исключительность свою, она ему жить не дает, покою, он понять ее не знает, раздражается – муки! – а когда сознает, сознал, – видит вдруг: приложить-то себя некуда, никто не понимает, никому такой не нужен. А? Легко? Отсюда – одиночество, мысль о смерти ранней, ненужности своей…Краевский. Верно, верно! Умно!..Раевский. Надо было слышать, как еще в шестнадцать лет говорил он о польском восстании, о Франции, о Наполеоне, о Байроне! О, он готовил себя в герои, в мученики! А что в жизни-то шло? Что округ-то предлагалося? Волокитство, пьянство, выслуживанье?… Он, к слову, мороженое любил, – никогда не забуду, как сказал однажды: «Мне бы кровь пить у тиранов, а я мороженое грызу…»Краевский. Ну, милый, это общая нас всех участь. О tempora, о mores!..Раевский. Ну так вот, он ее и высказал, эту участь и эти времена! И я верю: по нему будут судить о нас потомки, его возьмут в летописцы и свидетели! Ни о нем, ни о всех нас ни один мемуар не расскажет, как он сам, – виршами, топкой вот этой книгою. Прочтут правнуки – и увидят как на ладони… Прости, я разгорячился, много говорю?Краевский. Нет-нет, я увлечен, слушаю… И я опять вижу, что ты как никто знаешь о нем, и тебе надо писать.Раевский. Да коли я так напишу, ты ведь не возьмешь!Краевский (усмехнувшись). Да, пожалуй… Но все едино, напиши, оставь хоть потомкам.Раевский. Потомки разберутся. Тут еще вот в чем беда его была: один остался. Вяземский с Жуковским – чужие ему, от университета рано отошел, к нам тоже только-только подходить стал, – вот и вышло – один.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я