https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/ 

 

И если бы не эта и еще такие же неплановые встречи, то многое в облике Алексея Калкина осталось бы непроясненным…
Зоя Игнатьевна Самаева работает библиотекарем в бревенчатом одноэтажном клубе Дьектиека, к ней заходят получить книгу и аккордеон, взять шахматы или домино. Ощущение здоровья и веселости остается, как только взглянешь на Зою Игнатьевну, коренастую, крепенькую, с темно-бронзовой кожей упругих щек, совсем молодую на вид женщину. А ведь у нее уже четверо. Младшего – Геннадия – я видел; этот мальчик с глазами цвета антрацита любит прогуливать по центральному проспекту села великоватый ему матросский бушлат с золотыми пуговицами. Со вздохом, но не без тайной материнской гордости Зоя Игнатьевна сообщает о хобби Гены: он страстный собиратель значков, хотя в девятом классе пора бы эту забаву оставить. Подвигаясь меленьким шагом вдоль стеллажей, Зоя Игнатьевна по-светски учтиво ведет беседу, рассказывает о семье, о себе. Гена ее волнует больше других, те трое уже встали на твердую дорогу; сама окончила восемь классов, работала учительницей, теперь вот осваивает библиотечное дело; муж служит председателем рабочкома в Шебалинском совхозе. Они-то не местные, корни их в Усть-Кане. Была ли в Ябогане? Конечно, и Калкина знает прекрасно. Какого о нем мнения? Тут Зоя Игнатьевна чуть приостанавливается, но говорит затем с такой же охотой и уверенностью. Сказитель он хороший – его вся область знает, он в почете. Что же касается другого… Многие к нему лечиться ходили, толковали, будто помогает. А она не верила и сейчас не верит. Смеялась над ним: дурачит людей. Подружке говорила: больницы есть, врачи, не ходи к нему – только водку выпьет да обманет. Эта не пошла, а другая знакомая сына к нему повела. И уверяет, что, дескать, вылечил. Самовнушение это!
Одна из встреч состоялась почти на самом пороге юрты Калкина… Ябоган – село преогромное, но заезжего дома тут нет, путешественники Как-то сами собой растрясаются по квартирам. И вот, рыская уже а сумерках, попал я по воле случая в одно из самых радушных семейств села, ничего об этом не подозревая. Станислав Андреевич Гринкевич, молодо встряхнув блондинистой прядью волос и оглядывая незваного пришельца, предложил квартироваться тут же; мнение это тотчас было подхвачено его супругой Еленой Андреевной и поддержано уместной шуточкой младшей их, Ирины; дохнуло гостеприимством, ненавязчивым дружелюбием… Они старожилы здесь, в Ябогане, и хотя Станислав Андреевич из Прибалтики, а Елена Андреевна из Финляндии, дружная пара не думает сниматься с места. Гринкевич работу совхозного ночного сторожа совмещает со школьным делом – заложенный еще в гимназии интерес к музыке прививает ребятне; он зампредрабочкома; Елена Андреевна, облачившись в строгое черное платье, каждое утро идет заведовать книжной торговлей; тоненькая Ирина заканчивает десятый класс. Калкина знают они много лет, Станислав Андреевич с ним в приятелях, в сотоварищах по обществу слепых. Алексей Григорьевич Калкин – инвалид второй группы, он сильно близорук, хотя очков не носит. Станислав Андреевич дает высокую оценку исполнительскому дарованию Калкина, владеющего секретом синхронно-двуголосного пения. Мастер. Среди алтайцев пользуется непререкаемым авторитетом.
…Завтрашнее свидание щекочет воображение. Каков он, этот сорокалетний Алексей Калкин, профессиональный кайчи, родной внук шамана?
…На следующее утро мы со Станиславом Андреевичем поспешили на край села, к резиденции Алексея Калкина. Вот уж обозначаются за стандартным штакетником дом и соседствующая с ним юрта, виден темный провал ее входа.
Алексей Григорьевич торопливо рассаживает нас, сам садится на застеленную овчиной мехом вверх железную кровать, укорачивая разом немалый свой рост. Жадно всматриваюсь в его лицо, отыскивая приметы особенного, но их вроде бы и нет… Вместительный череп украшен крохотной кисточкой чуба, широкий бугристый лоб, треугольная кнопочка носа; поворачиваясь, Калкин открывает во весь рельеф емкую раковину оттопыренного уха, стриженный почти до макушки крепкий затылок. В глазах неуверенность, вопрошающее неспокойствие. Но вот первые минуты волнения минули, и хозяин дома спокойно складывает на коленях бледноватые жилистые руки, могучий ящик грудной клетки легонько поднимается для дыхания… Готовя трапезу, энергично орудует у очага («тулга» зовут его по-алтайски) двоюродная сестра Алексея Григорьевича, молодая женщина с красивым разлетом черных бровей; примостились на скамейках мужчина с символической бородкой и женщина в потертой плюшевой жакетке. Эти двое наверняка по делу к Калкину.
Теперь можно осмотреться, оглянуться. Шестигранная просторная юрта связана из сильных, вкусно прокопченных бревен. Стены увешаны хозяйственной утварью – вперемешку архаической и современной. Тут куух (пузырь для масла) и мясорубка, арчмак (кожаная вместительная сумка из толстой кожи для езды на лошади) и рюкзак новейшего образца, сохы (большущая ступка на плотно утоптанном земляном полу) и обыкновенное сито на полке. От стены к стене тянутся две параллельные жерди, т.е. приспособление для просушки сырчика. В юрте не гарно, едва тянет вкусным запахом догорающего лиственничного полена – исправно работает овальное дымовое отверстие. Через него сверху, заставляя танцевать пылинки, врывается сноп солнечного света, прорезает полумрак помещения, эффектно зажигает нежным кадмием букет полевых «огоньков». Цветы в банке с водой стоят на низеньком круглом столе. Вокруг стола – все мы…
На очаге аппетитно побулькивает чай (он соленый, с жиром – почти суп), шкворчит двадцатиглазая яичница с салом в огромной сковороде, и уже произнесены первые тосты за знакомство. Алексей Григорьевич оживляется, но говорит немного, да и то все по-алтайски, русским он владеет с трудом… Решаюсь, наконец, попросить его о главном – исполнить что-нибудь. Он соглашается охотно, берет в руки топшур. Вообще-то у него их два. Один с дарственной надписью, лакированный, украшенный драконами, оленями и охотниками, с двумя капроновыми нитями вместо традиционного конского волоса. Однако он чуть дерезо-нирует, он резок по тону. Второй выдолблен почти весь из цельного дерева, только верхняя дека пришита деревянными колышками. Он не крашен, даже с шероховатой поверхностью, но тембр его благозвучнее, чище. Тем не менее увертюру свою Калкин начинает с первым… Равномерное потренысивание по струнам – размеренная, монотонная, тягучая мелодия полилась. Звуки скрипки пиччикато обнажаются резче, оголяются, а затем начинают плавно обволакиваться густым приглушенным воем большого шмеля – вступает кайчи. Губы его сейчас стянуты в треугольник, плотно сжаты, всегда выставленный булочкой подбородок поджался, подплющился, лицо краснеет от натуги, на лбу вздувается наискось проходящая жила. Это незаметно был сделан полный вдох широкой грудью, а теперь минуту – не меньше – воздух, выжимаясь, как мехами, поет шмелем. Постепенно усиливаются хрипы, сминающие мелодическую линию, уплотняются до рычания какого-то опасного зверя, скорее всего, это медведь, настроенный недружелюбно. Наконец, с треском разрывается полоска рта, под аккомпанемент хрипотцы вырываются первые слоги – ба-а-л, ра-аам, нэ-эх, ты-ын…
Назавтра я узнаю, что исполнял Калкин отрывки из старинных героических сказаний. Однако и легкость, с какой об этом сообщила жена Калкина Евдокия Яковлевна, и, главное, само непосредственное впечатление от исполнения свидетельствуют в пользу того, что не тема произведения тут важна, не «содержание» его, а только звуковое состояние певца. Вглядеться – Калкин весь ушел от себя, его как человека, умеющего говорить и действовать, сейчас вовсе нет. Чувствуется, как все нутро кайчи дрожит, вибрирует, стонет от напряжения; это уж не он сам, а большой, во плоти человеческой инструмент разговорился, разошелся, выводит наружу все богатство своих тембровых запасов. Вот выскочил второй голосок – писклявый, слабенький, вот нырнул и исчез, и опять открытое, сильное дрожание мембраны… Не тонкостями музыкальной культуры притягивает к себе это ритмическое гудение – пение-заклинание, а первородностью лесного вздоха и крика, перво-родностью «звериной» основы вокала. Легко вообразить себе Алексея Калкина на столичной эстраде (где, кстати, он и выступал), залитой светом софитов и люстр, но нет сомнения, что сила и обаяние его в такой обстановке почти начисто исчезнут, равно как и в самой совершенной магнитофонной записи. А тут, прервавшись на минуту, крепкими сахарными зубами скусив жестяную пробку с белоголовой, разлив себе и гостям, заново воодушевленный, удобнее расположившись на своем меховом ложе, он берет в руки топшур; снова и снопа под сводами юрты разносится пение, в котором не «смысл» говорит и значит, а только один этот голос – первоприродное, переданное звучащим аппаратом человеческого тела.
Много раз повторяется так; перерывы между исполнениями постепенно учащаются, удлиняются, но сколь бы кратким ни оказывалось пение, образ его оставался постоянным и устойчивым. Заметно было, между прочим, что к благозвучному своему скромненькому на вид топшуру Калкин менее благосклонен и обращается реже, чем к злому на тембр лакированному красавчику. Пожалуй, именно взрывчатые пульсы гармоничности последнего безотчетно привлекали его к себе. Видно, надобно кайчи полнее чувствовать раздражающую самостоятельность инструмента, чтобы следовать за ним, уходить от певчества подальше. Парадокс: мастера заставляют бубен вкупе с его братом тамтамом придвигаться теснее к человеческой психике и даже речи, а свой голос кайчи отправляет в сферу материальных вибраций.
– А нельзя ли немножко покамлать, Алексей Григорьевич? – спрашиваю невзначай в одну из пауз. – Вы же мастер…
Легкое движение пробегает после этого невинного пожелания по кругу гостей. Жена Калкина смотрит на меня с твердым, по-мужски волевым выражением крупного лица: «Он этим не занимается… Алексей Григорьевич – кайчи…» Сестра Калкина, Ольга Ивановна, подсаживается к брату и, недовольно нахмурившись, крепко берет его рукой за плечо. Калкин, стирая следы довольной улыбки, бормочет вслед: «Не понимаем этого. Не знаем…»
Итак, принципиальный отказ. Опасение. Боязнь. Недоверие. Но потихоньку все же тает мнительная настороженность, да и появляется все больше желание щегольнуть умением. Но в этом сознательном усилии проступает уже нечто афишное, рекламное. Вот в одном из антрактов Калкин решительно встает во весь рост. Отвага плещется в его глазах. Он протягивает вперед руку – это уже не какой-нибудь там кайчи, а пророк, уста отверзающий. Что-то скажет он сейчас, обращаясь ко мне. Вот что говорит он, а чело блещет, а глаза задумчиво-снисходительны:
– Твоего приезда я ждал четыре года. Знал день и час его (то-то стакой аккуратностью готовился к торжественной минуте). Знаю цельтвою. Ты приехал меня проверить!
– Нет, дорогой Алексей Григорьевич, ошибаешься. Вовсе не затем…
Удивительна все-таки инерция этого растревоженного привычкой рассудка. Опыт подсказывает – смекай эдак, и «вещее» слово уже летит с уст. В результате полнейшая «не-контактабельность»… Впрочем, часа этак через два Калкин начинает понимать, что несколько дал маху. И, видно, решает исправить осечку. Он потихоньку заводит разговор о таинственном «шестом» чувстве и намерен, кажется, это чувство проиллюстрировать. Он предрекает, правда, уже сидя и не жестикулируя, появление во время дальнейшей нашей встречи двух дополнительных бутылок горячительного (их принесут не руки московского гостя). Увы, совершенно очевиден этот прием построения «ситуации пророчества». Калкин рассчитывает на догадливый энтузиазм своей паствы, круг которой заметно расширился; однако бальзаму не суждено пролиться на душу Алексея Григорьевича – в указанный срок появился лишь один из сосудов.
На следующий день, перед окончательным нашим прощанием, Калкин сам возвращается к «теме камлания». Привези бубен, говорит, покамлаю. Приведу большого медведя. Гипноз будет… Все, что надо, будет…
Калкин широко разводит руки, показывая, какие должны оказаться у медведя плечи, и улыбается странной засасывающей улыбочкой. Видно, толкается в нем, жжет его сейчас в груди неутомимый тот бесенок, о котором говорил в свое время Сазон Саймович. Однако предложение малоосуществимое при всей соблазнительности увидеть медведя-косая сажень в плечах.
Алексей Григорьевич вежливо провожает меня, взяв за руку. Благодарю его за прием, за превосходные музыкальные импровизации. Они крепко залегли в памяти. Это непритворное, настоящее. Исполнение Калкина без натяжки можно поставить почти вровень с Песней Бубна.
Последний этап командировки – автобусом через Усть-Кан до села Кырлык. Эта точка Юго-Западного Алтая – место, знаменитое своим прошлым. Ничем не выделяясь сегодня среди окрестных деревень, Кырлык на карте религиозных течений Алтая, существуй она, был бы отмечен особым знаком.
Языческая традиция Горного Алтая за время своего существования постоянно находила ожесточенных конкурентов и деятельных оппозиционеров. С начала прошлого века на Алтай просачивается христианство – в образе русского православия. В 1830 году в Улале архимандрит Макарий организует духовную миссию: сфера ее влияния постепенно расширяется: к шестидесятым годам на реке Майме и возле Телецкого озера открываются два монастыря. Темные язычники должны были оказаться под твердой рукой православного бога, для этого были привлечены лучшие силы духовенства, прибегавшего чаще к помощи пряника, а не кнута. Не говоря уже о Макарий, человеке европейски образованном, авторе первого перевода Библии с древнееврейского на русский, среди плеяды его продолжателей были люди незаурядные, совмещавшие основное свое занятие скрещения язычников с исследовательской работой, с просветительской культурной деятельностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108


А-П

П-Я