https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Am-Pm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ну что? — сказала Гликерия и гордо вскинула голову. — Проси.
— Глупости, — сказал Шеврикука. — Ни ты ни о чем не можешь у меня просить. Ни я у тебя.
— Проси, — сказала Гликерия.
— Ладно. Прошу принять, — сказал Шеврикука. И протянул ей мелкие вещи опущенного в прошлое Пэрста-Капсулы.
— Иди, — сказала Гликерия.
— Как скажешь, — поклонился Шеврикука.
— И более не приходи.
— Но если…
— Не пропадут. А коли потребуются, возникнут сами…
10
Шеврикука брел по Звездному бульвару. Когда он пробирался на лыжную базу, небо было голубое, без сметаны, столь свойственной в последние годы московскому безоблачью, вызываемой, по всей вероятности, техническими играми человека и рождающей печаль по истинной небесной лазури. Где нынче та лазурь? Если только в Италии. Или на полотнах Сильвестра Щедрина. И листья на тополях, березах и липах тогда не трепетали. А утром граждан по радио призывали закрывать окна и форточки, брать зонты, надевать резиновую обувь и стараться не выходить из помещений. Циклон от фиордов Норвегии гнал ураган из новгородской земли в тверскую, рвал там крыши, свирепствовал на фермах, подымал в воздух свиней и коров, разорил отделение милиции в Торопце, искорежив мотоциклы с колясками. Да что коляски! Автобусы переворачивало, трубы электрических станций осыпало на землю кирпичами и, похоже, могло раскачать Останкинскую башню. Объявлено было о временной эвакуации персонала.
По часам Башне уже полагалось раскачиваться. А она стояла ровно. И стекла поблизости — ни в жилых домах, ни в учреждениях — не звенели и не бились. Небо затянуло, но никаких свирепостей и буйств в воздухе не происходило. Шел тихий прохладный дождь. И все.
«Ну не ураган. Ну дождь. Опять врет прогноз. Ну и что? Мне-то что?» — думал Шеврикука.
Подступила тоска, и избегнуть ее он не мог. Проще всего было бы объяснить тоску явлениями природы, сменой небесных обстоятельств, но вышла бы ложь. Да и что бы отменили какие-либо объяснения? Ничего. При подходе к Апартаментам Гликерии на него набросился страх, предощущение Ужаса. Пугаться Шеврикуке приходилось часто, но обычно он сознавал степень угрозы, ее пределы и неизбежность ее разрешения. Или тут же вспоминал трын-траву. Предощущение Ужаса он не испытывал давно, шепот о Чудовище выдавило его сознание, почти забывшее о случаях встреч с силами, желавшими раздавить его и вобрать в себя. От Гликерии Шеврикука уходил в отчаянном кураже, полагая, что его караулят. Но никто его не караулил. И никто на него не напал. Теперь Шеврикука думал: будут караулить и нападут. Но ощущения Ужаса уже казались краткими, и потому с ними можно было согласиться. Приступу же тоски, Шеврикуке знакомому, предстояло длиться вечность, и хуже всего в нем было однообразие тихой боли разума. Эта боль замком затворяла действия и решения.
Шеврикука свернул на Шереметьевскую улицу, дошел до грязного путепровода, у серого бетонного парапета его встал. Под мостом, разрывая Марьину Рощу, текли рельсы ко Ржеву. Менее всего любил Шеврикука в Москве раны железных дорог, запахи гари, металла, черных и коричневых жидкостей, бестолочь брошенных кем-то вагонов, цистерн, холодильников, с ржавыми и битыми боками, нагорья мусора, отходов, хлама, вышвырнутого с небрежностью неуважения к живому, к травинке зеленой и к голубокрылой стрекозе, к чистой капле, калеченые строения, сараи, гаражи, всунутые там и тут безмозглыми и наглыми поденщиками, весь этот хаос и безобразие случайных, проносящихся куда-то временных жителей Земли. Отчего же куда-то? В тупик! В тупик! В тупик! А скорость не утишишь и не остановишь гон колес, исход один…
В приступы тоски Шеврикука приходил и сюда.
В особенности угодно было ему стоять у парапета над Ржевской линией в зимние темно-серые сырые дни. Снег в грязи и копоти усугублял вид городского безобразия. Все понятия о соразмерном и ладном были нарушены и на мосту, и под ним — на путях, вблизи них, на полосах отчуждения. Ничто соразмерное, чистое, незапятнанное и ладное нигде вообще не присутствовало, все было сплошным отчуждением, все — в порче и нечистотах, и ничего никто изменить не мог.
О, стужа и тоска Земли!
«Все было! Было! Было! И ничего не будет!» Шеврикука побрел домой.
«На острове Тоски двадцать две стальных доски…» И все же что-то озадачивало в Останкине Шеврикуку, Может, тишина? Но откуда ж тишина? И день сочился, и шли троллейбусы, и неслись автомобили, и стояли милиционеры. Однако скандального скрежета машин Шеврикука не слышал, не врезался металл в металл; штанги троллейбусов не соскакивали с проводов, не обрушивались на головы прохожих, не обдавали их искрами, таксисты и милиционеры не матерились. Если не тишина, то что же? Смирность некая была в Останкине и Марьиной Роще. Смирность. Или даже смирение…
Он выходил от Гликерии с вызовом: «Нате, вбирайте!» Но никто его не караулил и не вобрал в себя. И может быть, оттого, что он отделался от наследия Пэрста-Капсулы, сбагрил его, сплавил в чужие руки? А часом раньше на него напали именно из-за двух мелких металлических вещиц? Нет, такой отгад Шеврикука запретил себе держать в голове, а мысли о Чудовище следовало истребить, как блажь, иначе бы в нем остался испуг. И надолго. Однако он вспоминал, что вручал вещицы Гликерии чуть ли не с удовольствием. Или со злорадством. Впрочем, нет! Но если не с удовольствием и злорадством, то с явным пониманием, что он Гликерию затруднит. Может, даже принесет ей беды. Он явился к Гликерии зря, доверять ей было нельзя, и раз кончено — значит, кончено! Но когда услышал о корте, о манеже, о пусанском диалекте, представил, как принесут Гликерии короткую теннисную юбку — к загорелым ногам, и амазонку, в нем, как и в Невзоре-Дуняше, взыграло. Ну да, конечно, урожденная графиня Тутомлина, пусть и воспитанница, пусть и без приданого, пусть и страдавшая невинно, а он — кто? Опять же у нее не квартира на Знаменке и не два подъезда в Землескребе, а трехэтажный дворец — позднее барокко, с завитушками рококо, конец восемнадцатого века, с подвалами белого камня времен Алексея Михайловича. Пусть бывший дворец сейчас — не дворец, но не исключено, в будущем — опять дворец. Да, можно было объяснить ее капризы последних месяцев и ее претензии. Гликерия маялась — кто она и что ей делать. Не отменена ли она как привидение, не потеряла ли свойства и кому ей являться? У шумноговорящих властей было много безумных идей, задумок, подвижек, но не было денег (может, и были, но утекали в приготовленные кошели). Решениям же властей, в чем и состояли нынче их стиль и прелесть, полагалось быть неоднозначными и непредсказуемыми. А потому из части дворца Тутомлиных еще не вывели коммунальные квартиры, другую часть изредка посещали реставраторы, а третью часть пока лишь обследовали архитекторы. В коммунальных квартирах явления белой красавицы в ларинском платье не вызывали никаких чувств, хватало своих забот, хорошо хоть привидение не значилось услугой в платежных книжках. А люди искусства, архитекторы и реставраторы, в доме не ночевали. Каково приходилось Гликерии! Снизойдя к ее утратам и печалям, ей разрешили и часы дежурств проводить в Доме Привидений, а на Покровку являться, когда пожелает. Но теперь дом на Покровке стали смотреть! И кто? Выгодные деловые люди, купцы, милосерды и благодетели. Под офисы, под конторы таинственных жонглеров компьютерами, способных накормить жетонами метро. Но прельстительнее всего — под резиденции конвертируемых особ. Поначалу полагали, что особ этих неудобства проживания с призраками и привидениями могут огорчить. И отпугнуть. Провинциальные заблуждения! Одухотворенные особняки любители готовы были купить и перевезти и в Сиэтл, и в Карсон-Сити. А известия о том, что в видении дома на Покровке проявляются лучшие свойства светлой и нежной восточнославянской красавицы («типа Б. Тышкевич, А. Ларионовой, „Анны на шее“ и др.» — указывалось в проспекте), и вовсе вызывали восторги. Дом на Покровке уже ходили смотреть, но днем. А сообразительные наши сограждане задумали и ночные сеансы смотрин, не гарантируя, правда, еженощных выходов привидения. Шеврикука им не завидовал. Они вызнали легенду, но не знали Гликерию. А Шеврикука ее знал. Но, может, Гликерия готовилась теперь к выходам? Отсюда и корт, и манеж, и пусанский диалект? В чьи глаза пыль? И в преподавателе не было нужды. Имелась, в частности, травка по имени бал, Шеврикука ее не видел, но говорили, правда, простодушным и темным: отвари ее, попей и будешь знать, кто что кричит — и звери, и гады, и птицы, и рыбы, и деревья, и камни, и уж тем более люди, на каком пожелаешь наречии. Но подобное освоение языков и смыслов, видимо, дурной тон. Анна на шее. Гликерия на шее. На чьей шее? На чьей? Не на его же! Нет! Не на его! И быть такого не могло никогда! И ни в коем случае не следовало протягивать ей монету и лошадиную морду!
Но что морочить теперь себе голову! Игрок, игрок ожил в нем, Шеврикуке! Как только вспомнили Увеку Увечную или Векку Вечную и Шеврикука учуял в словах Гликерии, в ее глазах раздумья, сомнения в некоем принятом или непринятом ею решении, он все свои «не надо» и «не следовало» отбросил. Гликерия не Увека и не Дуняша, ее затея вышла бы куда отважнее и рискованнее их затей. Но решилась ли Гликерия или нет? И что придумала? Многим ли временем располагала? И Шеврикука протянул ей две вещицы. Она взяла…
А впрочем, отодвинулось бы все подальше — и Гликерия, и реликвии Пэрста-Капсулы, отмененного и развеянного, и сами духи Башни, и все. Все!
«А у острова Тоски двадцать две стальных доски…»
11
Но через два дня отодвинулся от Шеврикуки и сам остров Тоски. Хотя и не исчез вовсе. А Шеврикука посчитал необходимым отыскать домового Петра Арсеньевича.
Дождь прекратился, и Петр Арсеньевич вполне мог прогуливаться по асфальтовым тропам Поля Дураков, среди сухих кустарников вблизи трамвайных путей. Или же-в парке. Но нет, Шеврикука с ним не столкнулся. Мимо «Космоса» и бульваров прошел к Алексеевской. И здесь не гулял Петр Арсеньевич. А время было его. Но в подземном переходе Шеврикука сподобился увидеть домового из Землескреба Ягупкина. Харя Ягупкина и всегда была противна Шеврикуке, а тут он сидел на фанерном листе еще и сильно заросший рыжим волосом. Нога у Ягупкина была теперь одна, в сапоге, вытянулась напоказ, а при ней лежали костыли и ушанка для подаяний калеке. Странно, но возле Ягупкина жался Колюня-Убогий с бутылкой минеральной воды в руке. Это Шеврикуку расстроило. «Что это они? — подумал Шеврикука. — Квашня — в цыганки с ребенком, Ягупкин — в нищие? Их дело». Подмывало Шеврикуку бросить просителю, не иначе как ветерану и герою, копейку, но не бросил. Прошел дальше. В подъезде его жил лоб-фантазер Синеквадратов, его в детстве согнул полиомиелит, жил тихо, но когда напивался, грезы его пробивали асфальт, он объявлял себя инвалидом чешской кампании шестьдесят восьмого года, боев на Даманском и под Джелалабадом, ночным спасателем Белого дома. Но тот, кроме кружек пива, никаких наград не принимал. А Ягупкин? Не штурмовал ли он мимоходом и Зимний дворец? Уже наверху, у выхода из метро, Шеврикуку догнали.
— Шеврикука! Эй! Остановись! — орал Ягупкин.
Ягупкин прыгал, отталкиваясь костылями, за Шеврикукой, а Колюня-Убогий, плохо дыша, поспешал за ним. Люди разумно расступались перед калекой на костылях. Явно с ощущением вины.
— Ну что? — остановился Шеврикука. — Что ты орешь? И что ты бежишь за мной? Сидел там и сиди.
— Да мы без зла… — смутился Ягупкин. — Вот Колюня говорит: «Давай угостим Шеврикуку». А я что? Я говорю: «Конечно». Колюня, доставай!
Харя Ягупкина была не только заросшая, но и опухшая. Зрачки его выцвели. Колюня-Убогий, он же домовой со Звездного бульвара Дурнев, достал бутыль и стакан. При последней встрече с Шеврикукой на воскресных посиделках Колюня-Убогий, будучи по расписанию привратником и глашатаем, еще произносил внятные слова. Теперь он верещал радостно-умилительно, выл что-то, будто у него вырвали язык, слюна текла из его рта.
— Не пью, — сказал Шеврикука. — А вы-то за что?
— Как — за что? — осмелев, захохотал Ягупкин. — Ты, Шеврикука, опять в раздражении! А циклон? А ураган? Где они? Фью — и нет их! А ты говоришь — за что! И простолюдинам нальем!
Ягупкин, стоя на одной ноге, костылями обвел проспект Мира, обещая угостить всех простолюдинов. Колюня-Убогий запрыгал и восторженно завыл.
— Какой циклон? Какой ураган? — спросил Шеврикука.
— Которых ждали. Которые сметали. А у нас в Останкине они руки вверх и как миленькие. Дождик теплый, и все.
— Просто иссякли, — сказал Шеврикука.
— Как же, иссякли! Газеты читай! — назидательно заявил Ягупкин. — В Рязанской области возобновились. Элеватор в Сасове, депо в Рыбном, труба в Уфе — все в труху. А у нас в Останкине их скрутили и уняли!
— Кто?
— А ты будто не знаешь? Премудрая сила! — прошептал Ягупкин, костылем указав при этом вниз, в недра. Но прошептал яростно, словно бы в дни обороны Москвы обещал народу второй фронт или секретное оружие. А уже вокруг него трудились ротозеи, полагавшие, что митинг вот-вот откроется.
Что было стоять с дурнями? Да еще где — в Москве при выходе из метро. Шеврикука повернулся и уже на ходу лишь ради Колюни-Убогого бросил:
— Я не пью. Я на больничном. Болею болезнью.
Спускаясь к Дому обуви, Шеврикука услышал публично-доверительное:
— Колюня! Брезгуют нами, калеками! Будто он, а не мы стояли на Пресне и на Садовом! Не плачь, Колюня! Поперли его уже из музыкальной школы! Попрут и с лыжной базы! И из Оранжереи! Утри слезу, Колюня! Грудь распрями, бушлат поправь!
И у Кибальчича еще были слышны Шеврикуке крики Ягупкина. И будто бубен звучал. А Колюня-Убогий, случалось, тряс бубном с колокольцами. «Не из Темного ли Угла Ягупкин? — подумал Шеврикука. — Уж больно вольничает». Прежде этого здоровенного и неопрятного бездельника Шеврикука не принимал во внимание. И сегодня его тельник был грязный и в дырах. Но, может, сегодня роль потребовала грязи и дыр? «Что это они все понадевали тельняшки?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я